Россия и апокалипсис
А теперь представим себе, что наш континент оказался включен в состав русской империи; представим затем, что эта чересчур обширная империя обессиливает и распадается, следствием чего становится освобождение народов: какие из них взяли бы верх и принесли бы в Европу избыток нетерпения и силы, без которых ее ожидает окончательное оцепенение? Не сомневаюсь: именно те, о которых я сказал выше. Учитывая их нынешнюю репутацию, мое утверждение сочтут смешным. «Ладно еще Центральная Европа, – скажут мне, – но Балканы!». Я не хочу их защищать, но не хочу и умалчивать об их заслугах. Это их пристрастие к опустошениям, к внутренней неразберихе, к их похожему на объятый пламенем бордель миру, их сардонический взгляд на происходящие или неминуемые катаклизмы, эта их язвительность и их праздность, праздность, как у человека, страдающего бессонницей или у убийцы, – неужели вам этого мало, этой богатой и тяжелой наследственности, этого имущества, которое принадлежит по праву жителям Балкан? А уж когда у них есть еще и «душа», свидетельствующая самим своим наличием, что они прекрасно сохранили в себе остатки дикости! Наглые и безутешные, они захотели бы вываляться в славе, стремление к которой неотделимо от воли к самоутверждению и погибели, от склонности к стремительному закату. Если речи их ядовиты, интонация – бесчеловечна, а то и омерзительна, то это оттого, что тысячи причин заставляют их орать громче цивилизованных людей, истощивших свою способность к крику. Единственные по-настоящему «примитивные» люди в Европе, они, возможно, дадут ей новый импульс, что она непременно сочтет своим последним унижением. Хотя если бы Юго-Восток Европы был одним сплошным ужасом, то почему же, когда мы его покидаем или отправляемся в эту часть света, мы ощущаем нечто вроде падения – правда, восхитительного – в бездну?
Глубинная жизнь, подспудная жизнь, жизнь народов, которые до сих пор имели огромное преимущество перед другими народами в том, что были отвергнуты историей и смогли накопить капиталы грез, это скрытое существование, ожидающее несчастий воскресения, начинается сразу же за Веной, крайней географической точкой западного «изгиба». Австрия, чье одряхление выглядит и символическим, и комичным, предвосхищает судьбу Германии. У германцев уже не будет ни масштабных заблуждений, ни миссии, ни неистовства – ничего из того, что делает их привлекательными или одиозными! У них на роду было написано быть варварами, и они разрушили Римскую империю, чтобы смогла народиться Европа. Они создали Европу, и они же должны были ее разрушить. Колеблясь вместе с ними, она приняла на себя отдачу от их истощения. Каким бы динамизмом они сейчас ни обладали, у них больше нет того, что кроется за всякой энергией, ни того, что оправдывает ее. Обреченные на ничтожество, они вот-вот превратятся в гельветов, навсегда лишенных своих привычных чрезмерностей, доведенных до необходимости мусолить свои вырождающиеся добродетели и измельчавшие пороки, имея в качестве единственной надежды возможность стать просто неким племенем. Они недостойны того страха, который могут еще внушать: верить в них или страшиться их – значит оказывать им честь, которой они вряд ли заслуживают. Их провал сослужил добрую службу России. Если бы их затея закончилась удачно, Россия могла бы забыть о своих великих чаяниях по крайней мере лет на сто. Но они не могли добиться успеха, поскольку добрались до вершины своего материального могущества в пору, когда им уже нечего было нам предложить, когда они сделались сильными и опустошенными. Уже пробил час других. «Разве славяне не являются древними германцами по отношению к уходящему миру?» – вопрошал в середине прошлого века Герцен, наиболее прозорливый и наиболее противоречивый из русских либералов, мыслитель с задатками пророка, испытывавший отвращение к собственной стране, разочаровавшийся в Западе, столь же неспособный обосноваться на какой-нибудь «родине», как и в какой-либо проблеме, хотя он и любил рассуждать о такой смутной и неисчерпаемой материи, как жизнь народов: обычное времяпрепровождение эмигранта. Между тем народы, если верить другому русскому, Соловьеву, являются не такими, какими они себя представляют, а такими, какими их мыслит Бог в своей вечности. Мне неведомо мнение Бога о германцах и славянах; тем не менее я знаю, что он покровительствовал последним и что хвалить его за это столь же бессмысленно, как и хулить.
Сегодня Россия разрешила вопрос, который многие русские в прошлом столетии задавали друг другу относительно своей страны: «Не напрасно ли был сотворен этот колосс?». Колосс этот имеет значение, да еще какое! Если бы была создана идеологическая карта, она бы показала, что он простерся далеко за собственные пределы, что он расширяет их где угодно и куда угодно и что его присутствие всюду наводит на мысль не столько о кризисе, сколько об эпидемии, порой целительной, зачастую губительной и всегда подобной вспышкам молнии.
Римская империя была деянием одного города; Англия основала свою империю, чтобы спастись от тесноты островной жизни; Германия попыталась воздвигнуть свою, чтобы не задохнуться на перенаселенной территории. Феномен, не имеющий себе равных: России приходилось оправдывать свои экспансионистские планы собственными необъятными просторами. «Раз уж у меня и так достаточно земель, почему бы мне не заиметь излишек?» – таков подразумеваемый парадокс ее заявлений и ее молчания. Преобразуя бесконечность в политическую категорию, она произвела переворот в классической концепции империализма, создав для него новые кадры и возбудив во всем мире настолько большую надежду, что та неизбежно выродилась в смятение.
Со своими десятью веками ужасов, сумерек и обещаний Россия оказалась более кого бы то ни было способной к гармонии с ночной стороной исторического момента, который мы переживаем. Апокалипсис удивительно ей подходит, она обладает привычкой и склонностью к нему, и, поскольку ритм ее движения изменился, она упражняется в нем сегодня больше, чем когда бы то ни было в прошлом. «Куда же мчишься ты, Русь?» – спрашивал еще Гоголь, ощущавший неистовство под ее внешней неподвижностью. Теперь мы знаем, куда она несется, тем более что нам известно, что, как водится у народов с имперской судьбой, с большим нетерпением она берется разрешать чужие проблемы, нежели собственные. А это значит, что наше существование во времени зависит от того, что она решит или предпримет: она действительно держит в руках наше будущее…
К счастью для нас, наша субстанция временем не исчерпывается. Зарождается неразрушимое, иное: в нас ли? вне нас? Кто знает? Как бы то ни было, при существующем положении вещей нашего внимания заслуживают лишь вопросы стратегии и метафизики, те, что приковывают нас к истории, и те, что нас из нее вырывают: злободневность и абсолют, газеты и Евангелие…
Я предвижу день, когда мы будем читать только телеграммы и молитвы. Знаменательный факт: чем больше нас поглощает повседневность, тем больше мы испытываем потребность вырваться за ее пределы, так что в одно и то же мгновение мы живем и в мире, и вне мира. Вот почему, наблюдая парад империй, нам только и остается, что выбирать нечто среднее между зубоскальством и безмятежностью.
Часть 3. Горькие силлогизмы
Опьянение историей
В те времена, когда человечество, только-только начавшее развиваться, примеривалось к несчастьям, никто бы и не подумал, что оно сумеет наладить их серийное производство.
Если бы Ной обладал способностью читать будущее, он, вне всякого сомнения, постарался бы потопить свое судно.
Конвульсии истории относятся к ведению психиатрии, как, впрочем, и вообще все, что побуждает человека действовать; двигаться – это значит обнаруживать отсутствие разума, что чревато смирительной рубашкой.
События – раковые опухоли Времени…
Эволюция: Прометей в наши дни был бы депутатом от оппозиции.
Час преступления для разных народов наступает в разное время. Этим как раз и объясняется непрерывность истории.
Амбиция каждого из нас состоит в том, чтобы зондировать Наихудшее, чтобы стать безукоризненным пророком. Увы, на свете случается столько катастроф, мысль о которых нам даже и в голову не приходила!
В отличие от других веков, применявших пытки небрежно, наш, более требовательный век, привносит в них своеобразный пуризм, делающий честь нашей жестокости!
Любое негодование – от ворчания до люциферства – является заминкой в эволюции интеллекта.
Свобода является высшей ценностью только для тех, кем движет стремление стать еретиками.
Говорить: мне нравится такой-то режим больше, чем какой-либо другой, – значит нечетко формулировать свои мысли. Правильнее было бы сказать: я предпочитаю такую-то полицию такой-то другой полиции. Ибо, в сущности, история сводится к классификации полиции; ведь о чем рассуждает историк, как не о представлении, которое на протяжении веков складывается у людей о жандарме?
Не говорите нам больше о порабощенных народах и их любви к свободе; тиранов убивают слишком поздно, что значительно смягчает их вину.
В спокойные эпохи, когда мы ненавидим ради удовольствия ненавидеть, нам приходится подыскивать себе таких врагов, которые нас признают, – прелестное занятие, становящееся ненужным в бурные эпохи.
Человек источает из себя катастрофы.
Я люблю народы-астрономы, люблю халдейцев, ассирийцев, индейцев доколумбовской Америки, которые из-за своей любви к небу потерпели поражение в истории.
Истинно избранный народ – цыгане не несут ответственности ни за одно событие, ни за одно учреждение. Они стали победителями на земле именно благодаря своему нежеланию что-либо учреждать.
Еще каких-нибудь несколько поколений – и смех станет уделом немногих посвященных; он совсем выйдет из обихода, как это уже случилось с экстазом.
Нация угасает тогда, когда она перестает реагировать на фанфары: декаданс – это смерть трубы.
Будучи допингом для молодых цивилизаций, скептицизм является в случае с древними цивилизациями всего лишь отражением их сдержанности.
Страсть лечить всякие психические расстройства особенно присуща народам зажиточным: из-за отсутствия у них тревог, связанных с самым непосредственным будущим, они живут в болезнетворном климате. Чтобы нервы у нации были в порядке, она нуждается в каком-нибудь содержательном несчастье, в реальном предмете, оправдывающем ее переживания, в некоем положительном страхе, оправдывающем ее «комплексы». Общество консолидируется в опасности и деградирует в обстановке успокоенности. Психозы множатся там, где царят мир, гигиена и комфорт.
…Я приехал из страны, которая, поскольку она не знала счастья, породила всего лишь одного психоаналитика.
Тираны, утолив свою свирепость, становятся добродушными; порядок был бы возможен, если бы рабы, снедаемые завистью, не стремились утолить, в свою очередь, свою собственную свирепость. Большинство событий возникает из желания ягненка стать волком. Не имеющие клыков жаждут их заполучить; они тоже мечтают кого-нибудь сожрать и воплощают эту мечту благодаря своей животной многочисленности.
История – это динамичность жертв.
Определив уму место в ряду добродетелей, а глупости – в ряду пороков, Франция расширила сферу морали. Отсюда ее преимущество перед другими нациями, ее расплывчатое превосходство.
Степень утонченности той или иной цивилизации можно измерять количеством импотентов, количеством людей с расстройствами нервной системы и болезнями печени. Хотя зачем ограничиваться только этими несчастными, когда есть много других, чьи плохие сосуды или нездоровые железы в такой же мере свидетельствуют о неумолимом торжестве Духа.
Биологически слабые люди, те, кому жизнь не в удовольствие, прилагают все силы, чтобы изменить параметры последней.
Ну почему бы не изолировать от общества реформаторов при первых же симптомах у них веры? Зачем медлить с заключением их в какой-нибудь приют для хронических больных или же в тюрьму? Скажем, Галилеянина туда можно было бы поместить уже с двенадцати лет. Общество плохо организовано: оно не предпринимает ничего против сумасшедших, которые не умирают в юном возрасте.
Слишком уж поздно скептицизм осеняет нас своим благословением, слишком поздно накладывает свою печать на уже обезображенные убеждениями лица, на лица наших жен, алчущих идеала.
Нам потребовалось довольно много времени, чтобы перебраться из пещер в салоны; интересно, понадобится ли нам столько же времени, чтобы проделать такой путь в обратном направлении, или мы помчимся семимильными шагами? Вопрос совершенно праздный для тех, у кого не возникает предчувствия предыстории…
Все катастрофы – революции, войны, массовые преследования – проистекают из маленьких-маленьких неопределенностей в надписях на знаменах.
Только народы-неудачники приближаются к «человеческому» идеалу; остальные же, преуспевающие, несут на себе стигматы своей славы, печать своего позолоченного скотства.
В тех случаях, когда мы испытываем панический ужас, мы являемся жертвами какой-нибудь агрессии Грядущего.
Политик без признаков старческого слабоумия внушает мне страх.
Великие народы, являясь инициаторами своих несчастий, могут варьировать их по своему усмотрению, а малым приходится довольствоваться теми невзгодами, которые им навязывают.
Уныние – или фанатизм наихудшего.
Когда отребье влюбляется в какой-нибудь миф, ждите резни или, что еще хуже, появления новой религии.
Яркие деяния – удел народов, непривычных к усладам длительных трапез, не ведающих поэзии десерта и меланхолии пищеварения.
Ну разве продлился бы род людской более одного поколения без этого его упорного стремления выглядеть смешным.
Даже в оккультных науках и то больше честности и строгости, чем в философских учениях, которые приписывают истории какой-либо «смысл».
Наш век возвращает меня к началу времен, к последним дням Хаоса. Я слышу, как стонет материя, как пространство из конца в конец пронизывают призывные крики Неодушевленности; кости мои прорастают в предысторию, а моя кровь течет в жилах первых пресмыкающихся.
Даже от самого мимолетного взгляда на путь, пройденный цивилизацией, я делаюсь заносчивым, как Кассандра.
«Освобождение» человека? Оно состоится тогда, когда, избавившись от своего привычного финализма, он осознает, что его возникновение явилось чистой случайностью и что претерпеваемые им испытания лишены смысла. Просветленный таким образом, каждый тогда будет вертеться, продолжая претерпевать свои муки, а для черни «жизнь» окажется сведенной к ее истинным пропорциям, то есть к рабочей гипотезе.
Кто не видел борделя часов в пять утра, тот и представить себе не может, к какому изнеможению катится наша планета.
В защиту истории нет никаких аргументов. На нее нужно реагировать с непоколебимой абулией циника; или же пристраиваться ко всем остальным и идти вместе со всем сбродом: с бунтарями, убийцами и верующими.
Что, опыт с человеком оказался неудачным? Он закончился неудачей уже в эпоху Адама. Возникает, правда, один вопрос: проявим ли мы достаточно изобретательности, чтобы выглядеть новаторами, чтобы что-нибудь добавить к этой неудаче?
Ну а пока давайте упорствовать в нашей человеческой несостоятельности, будем вести себя как шуты Грехопадения, будем ужасно легкомысленны!
Я так расстроен тем, что не присутствовал при разрыве земли с солнцем, что утешить меня могла бы только перспектива увидеть, как люди порвут с землей.
В былые времена переход от одного противоречия к другому совершался степенно; мы же сталкиваемся одновременно с таким их количеством, что уже даже не знаем, к какому из них привязываться, а какое решать.
Закоренелые рационалисты, неспособные ни смириться с Судьбой, ни обнаружить в ней смысл, мы считаем себя центром наших действий и искренне считаем, будто разлагаемся по собственной воле. Стоит какому-то очень важному событию войти в нашу жизнь, как судьба из прежде неопределенной и абстрактной превращается для нас в нечто вроде сенсации. Так каждый из нас по-своему вступает в зону Иррационального.
Цивилизация на исходе из удачной аномалии, каковой она была, вписывается, увядая, в норму, начинает равняться на какие-нибудь заурядные нации, терпит неудачу за неудачей и конвертирует свою участь в уникальную проблему. Великолепным примером подобной одержимости своей долей является Испания. Продемонстрировав в эпоху конкистадоров возможности сверхчеловеков со звериным оскалом, она затем, предоставив своим добродетелям и своему гению тихо плесневеть, принялась размышлять о своем прошлом, составлять списки своих упущений; влюбленная в свой упадок, она как бы пересмотрела систему ценностей. При этом нельзя не заметить, что подобный исторический мазохизм перестает быть отличительной чертой Испании, что он становится климатом и как бы даже рецептом упадка для целого континента.
В наши дни, обращаясь к теме бренности цивилизаций, уже любой неграмотный может поспорить по части мороза по коже и с Гиббоном, и с Ницше, и со Шпенглером.
Конец истории, конец человека – стоит ли серьезно думать о таких вещах? – это события отдаленного будущего, которое Смятение – жадное до надвигающихся катастроф – желает во что бы то ни стало приблизить.
Запад
Запад напрасно подыскивает себе форму агонии, достойную его прошлого.
Дон Кихот – молодость своей цивилизации: он придумывал себе события; мы же не знаем, как ускользнуть от тех событий, которые на нас наступают.
Восток склонился над цветами и выбрал отрешенность. Мы же противопоставляем ему машины и усилие, да еще эту всевозрастающую меланхолию – последнюю судорогу Запада.
Как же это грустно – видеть великие нации выпрашивающими себе еще немного будущего в качестве добавки!
Наша эпоха будет отмечена романтизмом людей без родины. Уже сейчас формируется образ мира, где ни у кого не будет права гражданства.
В любом сегодняшнем гражданине живет будущий чужак.
Тысяча лет войн сплотили Запад; один век «психологии» довел его до полного изнеможения.
С помощью сект толпа приобщается к Абсолюту, а народ обнаруживает свою жизненную силу. Именно они подготовили в России Революцию и славянское половодье.