— Договорились, что я молчу. Либо… давай начинай развод. .. Ты совсем уж… С уличной девкой? Мало салонов? Так и остался быдлом? — Тесть подошёл впритык, грузный, крупный. — Я не последнее тут лицо. По тебе и меня судят. Хочешь, чтобы болтали, что зять Гордеева ловит шлюх? Если не в силах по норме жить — разводись. У Лены хватит поклонников. О Кате не беспокойся, ты хорошо её этой шлюхой просветил… Ты что-нибудь вообще им дал? Ты в семье десять лет, юбилей в субботу. Чего достиг? Начальник отдела, и то с моей подачи? Если б не я, сидел бы ты младшим специалистом. Жена не дома? А ты не задумывался, что с тобой скучно? Выхин тебе ровесник, а был замминистра финансов, теперь глава Внешкомбанка, дом в Лондоне в сто миллионов купил, начинал с нуля. У тебя ничего, кроме машины, и то в кредит. Прав я?
Девяткин, не ответив, полез в «Форд».
Из-за трагедии, перекрывшей движение, дальше путь был свободен. Дочь щебетала что-то, но он не слышал. Он ненавидел тестя — и не за то, что тот унижал его. Он и раньше знал: тесть его презирает. Ненависть — по другому поводу. Только что вдруг прервалась юная жизнь Марины, ставшей ему очень близкой, словно была она давней, любимой женщиной. Её ноги сперва были тёплыми, а потом остыли… Он представил, что под колёсами его дочь, и вздрогнул. Ведь и погибшая — чья-то дочь.
Впрочем, неважно, кто она и чья дочь. Важно — пресеклась жизнь.
— Пап!
— Нет… не сейчас… — ответил он, не в силах освободиться от трагедии и от мысли, что сам мерзавец. Он даже не дождался следователей. Может быть, у погибшей нет паспорта, личность не установят. Может быть, она будет, как неопознанная, стынуть в морге, и бросят её с бомжами в кучу… Страшная уязвимость жизни вызвала рвоту. Он, включив аварийку, встал на обочине и блевал. Потом с бьющимся сердцем повернул к своей длинной улице, дорога пошла в гору. Морось усилилась, щётки дёргались непрерывно, мокрый асфальт мелькал в серых клубах; он ориентировался по встречным фарам, линиям разделительной полосы и редким огням.
Съехав к воротам, он пошел открывать их — и вдруг застыл. Белый дом их нависал призраком, почти съеденный туманом. Тишь угнетала. Воздух пах влажной травой и лесом. Он не завёл собаку и теперь жалел об этом. Её лай разрушил бы впечатление чужой безлюдности.
Въехав в гараж и заглушив мотор, он пошёл в дом. Дочь кинулась на второй этаж, лестница с галереей затряслись. Он ждал её в кухне.
— Нет мамы. — Она вернулась.
— Будем есть без неё, — вздохнув, он переоделся, вымылся, сделал ей мюсли, а сам стал жевать сыр.
Дочь болтала: что делала, где была. Он думал, что такая доверительность просуществует ещё лет восемь. Потом вдруг обнаружится, что любимый отец — жалкий клерк, что дом подарил им дед, мать — богата, а учёба в университете (Йельском, Оксфордском) оплачена деньгами деда либо дяди. Отец же — вроде домашнего мастера на все руки: плотника, гувернёра, садовника и электрика. К тому времени ему будет сорок пять, — возраст, когда вакансий мало даже для начальников, не говоря о прочих. Дочери будет стыдно. На встречах людей своего круга она будет знать, что отец здесь только муж Гордеевой, за которой стомиллионное наследство. Дочь не будет слушать советов неудачника, который сам-то свою судьбу не устроил, а её учит. Так будет долго. Разве лет в сорок она поймёт, что к чему… А, может, и не поймёт. Уедет в США, например, и всё. Он дал ей приличную внешность — по крайней мере, надеется, что так. Больше ничего не дал… Но пока она — ангел, и кажется, что всегда будет ангелом. Откуда же придут потом стыд, жадность и эгоизм? Он смотрел на неё и слушал. А сам лучше бы ткнул голову в вату или напился. Потом пошел с ней наверх. Она улеглась.
— Пап, мама придёт?
— Yes.
— Пап, где она?
— Я не знаю.
— Дедушка хочет мне гувернантку. Я не хочу. Они ходят за тобой и учат. Это ужасно, пап?
— Да.
— А где твои папа с мамой?
— Нету.
— Ты не родился?
— Нет, я родился, но в детском доме.
— И я хочу… Клоун, пап, в окно смотрел.
— Он не мог. Он смотрит к
— Нет, он смотрел!
— Но, Катя, нитка ему не даст.
— Смотрел!
— Я его сдёрну.
— Пап, нет! Не надо, мне его жалко! Он одинокий и под дождём. Я думаю про него… Откуда он?
— Не знаю.
— Может, с Луны? Я буду думать. Пусть он висит. В холод мы его занесём ко мне, можно?
— Можно.
Он оглядел её комнату с множеством кукол, домиков, лент, картин на стенах, с зеркалом вдоль стены и поручнем.
Дочь, мечтая стать балериной, изредка растягивалась на шпагат у станка, вертелась перед своим отражением. Самому себе он теперь казался в зеркале сникшим — и вдруг вздрогнул, близ собственной головы увидев колыхание клоунской. Немедленно прошел к окну — никого. Потом переместился в их с Леной спальню и, не включая света, рассматривал лицо, качающееся в тумане. Ясно, что привязанная игрушка не могла бы заглянуть в спальню дочери, не нарушив законов физики… Видно, он стал внушаем. Очень внушаем… Внезапно он набрал номер сотового жены, хотя в глазах у него стояла Марина под джипом. Но абонент был «вне зоны».
— Пап! — раздался крик.
Он бросился к дочери.
— Говорила я! Клоун смотрит!
Он, успев уловить в окне образ, задвинул шторы.
— Да, Катя. Спи.
Он спустился, чтобы внизу на кухне выпить пива, ещё раз глянуть в окно и снова подняться наверх, скрипя лестницей и раскачивая шаткую галерею. Толкуя лет пять назад с архитектором, он поддался на его уверения, что дубовые балки-опоры люфт допускают, но это конструкционный люфт, плановый. Фёдор Иванович собственною рукой утвердил проект эконом-класса. Впрочем, за двадцать тысяч долларов, продолжал архитектор, можно люфт удалить. Но Останкинская телебашня шатается, а стоит много лет.
Девяткин сел на кровать.
Вторник
Утром он проснулся на боку, спиной к окну. Во рту был странный металлический привкус. Строительный грохот, казалось, совсем рядом. Лена не появлялась. За годы их жизни она пропадала так не однажды. Он крепился, считая, что человек, живущий в сравнении со звездой жалкий срок, должен позволить себе максимальную свободу в мире с верховным законом — смертью.
Закон — то, что повторяется.
Что повторяется безысходней, чем смерть, уносящая за собой все возможности повторения? Если б Лена не нарушала норм, это означало бы, что она частично мёртвая.
К чёрту рамки! Мало ли рамок ставят? Сталинских, например. Он рамок придерживался с детства, где был прокуренный угол с тусклой лампочкой и шатанием двух теней. Случалось там что угодно: громко кричали, дрались, было холодно или жарко, пели птицы, ползали пауки. Он в детском доме всячески избегал экстрима. Кто-то дрался из-за игрушки или сластей — он не дрался. Его не так прельщали вещи, как покой. Вещи могли находиться в любых отношениях друг к другу и людям — стоило ли из-за этого драться? В младшей группе детдома вещи одни, в старшей — другие. Кто-то был так одет, кто-то — этак. Вещи — как облака, на которые он смотрел, не переживая, что они тают. Он не переживал, когда проезжала мимо и исчезала машина, или когда один учитель сменял другого, или когда в столовой крали положенное ему яблоко — а ведь всё это вещи. Новый директор заставил их сажать сад, вид изменился. Он понял, что расположение вещей определяет чужой умысел, то есть другой директор вещи бы расставил по-своему. Значит, сущностно вещи с ним, с Девяткиным П., не связаны. Он есть, даже когда их нет. Мысленно отторгая их, он знал, что смог бы жить без ничего. Вещи ни плоть его не терзали, ни душу. Он удивлялся — они так нужны многим, что собраны целые города вещей.
Позже он понял: вещи расставлены так, что сковывают. Приходится огибать их, выдерживать из-за них нападки, протискиваться сквозь них к нужному. За детдомом был пруд, он любил уходить туда. Для этого требовалось просочиться сквозь вещи. Строй вещей звался «порядок». Порядков было так много, что образовывались сети, которые назывались «нормы». Чем больше взрослел он, тем больше осознавал, что вещи, как одиночные, так и в виде норм, ему не нужны, стесняют. Отдушин вроде пруда он для себя знал много. Но путь к ним вёл сквозь строй и законы. Он любил одиночество, чтоб бродить в полях, чтоб следить за ручьём, мчащим в храмине льда. Это запрещалось. Его искали сверстники, сбившиеся в стаи малых законов, и надзиратели, соблюдавшие неизвестный большой закон. Не наказывали его по одной причине: был он, Девяткин П., бескорыстен, не посягал на вещи. Напротив, уходил от них. Если б крал, если б сбегал пить водку или курить — его б били. Атак — считали странным. Шизанутым. Вольный его ум парил высоко, в абстракциях, потому и силён был в алгебре. Стискивавший его мир вещей он преодолевал математикой, решая задачи. Он мог бы стать иноком, к чему одно время склонялся, ища созерцания и радуясь этому. Но, съездив в обитель, понял такой парадокс: отрицающая мир братия сковывает себя нормой ещё большей, но уже священной. Из норм незачем уходить в нормы же, понял он. Либо закон — либо свобода. Он не был философом, не формулировал мысль в терминах. Интуицией знал.
Не нуждаясь в вещах и нормах, он все же подчинился им, избегая борьбы — её он не любил. Мечтал забраться на пирамиду, где законов меньше, и ты от вещей не так зависим. Те, верхние, сами расставляют вещи и декларируют нормы, как только что сделала Левитская, в звёздный час отослав его в филиал.
Он поступил в финансовый институт, женился…
Но время шло, он не освобождался, а приневоливался. Вчерашний крах и вовсе поставил крест на его планах. Главное, крах он чувствовал заранее. Тревога вселилась в него с утра, вместе с туманом и куклой, напомнившей своей бледностью его собственную судьбу. Он тоже размалёван, как клоун, — весьма поверхностно. Атрибуты его расцветки — жена, наследница миллионов, тесть-миллионер, дом в престижном месте. Но всё — не то. Просто он жил не так и не там, приспосабливаясь к вечному рутинному циклу: карьера, женитьба, благополучие. И теперь всё рухнуло. Он никогда не будет своим в среде таких, как тесть. Многие это видят. Директор банка хвалит его порой, но думает, что для Девяткина достаточно и должности начальника отдела. Что-то чуждое усматривает в нём система, потому отторгает. Тесть, раньше вполне терпимый, в конце концов обозлился. Лена тоже не с ним: твердит, что любит, но обходится без него. Ей удобны его системность, добропорядочность, обязательность, пунктуальность — он их соблюдает, ибо слеп в чуждой среде. Он, как сапёр, поневоле выполняет инструкции, иначе любой шаг кончится взрывом. Клоун, севший в куст роз, — его портрет. Клоун тоже чужд среде, стершей с него краску, тоже привязан, хотя создан летать, и будто в насмешку лицом схож с Леной. Как бы символ, что он, Девяткин, безлик, а лицо его — женино.
Появился клоун именно тогда, когда Девяткин дошёл до точки… и вот лежит.
Встать — есть нужда, но нет смысла.
Незачем. Обойдутся без него. Без него банк работает, без его жалких денег будут жить Лена, дочь и сам он. Альфонс юридический без потерь может стать альфонсом фактическим.
По стене, на которую он смотрел, было видно, что утро мутное. Он обернулся. Клоун приник к стеклу и, странно, не похудел — напротив, окреп, надулся. Глаз его, удивлявший краской на фоне общей вытертости лица, ещё больше набряк. Что, сегодня теплей? Газ расширился?
Девять. Сейчас он должен был бы подъехать к банку. Но не едет. Позвонил, сказал, что болен… Да, соврал. Но при его безупречной службе это выглядит правдой. Он не хотел войны против правил бытия. Но, оказывается, он живой и должен дать себе волю, должен справиться с пустотой в себе, и служба не должна ему мешать. Спустившись вниз за пивом, заметил входящую в дом Лену. Прежде он подошёл бы к ней. Лена, в плаще поверх платья, растрёпанная и хмельная, приблизилась и обняла, обдав парфюмом.
— Пробки! Хоть вертолёт бери… Устала. Где Катя?
— Спит.
Она, пошатываясь, пошла наверх.
Он слушал радио. Обещали туман. Атлантический циклон пересек Европу, достиг Москвы… Раньше Лена себя так не вела. Она бы потащила его с собой. Кто её утомил: подруги? Или Серёжа, что звонил вчера? Девяткин Серёжу знал. Серёжа — вот уже девять лет американец. Владелец алюминиевых заводов, с Леной учился в спецшколе во Вспольном переулке.
Девяткин сел перед большим окном кухни и стал смотреть во двор. Мысль путалась, потому что он сам не давал ей развернуться; мысль влекла его от системы к хаосу, к которому он стал вдруг причастен. Девушка в косой юбке из журнала слилась в нём с мёртвой, и это воспринималось, как знак обречённости… С другой стороны, вдруг это знак нового?
Вчера — рутина, порядок, норма.
Сегодня — хмельная жена, пропущенный рабочий день в банке, строительный грохот, ультиматум тестя, смерть девушки, заглядывающий в окна клоун и вообще внутренний сумбур.
Пройдя наверх, он увидел жену на кровати прямо в платье — за кучу долларов, от знаменитого кутюрье. Он мог взять её — но не взял. Вместо этого принял душ, побрился. Опять сел на кухне, убивая время. Из тумана возникла горничная, приезжавшая от Гордеевых раз в неделю.
— Пётр Игнатьич? Дома? — удивилась она.
— Тоня, — сказал он, запахивая халат. — Все спят… Если не пылесосить? Если ты приберёшь завтра? В субботу наш юбилей…
— Знаю, как же! — вспомнила приехавшая на заработки курская девка лет двадцати. — Желаю вам, чтобы жили в счастье с Леночкой Фёдоровной! Приду… Что ж? Правильно. Чтоб к субботе. А то пыль сядет. Правильно…
— Ты назад потом?
— К Фёдор Иванычу.
— Приберись слегка. Через час я Катю повезу к деду и прихвачу тебя.
— Ой, спасибочки, Пётр Игнатьич.
Она, сняв плащ, осталась в джинсах на гладком теле. Ладная. Тесть любил, чтобы прислуга ладная. Он стар. Жизнь поддерживает — кроме спорта, лекарств и отдыха — видом юных.
Тоня направилась в холл с веником, а Девяткин вышел в туманный двор. От крыльца к воротам — дорожка из плит, вправо и влево — лужайки, окаймленные кустами. В центре той и другой — по клумбе. К гаражу вела ещё одна дорожка, асфальтированная. Забор со стороны трассы — решётка, обвитая молодыми лианами и плющом. С боков — железобетонные двухметровые стены. Такая же стена и с тыла, где есть беседка, площадка для волейбола, площадка для барбекю, аллея туй. Но сейчас он этого не видел — дом загораживал, да и туман мешал. Не видно было и земляных работ, хотя рёв техники подтверждал наличие процесса. Свернув к зарослям своих роз, Девяткин неожиданно столкнулся с клоуном. Этого не могло быть. Почувствовав пот над губой, он долго ждал, сложив руки, пока не понял, что сложил их от холода. Мысли и чувства были заняты клоуном. Он же видел нитку. Обыкновенная, не резиновая… Как же клоун мог столкнуться с ним — даже осталось ощущение холодного пластика? Но додумывать он не стал, просто пошёл прочь. Многое за эти дни случилось. Психика дала сбой. Не слыша горничной, он побрёл наверх. Когда надевал рубашку, пальцы дрожали. Галстук вернул привычное равновесие — безупречный вид отражает стабильность внутреннего.
— Я вас кричу, кричу, — звала его Тоня. — Ой, вы как тот… кино ведёт про политику… как министр! — она уважительно рассматривала его. — Вот люди! А вас, Пётр Игнатьич, спрашивал телефон. Вы задумались и не слыхали.
— Чей голос?
— Голос? Мужской. Дома ли, говорят, Девяткин, и имя-отчество… Я сказала, бреется, позвоните. Но не звонят.
— Спасибо… Извини. Вроде ты мне действительно говорила. Разбудишь Катю? Я — в гараже, с машиной…
Он сел в свой «Форд», кредит за который не был ещё погашен. Справа, в пустом теперь кресле, сидела вчера Марина. Остался в пепельнице её окурок, тонкий, коричневый, с золотистой надписью.
Тайна, думал Девяткин, в том, когда чей конец. Он жив, а она…
Куда проваливаются сотни, тысячи, миллиарды?
Зачем сотни, тысячи, миллиарды рождаются? КПД каков?
Он выехал во двор и под грохот стройки следил за редкими иномарками на трассе, но вылез из машины, заметив дочь. Она бежала к нему от крыльца, чтобы запрыгнуть на шею. Как Лена. Те же привычки, сходство в лице.
— Пап, morning!
— Morning.
— Не «ng», пап, а «n»…
Акцент ей поправляет магистр из США, пишущий труд о Пушкине. Дочь ещё учит французский и музицирует. Тесть не терпел классики и не читал книг, но Девяткин знал, что он тратит крупные суммы на Катю, чтобы она могла читать Сартра в подлиннике и играть Баха.
— Пап, мама в одежде спит. Плохо?
— Это бывает, она устала.
— Мама устала? Мама ведь не работает.
— Как же, Катя, — встряла Тоня, садясь в «Форд». — Мама тебя родила — трудилась, воспитывает — трудится.
Дочь сползла с его рук на землю, влезла в салон на заднее место сказав:
— Дедушка не велит слугам вмешиваться в разговоры хозяев. Он говорит, я леди.
— Бог ты мой, Катя! Я и не знала, — Тоня покраснела. — Это как же?
— Катя! — молвил Девяткин. — Я разрешаю Тоне вмешиваться, чтоб ты слышала русский. И запоминала. Ты в Англию поедешь через год, русский забудешь, будешь знать лишь английский.
— Пап, и французский!
— Но, Катя, два языка всего, вместо трёх.
— Русский лишний, пап. Он отстой.
— Отс… Кто сказал?
— Дима. Он мне двоюродный, пап? Кузен? Он в Англии долго, он по-английски здорово! Это он сказал.