Убрав со стола, она села за швейную машинку. И тут же запела. Это была грустная песенка, которую все мы давно знали, хотя я никогда не мог разобрать слов. Речь шла о красавице, которую кто-то ранил и рассек ей лоб.
Папа вернулся домой, когда мы уже легли спать. Я видел, как он уселся в кресло возле швейной машинки, скрестив ноги и засунув пальцы за проймы жилета. Он говорил:
— Просто невероятно, в скольких местах я успел побывать сегодня. Начнем с того, что я виделся с Шевальро. Он мне настоятельно советует готовиться к экзаменам. И обещает оказать поддержку. Это уже немало. Это почти все, что нужно.
— Рам, — увещевала мама, — подумай о том, что у нас, возможно, не будет наличных денег. Остерегись, погоди строить планы.
Отец топнул ногой.
— Позволь тебе заметить, Люси, что это не планы, а твердое решение. К тому же я не собираюсь уходить от Клейса. Там у меня как-никак твердый заработок. Но даже если бы госпожа Делаэ не померла, мне все равно пришлось бы сдавать экзамены. Ты говоришь: нет наличных денег. Допустим, что их действительно не будет. Но ведь остается мебель.
— Рам, неужели ты продашь эту мебель?
— А почему бы и нет?
— Это же старинные фамильные вещи...
Отец нетерпеливо передернул плечами.
— Подумаешь! Да этакого хлама можно накупить сколько угодно. Мебели полным-полно на любой распродаже.
— Но это же чужая мебель.
Однако мама уже готова была уступить. Она вздохнула.
— У меня голова идет кругом. Как бы то ни было, мое платье через два-три часа будет готово.
Наступило долгое молчание. Я не мог заснуть. Отец раскрыл свой молескиновый портфель. Вынув оттуда книги и бумаги, он разложил их перед собою на столе. Он занимался, подперев голову обеими руками. По временам отец нетерпеливо топал ногой по полу, точно конь, который бьет копытом.
На другое утро, когда я проснулся, мама уже одевалась в дорогу. Она привязала к бедрам узенькую подушку с отрубями, которую называла турнюром. Надела свое новое траурное платье. Потом плащ с капюшоном. Завязала под подбородком ленты нарядной шляпки. Она была готова к отъезду, и мы смотрели на нее с восхищением. Отец предложил:
— Я провожу тебя на вокзал.
— Пожалуйста, Раймон. Только не езди меня встречать. Я сама не знаю, сколько там пробуду. Дня два, три, а может, и дольше.
Она возвратилась на следующий день к вечеру. Мы сидели за столом, и отец был с нами. Не успела мама войти, как Жозеф закричал:
— Ну как? Какие новости?
— Вечно ты пристаешь, вечно лезешь не в свое дело, — рассердился папа. — Дайте же матери раздеться.
Мама улыбалась, но вид у нее был усталый и озабоченный. Она сняла шляпку, дорожный плащ и сразу надела синий фартук, чтобы не испачкать нового платья. Жозеф не отставал:
— Расскажи, какие новости.
Мама смущенно покачала головой.
— Представь себе, Раймон, все оказалось далеко не так просто.
— Так я и знал! — воскликнул отец со смехом. Но тут же сдержался и добавил: — Незачем торопиться. Мы поговорим об этом после.
— Почему же? — возразила мама. — Если дети будут сидеть смирно...
— Ну тогда говори.
— Как я и предполагала, Раймон, нам досталась мебель.
— Да? Вот как?
Глаза моего отца гневно засверкали.
— Прошу тебя, Рам, не приходи в ярость, а то я совсем запутаюсь и все перезабуду. У меня голова идет кругом. Что касается денег, понимаешь ли, это совсем не так просто. Мне завещана половина, ровно половина. Погоди немного... Это не наличные деньги, как ты говоришь. Это процентные бумаги. Потерпи еще, не прерывай меня.
— Я молчу.
— Процентные бумаги, но на особых условиях, Раймон. Само собой, я буду получать проценты, но бумаги продать не могу.
— То есть как? Они принадлежат тебе, а ты не можешь их продать?
— Позволь объяснить тебе, Раймон. Они завещаны не мне лично, они завещаны детям.
— Что за чепуха? Каким детям?
— Нашим детям, Рам. Деньги положены в банк на имя детей, а я имею право пользоваться лишь рентой, это узуфрукт, как объяснял мне нотариус. Самый же капитал составляет приблизительно пятьдесят тысяч франков...
Тут Жозеф привскочил. Глаза у него округлились. Изо рта потекли слюни.
— Пятьдесят тысяч франков, — повторила мама. — Такова была бы общая сумма, если продать бумаги. Но повторяю, мы не можем получить капитал до моей смерти. Ты слушаешь меня, Раймон?
Отец молча кивнул головой. Язвительно улыбаясь, он повторял свистящим шепотом:
— Вот хамы! Ну и хамы!
— Что такое хам? — спросил Фердинан.
— Видишь? — вздохнула моя мать. — Было бы лучше не начинать разговора при детях.
Отец пожал плечами:
— Это самое я и говорил. Но теперь продолжай. А все остальное?
— Остальное? Погоди, дай сообразить. Наследство делится на три части. Самая меньшая часть помещена в пожизненную ренту на имя тети Коралл, и этого как раз хватит на ее содержание в приюте.
Отец нетерпеливо махнул рукой.
— Я не могу объяснять быстрее, — продолжала мама. — А то я все перепутаю. Оставшаяся сумма, около сорока тысяч франков в процентных бумагах, опять-таки в процентных бумагах, сдана на хранение нотариусу и завещана моим двум сестрам.
— Твоим сестрам в Лиме?
— Вот именно.
— Да ведь они же умерли?
Мама набожно перекрестилась.
— Экий ты нетерпеливый, — вздохнула она. — Не выходи из себя, Рам!
— Если ты еще хоть раз скажешь, что я нетерпелив, я сейчас же ложусь спать и ничего не желаю слышать об этой истории до будущей недели.
— Успокойся, Рам, дай мне договорить. Тут как раз начинается самое интересное. Наша семья знала, что мои бедняжки сестры скончались. Во всяком случае, мне так говорили, всегда так говорили. Еще семь лет назад дядя Проспер затребовал официальное свидетельство об их смерти. Как видно, в Лиме подобные вещи делаются очень медленно. Гаврский нотариус сказал, что он каждый месяц посылает запрос на эти пресловутые документы. Слушай внимательно, Раймон, это очень важно. Когда нотариус получит официальное свидетельство, что мои бедные сестры действительно скончались в Перу, капитал, внесенный в банк на их имя, перейдет прямо к нам.
— В бумагах, которые нельзя продать?
— Как раз напротив. Эти бумаги мы имеем право сразу же продать, и притом на выгодных условиях — так сказал мне сам нотариус. Мы даже получим проценты с бумаг, считая со дня смерти тети Альфонсины. Знаешь, ведь я ее видела, тетю Альфонсину. Ее еще не успели положить в гроб, когда я приехала. Она так мало изменилась! Прямо как живая!
— Об этом мы после поговорим, Люси. Так ты сказала, что эти документы запрашивают от властей Перу уже больше семи лет? Право же, нет никакого смысла ждать...
— Я понимаю, о чем ты думаешь, Раймон. Розыски ведутся семь лет, но лишь полгода назад нотариус вышел из терпения, рассердился. А уж если он рассердится, он спуску не даст. Ты не видел этого человека — богатырь, шея совсем как у быка. Теперь дело пойдет по-другому. Ведь прежде он им не объяснял, для чего требует эти документы. Перуанские родственники, может быть, боялись, что кто-то зарится на их деньги. А теперь, когда тетя умерла, нотариус хочет привести дела в порядок — понимаешь? Он сказал, что хлопоты продлятся еще месяца четыре, не больше. Вот видишь, Рам, нечего было горячиться. Он сказал: четыре месяца. Ну, будем считать — полгода.
Отец начал шагать по комнате. Он безостановочно ходил вокруг стола, так как у нас было тесно. Заложив руки за спину, под фалдами сюртука, он сердито бормотал:
— Какая подлая месть! Какая утонченная месть!
Мы все молчали, замерев от страха, не зная, начнет ли отец бушевать, или дело кончится той легкой презрительной усмешкой, которая нас так страшила и восхищала. Отец говорил, покусывая кончики усов:
— Пожалуй, могут подумать, будто я жаден до денег.
— Ну что ты, Рам! — запротестовала моя мать с болью в голосе.
Отец перестал кружить по комнате, и мы увидели на его лице знакомую презрительную усмешку.
— Я не могу любить деньги, — сказал он простодуш-н о . — У меня их никогда не было. Я просто не знаю, что это такое. Но если вдруг они мне достанутся! Если богатство свалится с неба! Тут все вы увидите, ты увидишь, Люси, уж я сумею ими распорядиться. Идите спать, дети!
Мы не смели ослушаться, не смели просить отсрочки. Мы были возбуждены и растерянны. Отец погнал нас в спальню широким, несколько театральным жестом, точно загонял стадо в овчарню. Потом уселся против мамы и сказал:
— Повтори все с самого начала, хорошо? Посмотрим, что можно извлечь из этой неразберихи.
И снова мы погружались в дремоту, убаюканные журчащим шепотом двух голосов, и до нас доносились числа, цифры, планы на будущее, вздохи, мечты, вспышки гнева, а иногда рыдание или приглушенный смех.
Глава III
Сцены, которые я здесь набросал, представляют собою всего лишь туманную прелюдию к моему детству. Настоящая жизнь началась для меня на улице Вандам. Только там спала с моих глаз завеса, только там впервые зазвучали для меня оглушительные трубные звуки, мелодии радости, страдания, гордости.
Мы всегда говорили: улица Вандам. На самом же деле наш дом стоял в тупике Вандам. Когда моя мать, осмотрев утром новую квартиру, вернулась домой и с воодушевлением принялась описывать ее достоинства и преимущества, отец грозно нахмурил брови.
— Ни за что на свете, — заявил он, — никогда не соглашусь жить в тупике. Даже если мне предложат целый особняк. В тупике! Какой позор!
Однако он согласился осмотреть помещение и вернулся умиротворенный.
— Там очень уютно. Спору нет. Только не называйте это тупиком. Мы будем говорить: улица Вандам.
Наш дом! В моих воспоминаниях он встает как крепостная башня, как цитадель, как наш акрополь: главный фасад, облицованный тесаным камнем, высокие глухие боковые фасады, выложенные шероховатым песчаником! Дом еще довольно новый, но уже весь в мелких выщербинах, весь покрытый слоем копоти. Квадратный, массивный, пока еще единственный в этом квартале, застроенном провинциальными домишками и деревенскими лачугами.
Да, наша цитадель, убежище, логово, откуда видны лишь облака да небо Парижа, священная обитель, где все наши надежды, стремления, невзгоды, раздоры, дерзкие мечты, все семейные тайны зарождаются, спеют и вызревают в течение долгих лет, как в знойной теплице.
Двери подъезда весь день распахнуты настежь. Вечером они захлопываются с глухим стуком, и надо произнести пароль, чтобы ступить на лестницу и спотыкаться на ее ступеньках. В нижнем пролете лестницы всегда темно, даже в разгар лета. Тускло трепещет газовый рожок. Лестница деревянная. Должно быть, вначале ее натирали воском, но теперь только подметают, поливая жавелевой водой — уж слишком много проходит по ней народу. Если крепко хватить кулаком по перилам, по ним пробегает дрожь, все выше и выше, чуть ли не до самого неба. Все в доме знают, что один малыш разбился насмерть, вздумав прокатиться верхом по этим перилам. Лестница все поднимается, пересекая густо населенные этажи, расположенные друг над другом, точно геологические пласты. Здесь слышится треньканье мандолины, там — тявканье собачонки, дальше — сиплое, затрудненное дыхание чахоточного. А вот и толстая дама со своей вечной песенкой: «Люблю тебя, поймешь ли это слово?» А вот опять «тук... тук... тук... » из комнаты господина, который мастерит что-то непонятное. И повсюду швейные машинки, и топот детских ножек в коридоре, и голоса мужчин и женщин, которые бранятся и спорят о делах своего клана. Все эти звуки непроизвольно улавливает чуткий слух мальчугана. Звуки эти ослаблены, приглушены стенами, дверьми, мокрой одеждой, повешенной на гвоздях, и спертым, душным воздухом квартиры. И каждый знает, что едят на всех этих этажах. Запах лука взбирается, как зверок, по ступенькам лестницы. Он ползет, шмыгает, цепляется за всякий выступ. Он будит старого холостяка, который работает по ночам и встает в три часа дня. Запах лука! Он проникает в замочную скважину, в любую щелку, в трещинку на двери. Он просачивается сквозь кирпичные стены и штукатурку. Но вонь жареной селедки еще пронзительней, еще беспощадней. Она набегает волна за волной, как войско, идущее в атаку; запах лука приходит в смятение и отступает. Вонь жареной селедки будет квартировать здесь до завтра. Ее даже не вдыхаешь, а как бы осязаешь. Она липкая и пристает к пальцам.
Но вот все здание охватывает странная дрожь. Сперва содрогается в недрах земли сложенный из песчаника фундамент. Потом мало-помалу начинает сотрясаться весь остов каменного гиганта, все этажи до самой крыши. В кухне позвякивают бутылки, ударяясь об стенку. Стекла принимаются дребезжать в рамах. Там и сям просыпаются все новые голоса и друг за другом вступают в хор. «Я здесь, я здесь, я здесь», — тревожно отзываются со всех сторон предметы, способные подать голос. Гул растет, достигает неистовой силы. Весь дом в каком-то восторженном ужасе приветствует поезд, который с ревом проносится с севера, совсем под боком, громыхая на стрелках. Ветер гневно швыряет на нас клубы дыма. На балконах оседает черная сажа. Запах угольной гари врывается сквозь створки окон. До чего он родной — запах поездов! Никто здесь не приветствует его, кроме мальчугана в черном фартуке, который поднимается по лестнице, посасывая шарик.
Лестница не пустует. Там и сям распахиваются двери, появляются какие-то фигуры. Существует три сорта людей: те, с кем здороваешься, те, кого не знаешь, и, наконец, враги, с которыми лучше бы не встречаться.
Лестница выходит из мрака. С каждой ступенькой она становится все светлее. Она как бы возносится к небу, в благословенные сферы, где даже запах лука-порея претворяется в благоухание полей. И вдруг, подобно крутой тропе, взбежавшей на горное пастбище, лестница торжественно замирает у порога широкой площадки. Она совсем не похожа на площадки нижних этажей. Она просторная, чистая, и в вечерние часы ее озаряет солнечный луч. Она увенчивает лестницу, как цветок венчает стебель. Это вершина. Место, располагающее к мечтам и к поэзии. Мальчуган очень любит, хотя это и запрещено, садиться на краю пропасти, болтать ногами в пустоте и прижиматься щекой и губами к железным прутьям перил — их холод обжигает.
На эту поднебесную площадку выходили четыре квартиры. Одна из них пустовала, при мне она всегда оставалась пустой. Впоследствии мама получила разрешение устроить там праздничный ужин по случаю первого причастия Фердинана. Как только окончилось пиршество и комнаты подмели, таинственная квартира навеки погрузилась во мрак, вновь стала обителью пауков и привидений. Соседнее помещение занимала престарелая чета Куртуа, с которыми первое время мы почти не встречались. Наконец в двух квартирах напротив, выходивших окнами на фасад, жили — справа Васселены, слева — мы, Паскье.
Отец требовал не меньше четырех комнат — их и было четыре. Все они выходили окнами на улицу, и вдобавок — о, верх блаженства! — к ним примыкал балкон. О самой улице, о жалком тупике, сперва не хотелось и думать. Она находилась где-то далеко внизу и тонула в зловещем сумраке. Но стоило растворить окно, как душа начинала витать над Парижем. Это был не тот светлый, четко очерченный Париж, какой открывается взору с вершины прославленных холмов. То было безбрежное море крыш, стен, ангаров, водонапорных башен, дымоходов и всякого рода несуразных строений. Если наклониться влево, можно было увидеть Эйфелеву башню, до половины погруженную в каменный хаос. Когда мы въезжали в эту квартиру, она только еще достраивалась.
В этом сумбурном нагромождении символом порядка и разума служила Западная железная дорога. Начиная от вокзала Монпарнас, в ту пору еще небольшого здания, она вытягивала свои конечности, заявляла о своих правах, расстилала повсюду сети рельс, раскидывала направо и налево строения депо, мастерские, поворотные круги, семафоры. Подобно бешеному потоку, она с ревом проносилась у подножия северного фасада нашего милого дома.
Мама сказала:
— На этот раз, Раймон, у тебя будет отдельная комната. О, я понимаю тебя! Разве можно заниматься умственной работой, когда кругом орут и шумят дети?
И папе предоставили отдельную комнату, которая называлась рабочим кабинетом, но на самом деле....
Однако, прежде чем описывать все прелести нового жилища, я должен вернуться немного назад. Воспоминания встают передо мною то с миртовой ветвью в руке, в венке из роз на челе, а то с пустыми руками и обнаженной головой. Одни я бережно храню, других я страшусь. Следует ли, в зависимости от этого, одни предать забвению, а другие вывести на свет божий? О нет, я был бы несправедлив!
Моя мать еще раза два ездила в Онфлёр. Ей пришлось даже переправляться на другой берег, чтобы поставить подпись на различных документах у гаврского нотариуса. Однажды, возвратясь домой, она объявила, что все улажено.
— В сущности, ты был прав, Рам, — сказала она, — ты всегда прав. Мебели там было слишком много, чересчур много даже для квартиры из четырех комнат. Поэтому я отобрала только самое нужное. А остальное мы продали с публичного торга там же, на месте. Не могу сказать, что я решилась на это с легким сердцем. Там был,
например, изящный секретер тети Викторины. Чудесная вещь! Но что поделаешь? Дети разломали бы его на мелкие куски. Распродажа прошла удачно. Ты не спрашиваешь, сколько я за это выручила?
Отец загадочно улыбался. Мама что-то шепнула ему на ухо, и он улыбнулся еще шире. Мать вытащила из-за корсажа небольшой конверт, и папа поймал его на лету, как ловят бабочек. Он пошутил:
— Я ставлю на ноль и срываю банк!
У матери перехватило дыхание, она испуганно зашептала:
— Осторожнее, Рам, будь благоразумен.