Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: 14. Женская проза «нулевых» - Алиса Аркадьевна Ганиева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Я сейчас отрежу тебе, только ржаной остался.

Я встала к хлебнице, меня почему-то трясет. Знобит, что ли? И окончательно разболелся живот, хочется свернуться, подтянуть ноги, прилечь. Еще не хватало! Мне нужно сказать ему, иначе никогда. Можно ли делать предложение мужчине, если стоишь к нему спиной?

– Аркаша… мы с тобой… я хочу сказать… Давай поженимся, Аркаша?

Аркашина мать – сумасшедшая. То есть не просто нервная с кошками, а натуральная сумасшедшая с диагнозом. Поэтому мы с Аркашей и познакомились. Очень тихое и удобное место для встречи – городской психдиспансер номер два. От моего дома можно дойти пешком, можно проехать пару остановок на трамвае. Лаборатория в отдельном корпусе-домике. Три окошка, цветочки, деревенская завалинка. Маленький уютный мирок, спрятанный от стационара за бетонным зданием поликлиники и кухней. И крошечный круглый мир в окуляре микроскопа тоже – такой уютный, знакомый. Привычный стерильный запах пробирок, столы, закапанные разноцветными реактивами, типографские бланки анализов, мой любимый старомодный халат с застежкой назад и серой печатью на воротнике: «ПНД 2». Это всё мое, родное, нестрашное окружение.

Когда-то, поступая в университет, я мечтала уехать в Африку работать в питомнике или зоопарке. Изучать поведение львов, миграцию антилоп гну, может быть, снимать о них фильмы и писать книги. Группа зоологов на факультете была маленькая, туда нужно было еще попасть. Сейчас смешно вспоминать, как я туда хотела! Представляла себя живущей в саванне, как Джой Адамсон, выходящей под солнце в шортах цвета хаки. Воображаемая львица лизала мне руки, маленький орангутан пил молоко из соски, сидя у меня на коленках. Мама говорила, что Адамсон в конце концов загрызли звери, что в такие проекты и экспедиции попадают единицы, особенно женщины. Максимум, что я получу как зоолог, – работу в местном зоопарке за гроши. «Адамсон съели, Берберова сожрали! Хочешь кормить вонючих хорьков и чистить клетки? Иди тогда в ветеринары!»

Летом перед моим последним курсом Юлька родила второго ребенка. С прежней работы ее уволили, а муж ушел прямо от роддома с другой женщиной. Едва опомнившись от этого всего, она пошла учиться на бухгалтера. Денег на курсы заняла у бывшей свекрови такую сумму, что боялась вслух произнести. Мы с мамой по очереди сидели с крошечным Димычем, а Нюся тогда еще неуверенно ходила и требовала, чтобы ее кормили из соски тоже. Юлька приползала вечером, обессиленная, с молочными подтеками на кофточке, валилась на диван. Мы ей подкладывали Димыча, и он, почувствовав у ротика сосок, прилипал намертво и так существовал до утра, иногда блаженно откидываясь слабой головенкой. Нюся при этом подходила с другой стороны, сама бесцеремонно выпрастывала из материнского лифчика вторую грудь и тоже питалась. Юлька лежала на диване, молча улыбаясь и прикрыв глаза. Неуклюжая, непривычно толстая, с толстыми руками и щеками, с не опавшим еще животом. Усталая, счастливая, дурацкая родная Юлька. Львы и орангутаны ретировались. Осенью я записалась в группу, где остались места, – в лабораторную.

Нашей больнице лет сто или двести. Целый квартал огорожен высоким оштукатуренным забором, выкрашенным голубой краской. Со стороны переулка он весь разрисован граффити. Я люблю свернуть чуть раньше по дороге и с противоположной стороны рассматривать переплетение угловатых черно-красных букв, складывающихся в незатейливое слово DURDOM. Ворота запирают на замок, калитка оторвана и приперта к столбу железякой, чтобы не скрипела, на столбе рядом с ней прибита жестяная табличка: «Клуб – вход у елки».

Через калитку видны деревянные корпуса времен Очакова и покоренья Крыма. Облупившиеся голубые наличники, косые крылечки, крытые замшелым шифером. Двери обиты ватином и клеенкой, в учебной пристройке – холодный туалет. Территория, кажущаяся снаружи довольно обширной, изнутри густо заставлена домиками, сараями и деревьями. Деревья – наша гордость. Вековые липы и тополя, великолепный каштан, буйно цветущий по весне, и огромный американский клен у входа с расщепленным стволом, почти лежащим одной стороной на кирпичном столбе забора. Есть действительно внушительных размеров ель у входа в конференц-зал (он же клуб). Кроны лип и тополей густо усеяны лохматыми грачиными гнездами. Весной гнезда наполняются своими шумными жителями, водой наполняется огромная лужа у калитки, ворота оставляют открытыми. Корпуса тоже заполняются жителями-пациентами еще плотнее прежнего. У них весна – период обострений.

Мы сжились с птицами, с их криками и гомоном. Они часть интерьера больницы, долгожданные после зимней тишины. Может быть, поэтому, я всегда представляю наше заведение с высоты грачиного полета. Вот переплетение черных ветвей, тут и там сгущающееся растрепанными корзинками гнезд. Дальше лоскутным одеялом – небрежно заплатанные крыши корпусов, мокрые от сошедшего недавно снега, глухие уголки двора завалены хламом или заросли кустами акации. Только что оттаявшие лужайки, обещающие летом покрыться жесткой буйной травой, местами переходящие в пустыри, и далее, как памятник советскому строительству, зияющий провалами окон трехэтажный кирпичный корпус, который вряд ли будет когда-нибудь достроен. Внизу всегда тихо, происходящее скрыто от постороннего глаза за бревенчатыми стенами. Мужское отделение, острое отделение, женский корпус, диспансер, приемный покой. Город скорби. Скорбные духом из числа стабильных прогуливаются по территории. Асфальтовые дорожки местами раскрошились и совсем заросли, как будто заросли пути к отдельным строениям, к отдельным людям. Затянулись паутиной, отделились от нас, живут странной автономной жизнью…

А жизнь земная и обыкновенная здесь, между прочим, происходит. Как в любой другой больнице, несмотря на крепость оконных решеток и запертых снаружи дверей. С раннего утра снуют из корпуса в корпус санитары и санитарки, летом просто в халатах, зимой и осенью – накинув синие зэковские ватники. Врачи и ординаторы выплескиваются общим потоком из дверей конференц-зала и расходятся по корпусам, гремя ключами. С кухни везут на тележке бачки, вьется ручеек пациентов в поликлинику. Появляются тихие сумасшедшие, живущие где-то сами по себе, но неизменно пасущиеся и кормящиеся вокруг больницы.

Приходит местная дурочка Поля, нанятая дворником и уборщицей к нам в избушку. Иногда мне кажется, что, наоборот, это мы наняты Полей и избушкой, чтобы им не было скучно. Мы избраны для работы здесь, каждое утро впущены через калитку кленом-вахтером, а вечером выпущены и сосчитаны. Никого не оставляют внутри на ночь, кроме дежурных врачей, сестер, санитаров. Это люди другого уровня, посвященные, не чета мне. Я с Полей-то не знаю, как себя вести! А она всегда приветлива, оживлена, выложит сразу всё, что произошло у нее за вчерашний вечер и утро. Узкие глазки накрашены густой тушью, обведены синим карандашом. Оттопыренные широкие губы в алой помаде. Красавица! В кармане у нее неизменное круглое зеркальце с крышкой. Поминутно останавливая ход метлы, она открывает зеркальце, неумело поджимает рот подсмотренным у кого-то жестом. Может, у меня? Поля питает страсть к разговорам и ярким гольфам, торчащим из-под юбки. Живет она с мужем-олигофреном из нашего контингента в частном доме неподалеку. Муж получает инвалидное пособие, Поля подрабатывает. Страшно гордится, что замужем. Говорит про него «мой». Мой съел, мой выпил. А мой?

– А у вас есть муж, Нина Сергеевна?

– Конечно, Поля, есть!

– А он кто, может, я знаю? – стоит, опираясь на швабру, и вся светится от гордости – беседует с врачом.

– Учитель музыки, – говорю я с недавнего времени (почему у Полидурочки есть, а у меня нет!).

– А-а. Мой бы тоже играл, если бы я позволила…

За восемь лет работы я приблизительно научилась разговаривать с ними, с теми, кто толчется здесь на улице и на территории больницы, и с теми, кто способен в сопровождении санитарки прийти к нам сдать кровь. Вежливо и спокойно. Как с нормальными. Те же, кто не слышен за стенами корпусов, пугают меня, они неизвестны. Они лишь фамилии на бланках анализов, которые берет внутри моя лаборантка Катенька. Я часто слышу от разных людей, что работа с психически ненормальными может наложить определенный отпечаток. Я не работаю с больными, не хожу в клинические корпуса. Максимум близкого общения – дурочка Поля. Моя область – это стекла, капли, камеры, лейкоциты, палочки и мононуклеары, кислотность мочи. Но он на мне есть, отпечаток. Взять хотя бы эти потусторонние разговоры с неслышащим, а иногда и несуществующим собеседником – Аркашей. Он, Аркаша, данный мне как муж, есть муж ненастоящий! Он живет в моем воображении вместе со скрипучим роялем, на котором играет там, внутри. Там он отвечает мне, соглашается или возражает, убирает руки с клавишей, снова наигрывает что-то. Что из этого существует на самом деле? Может быть, это безумие тоже подкрадывается ко мне, незаметно, маскируясь. Хотя что безумие? Не является ли любая патология, кроме буйства, вариантом нормы, особенностью характера? Мужчина с особенностями, приходящий ко мне переспать в выходные, пусть несколько лет. Почему именно он? Кто он? Учитель музыки? И где его музыка? На самом деле он никогда не играл при мне, носит с собой ноты, в свободное время читает их, как книги. Открывает и читает, шевеля при этом губами и постукивая пальцами по столу. И я тоже вслед за ним постукиваю и шепчу, но опять не знаю, попадаем ли мы в такт.

Аркаша преподает специальность в школе для музыкально одаренных детей. Это очень престижное заведение, туда принимают только с десяти лет по результатам строгого тестирования. Фортепиано и немного флейта. Я с музыкой вообще-то в ладу, за плечами музыкальная школа, правда, как раз самая обычная. Баха от Моцарта отличаю. Недавно специально сходила на концерт для флейты с оркестром в нашу консерваторию. У флейты очень чистый голос, неземной, эльфийский, как холодный ручей в горах. Хорошо, что Аркаша не играет на скрипке, я скрипку не выдерживаю, всегда плачу. Или виолончель, это любимый инструмент моей мамы. У виолончели голос человеческий. Голос рассказа или жалобы, мольбы, прощания. Плачем вместе с мамой.

Сама я за инструмент не садилась много лет, наша старенькая «пианина» давно служит племянникам.

Я действительно, к стыду своему, ни разу не видела, как играет Аркаша, не было случая, хотя много раз посещала с ним концерты его дарований.

Я не спрашивала, был ли Аркаша когда-нибудь женат, есть ли у него дети. Видно было – вот его дети. Мальчики и девочки в очках и без, высокие и низкие, худые и толстые. Те, которые играли хорошо, и те, которые плохо. Правда, плохо они играли только с точки зрения Аркаши. В начале нашего знакомства был Лева Немировский. Гений. Только и разговоров было – Лева, Лева. Я думала, сын, оказалось – ученик. Его мама звонила Аркаше на сотовый раз по пять на дню: что мальчик играет, как играет, ей кажется, он переигрывает, ей кажется, недоигрывает. Аркаша переживал, перед конкурсами они занимались каждый день. Вот как играет Лева, я как раз имела честь наблюдать. Долговязый мальчик в очках, с галстуком-бабочкой и в костюме совершенно как у Аркаши. Он вышел на сцену подскакивающей нервной походкой, плюхнулся на стул, сосредоточенно устроив неудобные худые ноги. Задержался на секунду, а потом бросил руки на клавиши и заиграл. Играл он что-то технически очень сложное и незнакомое, из современных композиторов, маленькие руки догоняли и перебивали друг друга, двигаясь так нереально быстро, что я стала сразу бояться, как бы он не сбился. Аркаша справа от меня тоже, видимо, боялся. Сидел, замерев, напряженно вытянув шею, и неотрывно смотрел на сцену. Лева играл очень хорошо и не сбился. С этим же репертуаром он потом поехал на конкурс в Польшу и Италию. Аркаша не поехал, ему не с кем было оставить мать. Теперь Лева с родителями в Америке, играет там, но только дома, непрофессионально. Готовится стать врачом, родители так решили на новом месте. Мальчик звонит раз в год от силы, после этого Аркаша ходит пару дней как в воду опущенный.

Концерты воспитанников чаще всего проходили прямо у них в школе, в большом актовом зале с настоящей сценой и аккуратными рядами новеньких красных кресел. Самые важные выступления – в музучилище или в консерватории. Мы с Аркашей встречались на площади в центре и ехали вместе на троллейбусе. Уже в нем Аркаша переставал со мной разговаривать и только играл пальцами по поручням то быстро, то медленно, в зависимости от того, у кого какая была программа. Мы заранее приходили за кулисы. Там уже толпились дети, нервничали, грызли ногти. Там же стояли беспокойной стайкой их родители, у некоторых – целыми семьями. У Вари Андросовой, которая по гениальности находилась далеко позади Левы, родственники занимали целый ряд в зале, и дедушка в конце ее выступления всегда кричал «браво». Попадая в этот привычный ему закулисный мир, Аркаша совершенно забывал обо мне. Я думаю, он мог бы спокойно уйти один после концерта, если бы я не хватала его под рук у, напоминая о себе. Его не заботило, что я буду делать там, за кулисами, когда пойду в зал, где сяду. Сам он всегда садился в середину первого ряда, ловя испуганные взгляды детей перед началом выступления. Произносил беззвучно, одними губами, заготовленную для каждого фразу. «Варя, левая рука». Или: «Матвей, спина». Или: «Лева, в середине очень тихо». Я быстро угадала эту его манеру незамечания. Самый первый раз это меня очень удивило, даже обидело. Привел и бросил. Дети обступили его в коридоре, оттесняя меня куда-то на дальние позиции, вежливо при этом поздоровавшись. Аркаша уже тормошил кого-то, подбадривал, говорил со всеми сразу, размахивал руками, своротив при этом с подоконника пачку нот и чей-то берет. И к этой его длиннорукости, как и к своему концертному одиночеству, я тоже быстро привыкла.

Мне было с ним уютно и интересно, в этих залах и коридорах. Я хотела участвовать, выучить имена, узнать, кто есть кто. «Ты кто у нас, Марина? А мама где? Дай я тебе бант поправлю». «Мальчики, чья папка, кто оставил?» Я их хвалила, восхищалась: здорово, Варя, сегодня просто здорово! Им, маленьким, так хотелось услышать это! Аркаша был всегда скуп на похвалу, даже с новым гением, Гришей Заславским, маленьким ушастым человеком с черными пушкинскими кудрями и фантастической быстроты пальцами, он был строг и даже груб иногда до обидного. Ругал погрешности в технике, а если техника была безупречной – за бездушную игру. «Пустотельно, но технично», – говорил он с пренебрежением. А я робко шептала мальчику на ухо: «Гришенька, ты сегодня замечательно играл, как будто даже не волновался…» И тогда Аркаша вдруг замечал меня и оборачивался удивленно, будто впервые обнаружив за плечом. Тогда я начинала чувствовать себя ужасно глупо. Нелепая, «немузыкальная» тетка, чужая. Лаборантка из дурдома, что я вообще здесь делаю? Когда-то я смотрела по телевизору фильм про клоуна. Там был маленький эпизод, как его новоиспеченная жена или подруга накормила по глупости цирковых собачек, которые перед представлением должны быть голодными. Пожалела их, вмешалась не в свое. Иногда я чувствовала себя такой же вмешавшейся, накормившей собачек. По незнанию. Та женщина не прижилась в цирке, приживусь ли я за кулисами консерватории?

Я так хотела сделать этот мир своим! Простым, понятным. Хотела быть нужной там. Нюсе-то с Димычем я давно уже стала не нужна. Отпала необходимость за ними приглядывать. Они выросли, Юлька наконец нашла себе приличного мужчину, без вывертов, он с ними налаживает контакт, пытается, по крайней мере, воспитывает. Нюся прилетает ко мне, швыряет сумку под вешалку в прихожей и идет на балкон курить. Нюся?! «Ну Нин (они со мной на ты и по имени), дома же дядя Вова ругается! Он у нас правильный…» А мама? «Ну что мама? Она сама курит, он и ее ругает, думаешь, ей легко?» Юльке нелегко вести семейную жизнь каждый раз по-новому, но она справится. А я справлюсь? Мне хочется, чтобы ко мне домой, к нам, приходили дети. Вари, и Левы, и Гриши. Бросали сумки под вешалку и шли в комнату заниматься. А Аркаша бы уже ждал за роялем, нетерпеливо листая ноты и прихлебывая чай, поставленный на табурет. А я бы уходила, прикрыв дверь, чтобы не мешать, на кухню разогревать щи. И спрашивала бы потом: «Тебе сметаны положить, Варенька?» А она бы отвечала: «Нет, тетя Нина, я так». А я бы гладила ее по голове и хвалила тихонько: «Сегодня гораздо лучше, и тот сложный переход уже совсем гладко играешь…» А Аркаша бы всё равно слышал из комнаты и кричал: «Нина, не перехваливай!» И вслед за этим в комнате бы что-то падало, ноты с крышки рояля или табурет, а мы бы с Варей хихикали тихонько, как заговорщики, мол, опять уронил, а я бы подкладывала ей суп…

Рояля у меня нет, и пианино нет. Но если выкинуть старый секретер, купить полки и переставить книги, а бабушкину ножную швейную машину вынести к маме в комнату, то инструмент вполне может встать к стене, только балконная дверь будет плохо открываться. Просто я боюсь, что если куплю этот рояль, то опять как будто накормлю собачек.

Да я не только не видела, я и не слышала, как он играет, мой учитель музыки! Вру. Один раз, из-за двери. Я зашла к нему после работы, надо было встретить ветеринара. Любимая кошка его матери никак не могла разродиться, сидела в углу и страдала. У Аркаши уроки, а у меня рабочий день до трех. Аркаша живет недалеко от больницы, удобно. Идти минут десять, надо просто не сворачивать на улицу, где трамвай, а спуститься вдоль забора по горбатому переулку, мимо бани и колбасного цеха и потом зайти в старый, чудом не отданный под новостройки квартал. Аркашин дом третий с краю, маленький желтый особнячок в два этажа, с решетками на окнах первого – их квартира. Деревянный подъезд и двери обиты снаружи толсто, у кого чем – зимой очень дует. Я подошла тогда и уже поднесла палец к звонку, как вдруг услышала звуки рояля. Кто-то играл бурно и размашисто, я бы даже сказала, страстно! Именно страстно! Стараясь выплеснуть что-то мучающее и одновременно сладостное и желанное. Закрыв глаза, я представила себе его руки, напряженные длинные пальцы, погруженные в кипящий и пузырящийся поток звуков. Басы рокотали, старые клавиши в верхних октавах надтреснуто звенели, не выдерживая силы, напора. Энергии. Такой, которой я в Аркаше не знала, не чувствовала! Что я еще не знала о нем?

– Ну, Аркаша…

Я бы никогда не начала этот разговор, если бы не театр. «Лебединое озеро». В субботу неожиданно у нас мероприятие – балет. Аркашин знакомый, старый друг его отца, дирижирует гастрольным коллективом. Труппа тоже из приезжих, аншлаг, Нюся с Димычем уже смотрели со школой, сказали, что «главная лебедь клево пляшет». В программке «главная лебедь» была обозначена как солистка Анастасия Кукушкина. Я ради такого случая решила «выгулять» синее бархатное платье, которое лет пять не вынимала из шифоньера. По привычке приехав заранее, мы толкались в фойе. Ар-каша поминутно здоровался, вертел головой, задевал всех руками и извинялся. Бегал туда-сюда, как будто спешил, я за ним еле поспевала, уцепившись за локоть. Ну уж нет, не отпущу! Здесь не за кого переживать, некому давать инструкции, ни один из его учеников не играет в этом оркестре. А я – вот она, бегу опять чуть сзади, пытаясь поймать Аркашин взгляд поверх голов. Платье как-то сидело ужасно неудобно, неловко, волосы под шапкой наэлектризовались и липли к щекам, поэтому я потащила Аркашу к зеркалу. Мы завернули за угол и встали рядом, наткнувшись на собственные отражения, только вдвоем на фоне бордовой портьеры запасного выхода. Платье болталось с боков, а на плечах морщило, и рукава определенно стали коротки – руки торчат, может быть, оно село от чистки? Аркашины руки, конечно, торчали тоже – из манжет мятой рубашки, из рукавов пиджака. Дурацкий бежевый галстук, ни к чему не подходящий и завязанный косо, неумело. Мы стояли одни, длинные, худые, длиннорукие и несуразные, похожие друг на друга, как брат и сестра. Видимо, Аркаша заметил это тоже, потому что перестал бежать и рваться, а стоял молча, разглядывая нас. Сначала как будто себя – он даже пригладил немного волосы и одернул пиджак, а потом положил мне руку на плечо и так стоял тихо, не меняя положения и почти не мигая. А я всё хотела спросить: правда, мы подходим друг другу? Но тут оказалось, что мы не одни в закутке коридора. За нашими спинами собралась целая семья, они тоже пришли причесаться и поправить одежду, прежде чем идти в зал. Две девочки-погодки, лет семи-восьми. Милые, похожие, с тугими косичками и бантами, в красных клетчатых платьях, белых колготках и туфельках с ремешками. Папа в костюме и галстуке, мама – в ажурной синтетической шали и просторной юбке, горбящейся на беременном животе. Аркаша засуетился, освобождая место у зеркала, потянул меня обратно к залу, споткнувшись о кривоногий диванчик. Он не заметил, а я заметила. Я глаз не могла оторвать, и не от дружных клетчатых девочек, а от лиц их родителей. Я хорошо знала эти лица. Наши. Толстогубые, с круглыми щеками и глазами-щелочками под низкими лбами. Похожие, как близнецы. Женщина чуть-чуть посимпатичнее, прическа с челочкой, а мужчина – вылитый санитар из второго корпуса по прозвищу Фарид-Пегасек, который каждое утро стоит в дверях и зевает, широко открывая мокрый редкозубый рот. Семья. И мы семья.

– А девочки у них нормальные, – сказала я Аркаше, когда мы добрались до нашего второго ряда. Аркаша посмотрел на меня непонимающе, его пальцы уже пробегали на спинке переднего сиденья увертюру, ноги отбивали такт. Он пожал плечами и отвернулся, а через минуту уже махал кому-то в оркестровой яме. Куда они прошли? Я вертела головой в разные стороны и наконец увидела странное семейство слева в партере. Они невозмутимо протискивались в середину мимо ряда, девочки чинно держались за руки, их пропустили вперед. Родители вид имели гордый, даже надменный, женщина раздвигала людей животом, двигаясь медленно, как в воде или во сне. Как они попали сюда? Где взяли билеты, купили? Привели детей.

– Аркаша, ну посмотри же! Вон, видишь, они идут с девочками, Аркаша!

– А? Нина, кто идет? – Аркаша машинально растянул в улыбке рот, ожидая увидеть знакомого.

– Да вон, видишь, двое, ну…

На меня зашикала старушка справа, в голубеньких кудряшках и с камеей у морщинистой шеи. Уже гасили свет, оркестр заканчивал свою какофонию, дрожал занавес, а я всё пыталась разглядеть в темноте. Балет смотреть я почти не смогла. Солистка Кукушкина выбегала на сцену то Одеттой, то Одиллией, меняла белую пачку на черную, вертелась и порхала под громкие аплодисменты. Красавец Зигфрид с белыми ногами, лауреат множества конкурсов, легко подхватывал невесту на мощное плечо, и она билась руками-крыльями, как настоящая птица. Маленькие лебеди, стуча пуантами, бегали по сцене под знакомую с детства музыку, как стадо легконогих и трепетных лошадок. Ничего этого я не видела и не слышала. Я весь спектакль смотрела в сторону, как они сидят неподвижно в гуще зала, эти двое. Что они там видели? О чём думали, глядя вместе с нами на ту же сцену? Эту ли музыку, что выстукивал Аркаша на передней спинке, они слышали сейчас? Как они завтра будут рассказывать соседям или знакомым (каким знакомым?) о походе в театр, о балете? Как наша дурочка Поля за утренней уборкой? В антракте они всё так же степенно отправились в буфет. Наверное, им сказали, что в театре есть буфет и все ходят туда есть бутерброды с ветчиной, эклеры и пить сок. Я никуда не пошла, Ар-каша полез прямо в оркестр жать руку дирижеру, две дамы в блестящих блузках из первого ряда перешептывались и смеялись над ним. Потом все вернулись в зал, второе действие прошло мимо меня тоже. Я всё никак не могла избавиться от навязчивых мыслей, глядя на темные силуэты слева от меня. Где они познакомились, в поликлинике? Во вспомогательной школе, во дворе? Поженились, родили девочек. Где они работают, ходят ли дети в школу, кто у них теперь родится, мальчик? Будет ли он обычным ребенком или таким же низколобым и толстогубым, как его родители? Как они живут, воспитывают детей, варят суп, убираются в квартире. Как вернутся сейчас, после спектакля к себе домой, будут ужинать. Девочки повесят свои платья в клетку на плечики в шкаф. Что им этот балет? Зачем они здесь? А я? Зачем вообще я, с Аркашей или без? С моими короткими рукавами, бесполезными кактусами и свежим ремонтом на кухне. Для кого? Для кого нужны мои анализы – гемоглобин и глюкоза? Для Аркашиной больной матери, которая сидит сейчас с платной сиделкой, медленно, как в мутную воду, входя в очередное обострение? Зачем я Аркаше, сидящему рядом, но слышащему, наверное, другую музыку? Сможет ли он, учитель музыки, научить меня ей… Кажется, я плакала. Я плакала, пока не захлопали, а бабуля с камеей стала меня тормошить и совать в руки невесть откуда взявшийся букет белых лилий.

– Пойди, деточка, подари, а то мне не пробраться.

И Аркаша неожиданно стал помогать, проталкивать меня к проходу, оттеснять плечом соседей и задние ряды. Мы пролезли по лесенке, по-моему, я всё еще продолжала всхлипывать, и подарили букет усталой Кукушкиной и Зигфриду с каплями пота на лбу. Они тоже были похожи – обведенные черным глаза, откинутые волосы, сегодня все были похожи. Балетные улыбались растянутыми большими ртами и тяжело дышали. На мгновение я подумала, что они, наверное, сейчас пойдут в один гостиничный номер, Одиллия поставит чайник и развернет фольгу на бутербродах. А Зигфрид включит телевизор и положит усталые ноги на табурет. И разговаривать они не будут, зная друг о друге всё и понимая, что сейчас думает каждый.

Мы подарили букет и ушли.

– Жаль, что мы не сможем пойти на банкет, – сказал Аркаша на улице.

– Куда?

– Ты какая-то грустная, Нина, плакала, тебе не понравилось? По-моему…

– На какой банкет, Аркаша?

– Роман Львович пригласил, дирижер. Только у меня мама… Ох, Нина, десять уже!

– А почему нас?

– Нина, я побежал, извини, ради бога, вон мой троллейбус, мама…

– Он что, нас вместе пригласил? – кричала я на бегу.

– Ну мы же вместе пришли…

Двери троллейбуса закрылись, Аркаша уехал, а я поплелась на свою остановку, чтобы вернуться в пустую квартиру, где некому поставить чайник. В этот момент я его почти ненавидела.

– Нина…

– Да?

Я уронила деревянную крышку хлебницы, отложила нож, но повернуться пока не смогла. Боль в животе заметно усилилась, мне нужно было время, чтобы перетерпеть. Подумать минутку, сделать паузу перед тем, как он скажет мне. Что он не молод, что он давно один. Что я замечательная женщина, но. Что мы еще так мало знаем друг друга, что у него работа, которая отнимает всё. Что он не любит меня, хотя. Хотя.

– Нина…

Тут он вскочил, и уронил на пол тарелку с картошкой, и бросился подбирать.

– Подожди, сядь.

Я села прямо на пол, потому что не могла идти, а зубы продолжали стучать, а живот жгло огнем уже почти нестерпимо. Перетерпеть, переждать… Аркаша тоже сел рядом, столкнув стул ногой. Мы не засмеялись, как обычно, он не стал извиняться, не стал поднимать.

– Понимаешь, Нина…

Он не смотрит на меня, а я гипнотизирую – повернись, повернись же! Левая щека свежепорезана бритвой, а на подбородке, наоборот, остался кустик несбритых волосков – один седой, один русый. Мокрые пряди надо лбом подсохли и распушились, тоже – волосок седой, волосок русый. Немолодой, нелепый человек в полосатом банном халате, на полу, рукава доходят ровно до локтей, бледные пальцы терзают поясок. Рука у Аркаши широкая, но плоская, короткая ладонь с длинными пальцами, на полторы октавы. Я рядом тоже на полу, в синей домашней пижаме с кенгуренком на животе. Что там еще может болеть? Что мне сейчас ответит человек, сидящий рядом?

Мы познакомились случайно. Был июль, страшная жара, окна нараспашку. Аркаша появился в зарослях герани и фиалок, перегнувшись снаружи через подоконник. Я поначалу приняла его за одного из заблудившихся пациентов – вечно кто-то искал регистратуру в нашем кухонно-лабораторном углу. С виду он был совершеннейший псих. Рубашка под галстуком расстегнута. Большая лохматая голова в кудрях с проседью, длинный нос, сам очень высокого роста, и особая примета – черная нотная папка со скрипичным ключом на потертом коленкоровом боку. С такой папкой я сама в школе ходила на музыку. У него были ужасающе длинные руки, он протянул мне анализы своей матери прямо в окно до стола. Что-то там не сходилось с поликлиникой по гемоглобину. То есть он, оказывается, искал именно меня. Я сразу вспомнила очень плохую кровь под фамилией Разумовская. Так познакомились. Около двух недель наши отношения проходили под знаком анемии. Провожал с работы, принес и так же протянул в окно букет довольно симпатичных мелких розочек. Он уже не казался мне таким несуразным и эксцентричным, как вначале.

Я часто вспоминаю то конфетно-букетное время. С нежностью вспоминаю. Его дремучие кудри, не поддающиеся расчесыванию, и как я удивилась, когда он вдруг постригся. Вкрадчивый голос, коллекция плохо выглаженных рубашек, носовые платки с персонажами мультфильмов, мелочь в карманах. Вежливость, галантность прошлого века. «Видите ли, Нина, у меня кошки. Точнее, у меня мать, ну, вы ее знаете, а у матери – кошки. Но дело в том, Нина, что их много».

Моя лаборантка Катенька поставила диагноз: «Не герой, но на безрыбье…» И еще раз посмотрела на меня оценивающе, прикинула, видимо, так и эдак: «Вам подходит, Нин Сергеевн, в самый раз!» И чем это он мне подходит, думала я. Ростом, что ли? Но Катеньке виднее, у нее всё разложено по полочкам, она не витает в облаках, как я, ее не воспитали пионеркой. Когда она училась в своей деревне, пионеров уже и след простыл. Училась хорошо. Приехала поступать в училище, потому как институт бы всё равно не осилила. Жила у родственников, трясла половики, полы мыла и за сынишкой их присматривала. Выучилась на фельдшера-лаборанта. Я прекрасно помню, как она у нас практику проходила – девочка с косой, ясноглазая, быстрая. Всё схватывала на лету, пальцы лучше всех колола. Окончила училище, устроилась к нам работать – ездить близко. Теперь у нее по плану нужно было приобретать городской внешний вид – косу остригла, волосы выкрасила в белый цвет. С первой зарплаты пирогов напекла с вишнями. Ну вот, говорит, образование есть, работа есть, и сама вроде не урод. Теперь надо замуж. Засиделась в девках до девятнадцати-то лет, всё некогда было! И что бы вы думали, вышла! Трех месяцев не прошло – вышла! И живут. Семья хорошая: родители на заводе оба, отец только по праздникам до чертей напивается, а так – тихий. Молодой муж вообще только рюмку-другую себе позволяет. Старше Катеньки на год, только после армии, тоже на завод устроился. Заезжает на отцовских «Жигулях» к нам в дурдом, встречает жену. С лица, что называется, воду не пить, ростом не больно вышел, ушастый, ноги кривые, но добрый, как Катя говорит. Уже четыре года живут душа в душу. Катенька у нас специалист по семейной психологии, всех научит, как поступать, кто прав, а кто нет. Детей не заводят.

– Да я не хочу пока детей, Нин Сергевн! Ну куда нам?

Волосы у Катеньки теперь выбелены и острижены совсем коротко, как у певицы с таблеточным псевдонимом. Она рассматривает свои брови в наше маленькое зеркальце у входа. Брови идеальные, такие, как она планировала.

– Я говорю, куда они нам, дети-то, Нин Сергевн? Свекровь работает, мы работаем. Мамка моя – не помощница. И что? С кем ребенок-то будет?

– Кать, как с кем?

Вот уж я об этом не думала! С кем был бы мой ребенок? Да был бы он, Господи, если бы он был… Со мной. Я пытаюсь быть опытнее, рассудительнее Катеньки, все-таки я старше больше, чем на десять лет.

– Сначала в декрете побудешь, а как дорастет до садика – в садик отдашь.

– Ой, Нин Сергеевн, вам хорошо рассуждать: декрет, садик. А квартира? К бабке в народную стройку, что ли? Так эта бабка еще когда помрет, еще, может быть, лет десять под себя будет ходить, свекровь говорит! А муж? Я дома буду сидеть, а он загуляет!

– Ну, Кать, ты что, твой разве загуляет! – возражаю я совершенно искренне, вспоминая круглую физию Катенькиного мужа с ушами, похожими на кастрюльные ручки.

– А вот и да! Все одинаковые, Нин Сергеевн! Вот вы – че не родили?

Я не родила и не рожу, но Катеньке, собственно, нет до этого никакого дела, я ей неинтересна. Старая уже с ее точки зрения тетенька, детей нет, поезд ушел, Ар-каша на безрыбье. Скука.

«Вы не поможете, Нина, пока мама в больнице, у меня дома ужасно… даже не найду слов… Хотя вы, конечно, можете отказаться, я сам не знаю, почему именно вас прошу!» И всё такое в этом духе. Два шага вперед, реверанс, три назад. Мы еще недавно знакомы, еще на «вы». Надо помочь убраться. Дома у него царила кромешная грязь. Толстые пыльные ковры на стенах, заросшая кухня. Старинная тяжелая мебель, как будто живая, резная, темного красноватого дерева, но тоже вся очень пыльная. Множество безделушек, картин, рамочек, фотографий, вазочек с засохшими цветами. Везде стоял тяжелый и крепкий кошачий дух. Видимо, некоторые члены стаи не выходили в форточку, как утверждал Аркаша, а делали свои дела прямо под ванну. Ванна на кухне за занавеской, потому что рояль. Рояль занимает целую специальную комнату.

Рояль – отдельный разговор. Не просто инструмент – памятник. Заваленный бесконечными томами нот вперемешку со старыми газетами, блокнотами и просто бумажками. Достался по наследству от отца, даже от деда. Оба они играли профессионально. Аркашин отец был знаменитый пианист не только у нас в городе. Он много выступал, гастролировал. Аркашу с детства учили играть, наследственная профессия не обсуждалась. С трех лет его усаживали на вертящийся табурет на два тома советской энциклопедии. Маленькие ножки не доставали до педалей, крошечные пальчики с трудом нажимали скользкие белые клавиши. Мне всегда было очень трудно представить Аркашу ребенком, пухлым малышом. Кажется, он с раннего детства был таким же вот длинным и несуразным. Я не видела его детских фотографий, зато видела портреты его отца во множестве по всему дому, на стенах и на комоде, на буфете и на полках книжного шкафа. И сидя, и стоя, и за роялем (за этим), и просто на фоне разного пейзажа и интерьера. Аркашу после школы отправили в Москву. Там он поступил в консерваторию, жил в общежитии, по ночам традиционно подрабатывал грузчиком, а днем играл, играл, играл. Он играл хорошо, очень хорошо, я не сомневаюсь. Иногда мельком упоминал какие-то конкурсы, в которых побеждал. Он выступал, ездил по стране и даже в Европу успел выехать. Дома бывал редко… У него было большое будущее, он тоже собирался объездить весть мир, принять в наследство не только инструмент, но и славу. Он готовился уже в мечтах к многочисленным своим концертам, к чужим гостиницам, переездам. Расстался с чудесной девушкой, студенткой филфака. Надо было работать, готовиться. Отец позвонил ему на последнем курсе, велел возвращаться. Оказалось – получил приглашение в Италию, уходит от них, уезжает совсем. Мать, которая до Аркашиной учебы была просто немного странная, теперь уже имела толстенную медицинскую карточку, сидела выписанная после обострения в углу дивана, вся облепленная кошачьей шерстью. Аркаша ушел из консерватории, остался дома, перестал выступать и участвовать в конкурсах. Нашел место сначала в одной школе, потом в другой, теперь вот прижился в этой, воспитывает маленьких Моцартов. Нашел частные уроки. Иногда разучивает и играет что-нибудь сложное, просто для себя. Мне не понять, но об отце он говорит с уважением и любовью, даже с трепетом. Хранит рояль, играет на нем, на чём же еще? «Вы знаете, Нина, у папы был знакомый настройщик. Мы много лет с ним дружили, он уже был совсем пожилой, э-э-э, старый. Он умер лет пять назад», – Аркашина рука нежно гладит крышку рояля, как будто руку родного человека. Мне показалось тогда, что он вот-вот заплачет. «Аркаша, где можно тряпки взять и веник какой-нибудь?» «Да-да, Нина, сейчас, извините…» Я об отце не говорю, я его не помню, я его не знаю. У меня его вроде и нет. Он ни разу не приехал после развода с мамой. Жив ли? Юлька рассказывала, что когда-то собиралась к нему поехать, а потом передумала. Она и книги его хранит по геологии, фотографии. Все-таки ей было целых пять лет, когда он ушел, он у нее был. И у Аркаши был. Эту квартиру с плохой канализаций и ванной на кухне получил он. Зато радовался, наверное, что центр города, зелень, палисадник весь в цветах.

Мы убирались тогда до глубокой ночи, смеялись, разговаривали. Аркаша ужасно смущался, поминутно кидался разбирать и складывать какие-то шмотки, запихивал в шкаф. Нет-нет, не трогайте, это потом. Пока я не попала сюда, в этот старомодный особнячок, не увидела изнутри весь его интимный хлам и мусор, я никак не могла понять, зачем он меня позвал именно убираться? Хозяйственная рука здесь не касалась лет сто и еще бы столько же не коснулась! Но уже в процессе я поняла, зачем. Иначе он никак не мог рассказать о себе, показать, как он живет, объяснить. Он так знакомился со мной. Дурачок, думала я с нежностью, какой дурачок! Так было смешно, что я никак не могу сосчитать кошек и котов. Они ходили из комнаты в кухню и обратно, сидели на стульях. «Брысь! Нина, садитесь вот сюда!» Серые в полоску близняшки, и белые с черным, пестрые лохматые и пестрые гладкие. Большой рыжий кот и еще одна с пятном на голове белая. Или такая уже была? Прыгали со шкафа, терлись об ноги, мяукали у плиты. Откроешь занавеску, чтобы протереть подоконник, – там сидит парочка, а кажется, что вот как раз эти только что вышли в коридор. Все они были ужасно голодные, пришлось варить им рыб у, отскребать мисочки от присохших остатков еды. Я отмыла посуду и плиту («Нина, вы что, моете тарелки с обратной стороны?»), полила чахлые цветы. Мы выбросили три или четыре мешка мусора. В ванной за занавеской я обнаружила жестяное корыто с подозрительно вонючим содержимым. («Нет, нет, Нина. Ни в коем случае! Это мои рубашки, стирка, это я сам!») «Вам нужно купить стиральную машину, Аркаша! Как же вы справляетесь?» – «Да-да, обязательно».

Практически всё пространство кухни занимал старинный буфет с дверцами, похожими на ворота Зимнего дворца. Он вмещал в себя всё: чайный сервиз из тончайшего фарфора с витыми ручками, кастрюли, сковородки, макароны, манку, засохшие конфеты в кульке, стопку линялых полотенец, соковыжималку. В холодильнике обитали кубометры замороженной кильки и пакет майонеза. Пришлось нам вместе идти в магазин и готовить ужин. Мы сидели на кухне за мирным чаем. Аркаша перестал наконец смущаться и нервничать, роняя всё вокруг. К нему на колени поминутно прыгали кошки, ласкались, мурлыкали. Он машинально почесывал их за ушами, гладил разноцветные спинки. Они его знали, они его любили. Лампа ярко освещала наше чаепитие отмытым абажуром. Аркаша улыбался, в соседней комнате старинный проигрыватель крутил пластинку Шопена, часы тикали. Мне было спокойно и уютно. В открытое окно кухни выглядывала воспрянувшая от воды герань, сквозь пар из носика чайника я видела черную ногу рояля за косяком и кусок резной темной рамы зеркала в прихожей. С улицы доносился далекий гомон летней городской улицы. Мне показалось на какое-то время, что я здесь дома, я здесь живу. Сейчас допьем чай, я разложу старый диван в маленькой комнате, застелю его белоснежными простынями, и мы ляжем спать. А ночью ходики на стене между окнами будут бесцеремонно произносить свое «дили-бом». Но мы не будем просыпаться, мы привыкли. Я уже прижилась там, уже готова была пустить корни, как кактус. Я забыла только об одном – Аркаша тут живет не один. «Как чудесно, Нина, этот чай! Знаете, когда мама в больнице, я ничего не готовлю, так, сосиски варю, макароны… Вы замечательный сделали чай». Он пошел меня провожать, снова засуетился, забегал, чуть не столкнул со ступеньки, поддерживая под локоть. «Сейчас-сейчас, Нина, я вас обязательно… Какой я неловкий… Одну минуточку, я только зашнурую тут…» Я топталась на дорожке, дожидаясь, когда он обуется, и рассматривала дом снаружи. Крыльцо, ступеньки, облупившиеся наличники. Решетки на окнах. Покатая крыша со ржавым водостоком, обитая фанерой дверь с прорезью для газет. Это корпус нашей больницы стоял передо мной в темноте. Светились окна комнат, невидимых за плотными занавесками, музыка смолкла, видимо, Аркаша выключил проигрыватель. «Ну всё, сейчас я вас до трамвая!» Свет погас, лязгнул ключ в замке. Хорошо, что мы пока еще остаемся снаружи.

– Нина, ты знаешь, мы должны с тобой как-нибудь прийти, ну не то что познакомиться, а просто, чтобы мама на тебя посмотрела. Привыкла. Она, ты знаешь, может быть даже очень ничего. К нам иногда приходит тетя Рита, мамина старинная подруга. Они чай пьют, разговаривают, мама так оживляется всегда. Она ведь очень интересный человек, филолог с высшим образованием…

– А она… э-э-э… как сейчас?

– Я понимаю, Нина, ты знакома с моей матерью только как с пациенткой, но дома она не такая, поверь мне, и потом, ситуация у нас какая-то нелепая, мы с тобой давно знакомы. Ну, встречаемся, и…

Аркаша всегда был уверен, что я знакома с его матерью «как с пациенткой». И до сих пор пребывает в этой невинной уверенности, как будто я врач-психиатр и разбираюсь в психиатрии. Я помню наизусть все показатели гемоглобина, формулу крови, глюкозу, анализы мочи, но ее саму я не видела ни разу. Я знала диагноз, но я не представляла, что с ней. Как с ней нужно общаться, что она может сделать или сказать? Что она думает? Каждый раз я замираю, когда Аркаша что-нибудь такое рассказывает: когда у мамы было обострение. Или: ей было совсем плохо. Как? Как ей было плохо? Может быть, у нее что-нибудь болело, или не ходили ноги, или ее тошнило? Или, может быть, ей вырезали что-нибудь внутри? Она теряла контроль над собой, буйствовала, била посуду, кричала, не узнавала Аркашу? А он входил к ней, как к разъяренному тигру в клетку? Я не знала, да и не хотела этого знать, я, как на работе, стремилась остаться за стенами нашей спасительной избенки, отгородиться, спрятаться. Я предпочитала иметь под рукой Катеньку как специалиста по связям с общественностью. У Катеньки всё выходило просто и понятно. Все у нее были «дураки», «буйные дураки» – белая горячка, «слегка долбанутые» – это амбулаторные. Всех она называла на «ты» и, кажется, никого не боялась.

А я боялась. Вот Поля – безобидная и глупая, почти всегда в хорошем настроении, с легким диагнозом «олигофрения». Есть муж, есть метла, ее научили жить, чтоб не страшно было, с ее психологией ребенка и вкусом попугая. С Полей я могу общаться, хотя не всегда. Ее так легко обидеть, растревожить, сбить с толку. Она начинала при этом плакать, трястись, тяжело и глубоко дышать. Я в такие моменты совершенно теряюсь и не знаю, что с ней делать. А Катенька знает – на, Поля, конфетку, молодец, чистенько помыла, прибралась. Моет Поля у нас из рук вон плохо, из углов не выметает, подоконники пыльные, доверишь ей цветы поливать – или зальет, или вовсе забудет, засушит. Тряпку не прополощет лишний раз, так и возит в подсобке, в коридоре и в лаборатории одной тряпкой, не отжимая. Навозит и уйдет, довольная – сделала дело. Главная забота на работе – подробно доложить свои нехитрые новости. Что ела, что видела по дороге на работу, кого встретила. Что там «ее» натворил (не дай бог, если выпил, тогда Поля мрачная с начала рабочего дня, замкнутая и моет совсем уж хуже некуда). Видимо, он ее еще и поколачивает, бывает, отбирает зарплату и подарочки, которые перепадают от других санитарок и поваров. Поля любит смотреть сериалы, помнит всех героев, у кого что произошло. Иногда целые диалоги выдает «из телевизора». Еще любит местные новости пострашнее, хорошо, когда, например, происшествие на знакомой улице. Полный восторг!

– Вчера вечером сели с моим, телевизор смотрели. Ага. «Узы любви», Нин Сергеевн. Две серии показали! – Тряпка плюх! Катенька быстро подтягивает на стул ноги в голубых джинсиках и белых спортивных тапках.

– Поль, ты аккуратнее давай, отожми тряпку-то.

– Ага. И еще (плюх!) по нашему каналу потом показывали роддом наш, который за универсамом (плюх!), целый час говорили, ага. И врача моего показывали, рассказывали всё.

– Это какого же это, Поля, твоего врача?

– А я там лежала в роддоме, ага. Ребеночка родила.

– Как это родила, Поль, ну-ка, расскажи? У тебя что, ребенок есть? – Катенька устраивается поудобнее с ногами на стуле.

– Не-е-т. Я маленького родила совсем, мне тот врач, который в телевизоре, тимуляцию делал, колол (морщится). Такие, говорит, Поль, маленькие не живут. Да мне не показали. И еще потом пирацию делали, я без памяти была. Теперь уж у меня ребеночков не будет! – Поля улыбается, так хорошо, не будут больше колоть и мучить, не будет больше ребеночков.

– Мой только, пока меня не было, сковороду продал, которую Марь Семенна подарила. И ругался, о-о-о, ругался. Мне же нельзя было потом, ну… – опускает глаза и смущается, – а он сердился.

Поля грустит, облокотившись на швабру, грязная вода с тряпки течет мутным ручейком под шкаф, сразу видно, какой косой у нас в лаборатории пол. Старый, ветшающий дом, щелястые стены, рассохшиеся двери, а в эти двери таким же мутным ручейком втекает безумие, ползет, заливает пол, не спрячешься, не подожмешь ноги. Поля ходила беременная, чувствовала ребеночка, могла бы родить его и кормить грудью, как обычная мама. Как все, кроме меня.

– Когда же это было, Поля, вспомни-ка? – я стараюсь казаться безразличной.

– Давно, Нин Сергеевн! Лет уж пять. И еще показывали – авария была, слыхали, у рынка. О-о-о! Два человека погибли! Во как! – Поля размазывает воду, загоняет в щели и под столы. Тряпка воняет затухшей кислятиной и хлоркой. Мне душно, хочется открыть окно, высунуться подальше за бледные лианы гераней, вдохнуть свежего воздуха.

Делали ей, действительно, прерывание беременности на шестом месяце, проносила, дурочка. Она и вовсе не поняла, что с ней произошло, кто-то из санитарок заметил ее живот, разобрались. Ей какой ребенок? Она сама инвалид, сожитель ее или муж – пьющий дебил, что может получиться у таких родителей? Ничего хорошего. Я сама тогда Поле анализы делала перед больницей. Она и отсутствовала тогда недолго, что там – убрали ребеночка, сделали операцию, чтобы больше не было, покормили недельку и отпустили. Мог ли быть этот ребенок нормальным или стал бы таким, как Поля? Но ей дал почему-то Бог этот кругленький животик, как у всех беременных, нормальных женщин. Дал мягкие перевороты где-то внутри, глубоко, пихание маленькой ножки. Мальчик, девочка, ей не показали. И мне не показали, ни во сне, ни наяву, никогда – какие у меня могут быть дети. Я очень хорошо запомнила эту историю, запомнила свое смятение, безумную, как и всё здесь, на мгновение мысль – пусть выносит и отдаст мне. Выносит и отдаст. Но страшно стало сразу, получить такое же узкоглазое круглолицее существо с толстыми губами и любить его, растить, научить мыть полы и мести улицу…

– И еще потом по первому каналу смотрели «Миллион», я чаю напилась, так в туалет бегала всю дорогу, не видала, кто выиграл! – Поля смеется всеми зубами. Ей смешно.

Валентина Андреевна. Его маму зовут так. У нас была историчка с таким именем: милая, уютная женщина. Пухленькая, с полными мягкими руками, которые она складывала на животе кругом, когда рассказывала. А эта Валентина? Мужчина на фотографии с роялем, наверное, называл ее Валечкой или Валюшей, когда они познакомились. К моменту нашей предполагаемой встречи она уже давно была выписана, обострение сняли. Сидела дома сама по себе и даже выходила во двор подышать в сопровождении сына.

– Я сначала сам с ней поговорю, а тебя после позову, хорошо?



Поделиться книгой:

На главную
Назад