Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Герои Пушкина - Александр Григорьевич Архангельский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сидяков Л. С. Художественная проза Пушкина. Рига, 1973.

Томашевский Б. В. Пушкин: Материалы к биографии. М.; Л., 1961. Кн. 2.

Худошина Э. И. Жанр стихотворной повести в творчестве А. С. Пушкина. Л., 1984.

Часть 2

Герои Пушкина


«Анджело»

Стихотворная повесть


(стихотворная повесть, 1833; опубл. — 1834)

АНДЖЕЛО

АНДЖЕЛО — неправедный властитель, суровый законник, преступивший закон, «антигерой» стихотворной повести, входящей в своеобразный цикл пушкинских вариаций сюжетов Шекспира. За основу повести взята коллизия комедии «Мера за меру», главный герой которой — судья Анджело, чей «многосторонний» характер Пушкин сравнивал с другими шекспировскими персонажами — Шейлоком и Фальстафом: «Лица, созданные Шекспиром, не суть, как у Мольера, типы такой-то страсти, такого-то порока; но существа живые, исполненные многих страстей, многих пороков; обстоятельства развивают перед зрителем их разнообразные и многосторонние характеры. У Мольера Скупой скуп — и только; у Шекспира Шейлок скуп, сметлив, мстителен, чадолюбив, остроумен. У Мольера Лицемер волочится за женою своего благодетеля, лицемеря; <…> спрашивает стакан воды, лицемеря. У Шекспира лицемер произносит судебный приговор с тщеславною строгостию, но справедливо; он оправдывает свою жестокость глубокомысленным суждением государственного человека; он обольщает невинность сильными, увлекательными софизмами, не смешною смесью набожности и волокитства. Анджело лицемер — потому что его гласные действия противуречат тайным страстям! А какая глубина в этом характере!» («Table-Talk», 1835–1836). Учтена, возможно, и новелла итальянского писателя Джиральди Чинито, обработавшего фабулу Шекспира и сократившего число участников интриги до четырех. («Роли» Анджело здесь соответствует сюжетная линия Джуристо.) Но шекспировские страсти весело наложены Пушкиным на российский фон (подробнее см. ст.: «Дук»), а российский фон трагически вписан в круг вечных общечеловеческих проблем.

Непреклонный Анджело — прямая противоположность предоброму старому Дуку, правителю «одного из городов Италии», который неожиданно уходит странствовать, «как древний паладин», оставляя Анджело наместником, чтобы тот строгими мерами выправил государственные дела, запущенные до предела. Дук — стар, Анджело — зрел; один слаб, незлобив — другой суров, нахмурен:

Был некто Анджело, муж опытный, не новый В искусстве властвовать, обычаем суровый, Бледнеющий в трудах, ученье и посте, За нравы строгие прославленный везде, Стеснивший весь себя оградою законной, С нахмуренным лицом и волей непреклонной; Его-то старый Дук наместником нарек <…>

Но оба описания отчасти пародийны (ибо строятся по риторическому шаблону).

В городе, где Анджело сменяет Дука, настолько все половинчато, что это отражается на ролевых позициях героев: Дук ушел, но может вернуться в любую минуту; Анджело самостоятелен, но его наместничество заведомо временно. Юный Клавдио — первая жертва непреклонности Анджело, — соблазнивший юную Джюльету и приговоренный за то к смерти, вроде бы жив, поскольку его еще не казнили, но в то же время как бы и мертв, поскольку приговор объявлен, а на милость Анджело рассчитывать трудно. Марьяна, которую Анджело по недоказанному обвинению в неверности отослал в предместье, но с которой не развелся, — формально остается его женой, точно так же, как Анджело — формально не холост. (О существовании Марьяны читатель узрает лишь в 3-й, финальной части повести; это своего рода сюжетная мина замедленного действия.) Сестра Клавдио, Изабела, — которую тот через верного друга Луцио просит обратиться к Анджело с мольбой о помиловании брата, — «полузатворница». Замысел Дука в том и состоит, чтобы наместник восполнил «половинчатую» жизнь города; залогом тому — несомненная цельность характера Анджело (хотя он и надменен), его убежденность в том, что закон выше всего и вся. И тут-то приходят в действие сюжетные жернова, которые без остатка перемалывают и эту цельность, и эту убежденность.

Суровый Анджело, увидевший прекрасную монахиню Изабелу, которая является с ходатайством за Клавдио, вопреки своей твердости влюбляется. Причем настолько страстно, что готов совершить тот самый грех прелюбодеяния, за который Клавдио им же приговорен к смерти:

Размышлять, молиться хочет он, Но мыслит, молится рассеянно. Словами Он небу говорит, а волей и мечтами Стремится к ней одной. В унынье погружен, Устами праздными жевал он имя Бога, А в сердце грех кипел. Душевная тревога Его осилила. Правленье для него, Как дельная, давно затверженная книга, Несносным сделалось. Скучал он; как от ига, Отречься был готов от сана своего <…>

Хуже того: брат Изабелы хотя бы помышлял о законном браке в будущем; приговоривший его Анджело мечтает лишь о беззаконном удовлетворении желания, да еще с монахиней, посвятившей себя Христу. При этом он готов — по крайней мере на словах — заплатить за это святотатство именно отступлением от возлюбленного Закона: Анджело согласен отменить приговор, если Изабела отдастся ему. Нравственное падение тем ниже, чем выше был моралистический замах.

При этом автор устами Изабелы как бы заранее предупреждает героя: безусловен лишь небесный суд; нельзя своей безоговорочной суровостью подменять Провидение, ибо только оно окончательно законно и по-настоящему безоговорочно. Зато можно подражать его благости: милосердие возвышает правителей; возвышает и в прямом, и в переносном смысле. Т. е., ставит их выше земных законов. Да и глуповато-веселый Луцио, типичный комедийный друг-наперсник, приятель согрешившего Клавдио, не случайно предлагает Изабеле пасть к ногам Анджело —

<…> если девица, колена преклоня Перед мужчиною, и просит, и рыдает, Как бог он все дает, чего ни пожелает.

При всей двусмысленности пассажа устами Луцио глаголет истина: «как бог» — и этим все сказано. Анджело не внемлет увещеванию Изабелы, не хочет возвыситься до Божьей милости — и тут же оказывается ниже человеческого закона, а затем — и ниже человеческого звания.

Потому что, получив желаемое (и не ведая пока, что — по наущению Дука, который, конечно же, никуда не ушел, но тайно наблюдал за развитием событий, — в постели с ним возлежала законная жена Марьяна), Анджело нарушает слово, данное Изабеле, и велит прислать голову казненного Клавдио. Голова (естественно, подмененная) доставлена. И тут объявляется Дук. Кульминация совпадает с развязкой; «грызомый совестью» (а значит, не до конца утративший человеческое начало), Анджело должен быть казнен, но прощен благодаря уговорам Марьяны и Изабелы.

Самое забавное заключается в том, что прощение, которое Дук дарует Анджело, не только милосердно, но и законно с формально-юридической точки зрения. По стечению обстоятельств (Дуком же и обеспеченным) Анджело так и не стал прелюбодеем, проведя ночь с женой; он так и не отменил приговор в расплату за свидание. А в итоге все встает на свои места, «половинчатость» устраняется. Вопрос для Пушкина состоит лишь в том, возможно ли было это «восстановление», эта победа порядка над неупорядоченностью, без Анджело. Прямого ответа в повести нет.

При этом очевидно, что образ Анджело связан множеством нитей и с традиционным типом «идеального государя» (в том числе и с его инвариантом, представленным в ранней пушкинской поэзии), и — косвенно — с личностью Николая I, чья подчеркнутая суровость, демонстративная верность Закону вызывала у Пушкина смешанные чувства уважения и неприятия. Однако серьезного развития в последующей литературе этот образ не получил — во многом из-за репутации повести как далеко не самой удачной у Пушкина. (Эта оценка была освящена авторитетом В. Г. Белинского, хотя сам Пушкин считал «Анджело» лучшим из своих сочинений в лиро-эпическом жанре.)

ДУК

ДУК — «предобрый старый» правитель «одного из городов Италии счастливой», запустивший дела государственного управления и временно передавший бразды правления «законнику» Анджело.

Свободно перелагая комедию Шекспира «Мера за меру», Пушкин сохраняет все формальные элементы традиционного сюжета («возлюбленная или сестра приговоренного к смертной казни просит у судьи о его помиловании; судья обещает исполнить ее просьбу при условии, если она за это пожертвует ему своей невинностью. Получив желаемый дар, судья тем не менее велит привести приговор в исполнение; по жалобе пострадавшей правитель велит обидчику жениться на своей жертве, а после свадебного обряда казнит его» (резюме А. А. Смирнова в комментариях к: Шекспир У. Полн. собр. соч.: В 8 т. М., 1960. Т. 6.)]. Но подобная сюжетная схема отводит «предоброму старому Дуку» чисто служебную роль. Такую же, какая у Шекспира отведена «прообразу» пушкинского Дука — Герцогу. Дук должен внезапно и тайно исчезнуть, оставив сурового преемника — для поправки дел, и тем создать предпосылку для возникновения сюжетной коллизии. Затем, переодевшись монахом, он появится в одной из центральных сцен (у Пушкина — ч. 3, главки 1–5), чтобы свести воедино слишком далеко разошедшиеся сюжетные линии. (См. ст.: «Анджело».) Наконец, в третий и последний раз ему предстоит обнаружить себя в самом конце повести — чтобы, объявившись народу, вновь взять бразды правления в свои слабые, но мудрые руки. А значит — развязать последний узел сюжета:

Изабелла Душой о грешнике, как ангел, пожалела И, пред властителем колена преклоня, «Помилуй, государь, — сказала. — За меня Не осуждай его. Он (сколько мне известно, И как я думаю) жил праведно и честно, Покамест на меня очей не устремил. Прости же ты его!» И Дук его простил.

Но событийный ряд — одно, а смысловая структура стихотворной повести — другое; в ней Дуку отведено место, по крайней мере сомасштабное тому, какое занимает Анджело. Прежде всего, именно сквозь образ Дука просвечивает пушкинская современность; сюжет ненавязчиво русифицируется. Описывая город, в котором правит Дук, Пушкин сознательно использует узнаваемые языковые формулы эпохи Александра I: «друг мира, истины, художеств и наук» и др. Более того, он со смехом приводит раскавыченную цитату из своего собственного письма к К. Ф. Рылееву от 25 января 1825 г. («что грудь кормилицы ребенок уж кусал» — «не совсем соглашаюсь с строгим твоим приговором о Жуковском. Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? потому что зубки прорезались?»). Причем эта формула сразу вышла за пределы «домашнего» словоупотребления пушкинского литературного круга; она была повторена П. А. Вяземским в одной из статей, опубликованных в «Московском телеграфе». В рассказе о правлении Дука и передаче власти в руки Анджело пародийно воспроизведены формулы «жизнеописания» русского провинциала Ивана Петровича Белкина, вымышленного автора «Повестей Белкина» (1830). Белкин тоже был большим охотником до романов, тоже ослабил строгий порядок, перепоручив дела старой ключнице, которой крестьяне — как подданные Дука — «вовсе не боялись». Наконец, Белкин согласился передать бразды правления строгому другу, предложившему «восстановить прежний, им упущенный порядок»; друг, подобно Анджело, довел дело до «суда» над вороватым старостой, но Белкин, подобно Дуку, не допустил сурового приговора (ибо, потеряв интерес к «следствию», заснул).

Наконец, неожиданный «уход» Дука — опять же не грубо — накладывается на многочисленные слухи 1825–1826 гг. о тайном «уходе» Александра I из Таганрога (см.: Ю. М. Лотман. Идейная структура…). Такое «наложение» связывает новеллистический сюжет поэмы с русским национальным мифом об исчезающем и возвращающемся царе, проявляет в Дуке фольклорные черты. Но главное — именно его образ сводит воедино все евангельские, религиозно-философские, церковно-политические проблемы стихотворной повести. [Эти мотивы, предопределенные самим названием шекспировского первоисточника — «Мера за меру», есть прямой парафраз Евангелия (Мф. 7, 1–2).] Пушкин устами героев соотносит Дука и Анджело, этих земных властителей, с Властителем Небесным, с Богом. Делает он это легко, остроумно, как бы даже ненароком, запутывает следы, уводит читателя в сторону от сквозной темы, то сравнивая исчезнувшего Дука с паладином, то с Гаруном Аль-Рашидом, и тем не менее неизменно возвращаясь к религиозному «сопоставлению». Слова Луцио, произнесенные в связи с Анджело («<…> Как бог он все дает, чего ни пожелает»), оборачиваются прямым сюжетным следствием в финальной сцене, проецируются на образ Дука. После того как он выносит Анджело справедливый приговор («Да гибнет судия — торгаш и обольститель»), бедная жена наместника падает перед старым правителем на колени; за нею на колени опускается девица Изабела (причем именно «как ангел») — они молят о прощении. И тут-то автор выводит итоговое полустишие повести: «И Дук его простил». А значит, он и впрямь поступает «как бог»!

Причем делает он это не в обход закона (как поступал Анджело, который узурпировал божественное право беспрекословного правосудия), но в обход беззакония. Ведь с формальной точки зрения Анджело так и не сумел совершить преступление: не прелюбодействовал (ибо Дук отправил в его объятия законную жену); не отменил объявленное судебное решение в расплату за любовную связь (за него это сделал Дук). И тут читатель до конца понимает, что же значили слова Изабелы, произнесенные ею в разговоре с Анджело: милосердие возвышает «земных властителей» до высоты Бога.

Эта мысль была необычайно дорога Пушкину в 1830-е годы; через ее посредство образ Дука косвенно соотносился с образами мужественно-сердечных властителей Наполеона и Николая I в стихотворении «Герой» (1830), Петра I, милующего своих врагов, в стихотворении «Пир Петра Первого» (1835), Екатерины II в финальной сцене повести «Капитанская дочка» (1836). Т. е. Дук встраивался в парадигму образов идеальных правителей, сумевших соединить верность государственному долгу с верностью евангельской милости. Другое дело, что образ Дука подан с едва уловимой насмешкой. Завершив повесть «Анджело», Пушкин тут же принялся за работу над «петербургской повестью» «Медный Всадник», где идиллическая фигура Дука вдруг отбросит две взаимоисключающие тени — вяло-безжизненную тень «печального» Александра I («С Божией стихией / Царям не совладеть») и страшную тень бесчеловечного Всадника.

Литература:

Левин Ю. Д. Об истоках поэмы Пушкина «Анджело» // Известия / АН СССР. Сер. лит. и яз. 1968. Т. 27. № 3.

Лотман Ю. М. Идейная структура поэмы «Анджело» // Лотман Ю. М. Избр. статьи: В 3 т. Таллинн, 1992. Т. 2. (Перепечатано в изд.: Лотман Ю. М. Пушкин: Биография писателя: Статьи и заметки. 1960–1990. «Евгений Онегин». Комментарий. СПб., 1995).

Черняев H. М. Критические статьи и заметки о Пушкине. Харьков, 1900.

«<Арап Петра Великого>»

Роман

(роман, 1827; опубл. — 1829, 1830; название дано редакторами посмертной публикации, 1837)

ИБРАГИМ

ИБРАГИМ — главный герой незавершенного романа о крестнике Петра I; роман стал первым пушкинским опытом в большой прозаической форме. Его сюжетная канва связана с семейным преданием, родовой памятью Пушкиных; арап Ибрагим «списан» с пушкинского прадеда, Ганнибала, обласканного Петром. Подобно Ганнибалу, Ибрагим — сын африканского князька, полоненный турками и выкупленный русским посланником в Константинополе; переправлен русскому самодержцу в «подарок»; крещен, приближен, после участия в испанской войне и тяжелого ранения послан в «чужие края» для получения образования. (Ганнибал учился в артиллерийской школе в Лафере; Ибрагим — выпускник парижского военного училища, капитан артиллерии.) А по возвращении — породнен со старинной русской аристократией, введен в круг родовитой знати. Так Пушкин вновь, после первого своего произведения на историческом материале, драмы «Борис Годунов» (где выведен Григорий Пушкин), опробует прием «семейного параллелизма», изображая великую историю по-вальтер-скоттовски, «домашним образом». Романная форма дает ему новые возможности для изображения исторических персонажей; отсутствие «петровского» тома в карамзинской «Истории государства Российского» (которая доведена лишь до конца Смуты) развязывает руки, позволяет начать лепку образов с чистого листа; недаром С. Н. Карамзина видела в Ибрагиме кальку с самого Пушкина.

Автор проводит героя через три абсолютно разных мира, три среза исторической реальности начала XVIII в.: развращенный, утонченный, пресыщенный, угасающий Париж, центр старой Европы; рождающийся, молодой, диковатый, но мощный и творческий Петербург, центр пробуждающейся империи; наконец, патриархальный, твердокаменный, неподвижный мир старой русский знати, в среде которой продолжает жить своей тайной жизнью допетровская Русь.

Читатель встречает Ибрагима в Париже, в кругу герцога Орлеанского; ему 27 лет; Петр зовет любимца домой, но «le Nègre du czar» не спешит, ибо влюблен в графиню Леонору D., роман с которой приводит к «следствиям неосторожной любви». Черного младенца успевают сразу после родов подменить белым; любовная связь продолжается, как вдруг герцог Орлеанский показывает арапу письмо, в котором Петр (догадавшийся об истинной причине неспешности любимца) предоставляет Ибрагиму полную волю распорядиться своей судьбой. Отзывчивый негр сражен царским благородством; так и не решившись объявить графине о своем отъезде, он отбывает в молодую Россию.

В России он поражен новизной обстановки; только что ему казалось, что ничего не может быть слаще любви, и вот, завороженный могуществом Петра и грандиозностью затеянного им дела, назначенный капитан-лейтенантом бомбардирской роты Преображенского полка, он уже уверен, что может быть «сподвижником великого человека», следовать за его мыслями. В свою очередь, Петр, понимающий, что старая Русь не скоро переменится, и озабоченный будущностью черного крестника, сватает Ибрагима за дочь коренного русского барина, не терпящего «немецкого духу», Гаврилы Афанасьевича Ржевского. Тут-то и назревает конфликт, намечается завязка будущего сюжета (ибо невеста, Наталья Гавриловна, семнадцатилетняя красавица, влюблена в стрелецкого сына, т. е. врага Петра, — Валериана). Арапу, который наставил «рога» мужу графини D. и подменил черного младенца белым, очевидным образом предстояло зеркально повторить судьбу обманутого им графа; каким образом русские любовники сумели бы раздобыть в Петербурге черного младенца, чтобы им, в свою очередь, подменить «незаконного» белого ребенка — вопрос. Рукопись обрывается в тот самый миг, когда Валериан появляется в доме Ржевских, где идет подготовка к свадьбе.

Образ Ибрагима с его пылкостью, естественностью, с его причастностью ко всем трем сферам тогдашней русско-европейской жизни сулил возможность превратить едва намеченную любовную интригу (арап — Наталья — Валериан) в интригу любовно-историческую (слуга Петра, европеизированный негр, — дочь умеренно-оппозиционного боярина — сын стрельца, как бы от имени Московской Руси восставшего на Петра). Но для Пушкина более значимой оказалась иная перспектива.

Точка зрения Ибрагима — это точка зрения человека, заведомо независимого от уз кровного родства, традиции, привычек. Человека, недостаточно опытного, чтобы сразу отделить истину от притворства (он потрясен, узнав, что графиня D. пишет ему из Парижа в Петербург нежное любовное послание и одновременно разыгрывает очередной бурный роман «на стороне»), но достаточно искренен, чтобы в конце концов ощутить, где же правда, — в отличие от своего парижского приятеля, щеголя Корсакова, который смотрит на Петербург, на здешнее общество, на петровские «ассамблеи» французскими глазами. (За что и приговорен Петром к распитию «кубка большого орла».) Взгляд Ибрагима отличен и от точки зрения приближенных Петра, которые смотрят на всё глазами повелителя; он ни в чем не совпадает и с боярским взглядом Гаврилы Афанасьевича. И потому это — объективный взгляд самой истории. И то, что Ибрагим всем сердцем признает правоту Петра — основателя империи, строителя Петербурга, мастерового на троне, равно далекого от европеизма периода упадка и патриархальности периода обновления, — для автора более чем важно. Особенно в 1827 г., когда параллель «николаевское царствование» — «петровские преобразования» еще не окончательно покрылась официальной позолотой, а пушкинская мысль была занята поиском «исторической закономерности», противостоять которой не только опасно, но и глупо.

ПЕТР

ПЕТР — основатель империи, тип «идеального государя», приблизивший к себе главного героя Ибрагима и трогательно заботившийся о нем. К моменту, когда началась работа над романом (1827), Пушкин уже отдал дань петровской теме в своей поэзии («Стансы», 1826); в ближайшем будущем вернется к ней (поэма «Полтава», 1828; см. ст.). Но если в «Стансах» подчеркнуто великодушие всесильного правителя, а в «Полтаве» усилено героическое начало образа, то в центре незавершенного романа — простой, сильный, энергичный хозяин строящейся державы, строгий отец общероссийского семейства, любящий и по-европейски поработать, и по русскому обычаю поспать после обеда. Это «человек высокого росту, в зеленом кафтане, с глиняною трубкою во рту»; его величие — в естественности.

Петр, пославший своего крестника Ибрагима обучаться военному делу в Париж, тактичен: поняв, что того удерживают во Франции амурные причины, передает через герцога Орлеанского разрешение остаться. Петр, встречающий Ибрагима в ямской избе, за 28 верст до Петербурга, доступен; Петр, решающий государственные дела, быстр; Петр, строящий корабль в шерстяной фуфайке, деловит. (Что бросается в глаза недоумевающему парижскому щеголю Корсакову, который привык к принципиально иному образу правителя.) Петр, играющий на «ассамблее» со шкипером в шахматы и наблюдающий, как «провинившегося» Корсакова упаивают из штрафного кубка, весел; Петр, запросто приезжающий в дом боярина Ржевского, скрыто оппонирующего ему, мудр; Петр, сватающий любимца арапа за дочь Ржевского, ласков и заботлив: он заранее думает о том, как сложится российская судьба православного негра после смерти покровителя (и заодно стремится «повязать» старую элиту родством с новой знатью).

Такое решение петровского образа было подсказано Пушкину общим направлением романного замысла: изобразить «Россию молодую», рождающуюся империю, как некий акт государственного творчества, зримо противостоящего распаду пресыщенной французской государственности и неподвижности старого русского уклада.

Литература:

Абрамович С. Л. К вопросу о становлении повествовательной прозы Пушкина: Почему остался незавершенным «Арап Петра Великого» // Русская литература. 1974. № 2.

Вольперт Л. И. «Шексперизм» Пушкина и Стендаля: «Арап Петра Великого» и «Армане» // Болдинские чтения. Горький, 1977.

Ходасевич Вл. Ф. Прадед и правнук // Ходасевич Вл. Ф. Собр. соч.: В 4 т. М., 1997. Т. 3.

Якубович Д. П. «Арап Петра Великого» // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1979. Т. 9.

«Бахчисарайский фонтан»

Поэма

(поэма, 1821–1823; опубл. — 1824)

ГИРЕЙ

ГИРЕЙ — один из трех центральных персонажей поэмы, хан, владелец гарема; имя условно — Гиреями (Гераями) звали практически всех крымских ханов; в надписи на «реальном» фонтане Бахчисарая упоминается Крым-Гирей, 60-е годы XVIII в. Однако «пушкинский» Гирей страшится «козней Генуи» (что могло быть лишь до 1475 г.); в черновиках героя звали Девлет-Гиреем (имя хана XVI в.); польскую княжну Марию Потоцкую пленил, по легенде, Кезим-Гирей-хан (XVIII в.). Отрыв Гирея от истории принципиален; его страдания — это «вневременные» страдания человека, соприкоснувшегося с другой цивилизацией.

В «восточных поэмах» Дж. Г. Байрона (на которые сориентирован «Бахчисарайский фонтан») предусмотрена сюжетная роль «восточного антагониста» главного героя, которым всегда является европеец и индивидуалист. Пушкин начинает поэму «по-байроновски», как бы с середины:

Гирей сидел, потупя взор; Янтарь в устах его дымился; Безмолвно раболепный двор Вкруг хана грозного теснился. Все было тихо во дворце; Благоговея, все читали Приметы гнева и печали На сумрачном его лице. Но повелитель горделивый Махнул рукой нетерпеливой: И все, склонившись, идут вон.

Пушкинский «хан» — славный воин и обладатель роскошного гарема (описание которого перекликается с описанием гарема в поэме С. С. Боброва «Таврида»); некоторые приемы создания «восточного колорита» вокруг образа Гирея Пушкин заимствует из «восточного романа» Т. Мура «Лалла-Рук». Гирей, подобно герою байроновской «Абидосской невесты», мрачно восседает в кругу приближенных; его янтарный чубук потух; он погружен в невеселые думы — о причине которых читатель узнает значительно позже. Но при этом фабула резко смещена (а значит, изменен статус образа): в числе персонажей «индивидуалист» отсутствует; формально главным героем становится хан Гирей (с которым иронически соотносит себя автор-северянин); однако реально он оттеснен в тень двух героинь — Марии и Заремы.

В конце концов Гирей оказывается своим собственным антагонистом. Ибо, полюбив плененную им польку-христианку Марию, он шаг за шагом отступает от своих восточных привычек; его уже не услаждает страстная любовь грузинки Заремы, ставшей в плену мусульманкой; он позволяет польке уединиться и считается с ее чувствами (хотя все остальные пленницы роскошно-бесчувственны), в том числе — с чувствами религиозными. В итоге смиренная, лишенная всякой страстности красота европейки производит в душе Гирея переворот. Потеряв Марию и казнив Зарему (видимо, убившую ее), он не в силах более наслаждаться ни гаремом, ни даже войной: «<…> в сердце хана чувств иных/Таится пламень безотрадный». Слезная задумчивость — эта отличительная черта многих пушкинских героев — настигает Гирея подчас даже во время сечи. И как конфликт Заремы и Марии отражает борьбу между «мусульманским», восточным, и — «христианским», европейским, началами, проникшими в его сердце, так воплощает ее и «фонтан слез», устроенный в память о двух во всем противоположных возлюбленных Гирея: «беззаконный символ», крест, венчает «магометанскую луну». Позже Пушкин вообще признал характер Гирея неудачным, «мелодраматическим» («Опровержение на критики»).

В 1824 г. Пушкин напишет стихотворение «Фонтану Бахчисарайского дворца», в котором еще раз соотнесет себя с «раздвоенным» Гиреем:

Фонтан любви, фонтан печальный! И я твой мрамор вопрошал: Хвалу стране прочел я дальной; Но о Март ты молчал… Светило бледное гарема! И здесь ужель забвенно ты? Или Мария и Зарема Одни счастливые мечты? Иль только сон воображенья В пустынной мгле нарисовал Свои минутные виденья, Души неясный идеал?

При публикации стихи будут помечаться 1820-м годом, чтобы возникало впечатление, что они созданы до поэмы; в них окончательно проявится метафорический слой сюжета: гарем — символ человеческой души, Мария и Зарема — лишь образы сердечного «противочувствия» Гирея. К 1825 г. относится драматическая обработка поэмы: «Керим-Гирей» А. А. Шаховского. Впоследствии Пушкин предпримет еще одну попытку создать образ «христианизующегося мусульманина» Тазита, главного героя незавершенной поэмы «Тазит» (1829–1830).

ЗАРЕМА

ЗАРЕМА — пленница и наложница хана Гирея. («Он светлый взор / Остановил на мне в молчанье, / Позвал меня <…> / Мы в беспрерывном упованье / Дышали счастьем».) Она страстно любит его; не в силах смириться с новым выбором любовника и властелина — с его привязанностью к очередной пленнице, польской княжне Марии. Прокравшись ночью в ее «полумонашескую келью», Зарема произносит бурный монолог, в котором исповедь смешана с угрозой, а слезы — с гневом. Из этого монолога (который был обязательным сюжетным элементом «байронической» поэмы) мы узнаем, что Зарема — «грузинка», и когда-то, до появления в гареме, была христианкой:

Родилась я не здесь, далеко, Далеко… но минувших дней Предметы в памяти моей Доныне врезаны глубоко. Я помню горы в небесах, Потоки жаркие в горах, Непроходимые дубравы, Другой закон, другие нравы <…>

(Потому Зарема и требует от Марии, чтобы та поклялась своей верой, что готова отвратить Гирея.)

Этот мотив гармонически (и одновременно контрастно) уравновешивает образы трех героев «Бахчисарайского фонтана». Зарема в той же степени нарушает своей демонической страстностью безучастные нравы гарема, в какой Мария нарушает их своей ангелоподобностью. Одну воспитала мать, другую — отец. Обе связаны по праву рождения с христианской традицией: одна — с восточной ее ветвью, другая — с западной. Но если встреча Гирея с Марией разрушает его «магометанскую цельность», то его встреча с Заремой, напротив, отторгает наложницу от христианства. Обоюдной «половинчатостью» Гирея и Заремы оттенена идеальная цельность Марии.

Следуя байроновской поэтике, Пушкин размывает сюжет поэмы; читатель знает, что Зарема в конце концов была казнена; догадывается, что ее ночная угроза не была пустой; но это лишь прозрачный намек на неназванные обстоятельства:

Промчались дни; Марии нет. Мгновенно сирота почила. Она давно желанный свет, Как новый ангел, озарила. Но что же в гроб ее свело? Тоска ль неволи безнадежной, Болезнь или другое зло?.. Кто знает? Нет Марии нежной!..

(О многочисленных вариациях образа Заремы в русской романтической поэзии см.: В. М. Жирмунский.)

МАРИЯ

МАРИЯ — центральный персонаж поэмы. Центральный не по формальным характеристикам, а по психологическому контрасту всем остальным персонажам — от Заремы до Гирея и «евнуха седого». Такое смещение сюжетного центра байронической поэмы с героя на героиню было не случайным; по неписаным правилам жанра, герой отождествлялся с автором, был его литературным alter ego, — а Пушкин, как он убедился в процессе работы над «Кавказским пленником», не годился в герои «романтического стихотворения». В «Бахчисарайском фонтане» как бы оформлена де-юре ситуация, которая была явлена в «Кавказском пленнике» де-факто: женским образом затмевается мужской.

Образ Марии Пушкин возводит к полулегендарной княжне Марии Потоцкой, которую, по преданию, пленил и поместил в свой гарем в XVIII в. Кезим-Гирей-хан. В пушкинской выписке из книги И. М. Муравьева-Апостола «Путешествие по Тавриде», сопровождавшей публикацию поэмы, истинность легенды отвергалась; для поэта это не имело значения. Ему важно было создать «байронический» тип христианки, европейки, полоненной Востоком. Его юная полька воспитана седым и нежным отцом, которого убил Гирей, и не хочет признавать никаких иных отношений между мужчиной и женщиной, кроме отеческих. (Отчасти ей удается пробудить в Гирее именно такие чувства, как вообще вывести его из «магометанского» равенства себе; см. ст. о нем.) Мария — северянка и по внешности (темно-голубые очи), и по темпераменту («движенья стройные, живые»), и по жизнеощущению (разлука с земным отечеством лишь приближает ее встречу с отечеством небесным). В ней все готово к смерти; «Что делать ей в пустыне мира?..» Долго ждать развязки не приходится: сама того не желая, Мария оттесняет от Гирея другую наложницу, Зарему; та, явившись ночью в «келью» Марии, полуисповедуется-полугрозит «сопернице», сохраняющей смущенное молчание (единственный драматический эпизод поэмы). Но красота Марии неземного свойства, черты ее настолько идеальны, что автор отказывается договаривать все до конца. Он лишь намекает на то, что страшная угроза («кинжалом я владею») приведена в исполнение, рассказывая о жестокой казни Заремы. (Зарема — страстная, активная героиня; о ее смерти можно говорить прямо.) В струях фонтана слез, возведенного Гиреем, как бы символически сливаются слезы, пролитые Марией перед иконой Пресвятой Девы; пучины, в которые была погружена несчастная Зарема; скорбный плач Гирея по ним обеим:

<…> В Тавриду возвратился хан И в память горестной Марии Воздвигнул мраморный фонтан, В углу дворца уединенный. Над ним крестом осенена Магометанская луна (Символ, конечно, дерзновенный, Незнанья жалкая вина.) Есть надпись: едкими годами Еще не сгладилась она. За чуждыми ее чертами Журчит во мраморе вода И каплет хладными слезами, Не умолкая никогда. <…>

Сама оппозиция «холодно-прекрасной» и «чувственно-прекрасной» героинь надолго сохранится в русской прозе — вплоть до позднего И. А. Бунина (рассказы «Натали», «Чистый понедельник»).

Литература:

Винокур Г. О. Крымская поэма Пушкина // Красная новь. 1936. № 3.

Жирмунский В. М. Байрон и Пушкин: Пушкин и западные литературы. Л, 1978.

Томашевский Б. В. Пушкин. Кн. 1 (1813–1824). М.; Л., 1956.

«Борис Годунов»

Драма

(драма, 1824–1825; отд. изд. — 1831)

БОРИС ГОДУНОВ

БОРИС ГОДУНОВ — центральный персонаж исторической драмы («народной трагедии»), в основу которой положены события, описанные в 10-м и 11-м томах «Истории государства Российского» H. М. Карамзина. Его «драгоценной для россиян памяти» трагедия посвящена. Не приемля многого во взглядах Карамзина, Пушкин полностью принимает версию о прямой причастности царского шурина Бориса Годунова к угличскому убийству единственного наследника престола царевича Димитрия (1582–1591). Борис Годунов предстает узурпатором власти, прикрывшимся всенародным избранием. Смута — расплата за его грехи. Борис Годунов и Лжедимитрий связаны в трагедии как причина и следствие: «незаконностью» первого порождена «беззаконность» второго; кровь притягивается кровью. Крах Московского царства, приближение Смуты, страшный пролог величественного петербургского периода русской истории — все эти темы имеют косвенное нравственно-политическое отношение к современности 1820-х годов.

Уже в 1-й сцене («Кремлевские палаты»), предшествующей избранию Бориса Годунова, боярин Шуйский, который расследовал угличское убийство, рассказывает вельможе Воротынскому о Битяговских с Качаловым, которых подослал Борис Годунов; собеседник заключает: Борис Годунов потому уже месяц сидит, затворясь у сестры, монашествующей царицы Ирины, что «кровь невинного младенца / Ему ступить мешает на престол». Однако оба сходятся на том, что «Вчерашний раб, татарин, зять Мал юты, / <…> и сам в душе палач», куда менее родовитый, нежели они, все-таки будет царем на Москве: наступили времена, когда смелость стала важнее знатности и власть достается тому, кто решительнее за нее борется. 3-я («Девичье поле. Новодевичий монастырь») и 4-я («Кремлевские палаты») сцены вроде бы подтверждают боярский «диагноз». Любопытный и равнодушный к своей политической участи народ, плача и радуясь, по указке бояр возводит Бориса Годунова на трон. Бояре и патриарх благоговейно (и отчасти лукаво) слушают речь нового государя. Характер Бориса Годунова не раскрыт; все это лишь экспозиция, выявляющая завязку глобального исторического сюжета (убийство царевича — моральное поражение «победителя» в борьбе за царскую вакансию — явление самозванца). Собственно сценическая интрига завяжется позже — в сцене «Палаты патриарха», когда читатель (зритель) узнает о бегстве инока-самозванца Григория Отрепьева из монастыря.

Начиная с 7-й сцены («Царские палаты») Борис выходит на первый план. Царь, от которого только что вышел колдун (что указывает на неуверенность правителя в своих силах), произносит исповедальный монолог: он царствует шестой год (столько же лет прошло между гибелью Димитрия и воцарением Бориса; хронологическая симметрия показательна); правление оказалось неудачным — голод, пожары, «неблагодарность» черни. Жених любимой дочери мертв; одной смелости для обладания властью мало; право на нее должно быть подкреплено внутренней правотой:

<…> И все тошнит, и голова кружится, И мальчики кровавые в глазах… И рад бежать, да некуда… ужасно! Да, жалок тот, в ком совесть нечиста.

Почва уходит из-под ног Бориса Годунова — он это чувствует, хотя ничего еще не знает о «воскресении» Димитрия (Патриарх не решился известить государя о бегстве Григория).

Страшная новость настигает Годунова в 10-й сцене (также названной «Царские палаты»); ее спешит сообщить хитрый Шуйский, с которым накануне московский боярин Пушкин поделился вестью, полученной от краковского племянника Гаврилы Пушкина. (Попутно в уста пушкинского предка вложены мысли автора трагедии о разорении древних боярских родов — в том числе «Романовых, отечества надежды» — как о политической причине Смуты. Это рассуждение меняет все «смысловые пропорции» трагедии, где на примере Шуйского показана потеря достоинства древним боярством, а на примере Басманова — изворотливая подлость боярства нового.) Потрясенный Борис в недоумении: что же такое «законность» власти, избранной всенародно и утвержденной церковно, если мертвые имеют «право» выходить из гроба, чтобы допрашивать царей? Политические следствия порождены моральными причинами; Лжедимитрий способен внушить толпе опасные идеи и повести ее за собою; тень готова сорвать с царя порфиру: «Так вот зачем тринадцать лет мне сряду / Все снилося убитое дитя!».

Сцена 15-я («Царская дума») служит кульминацией «годуновской» линии сюжета. Войска Лжедимитрия движутся на Москву; отправив Трубецкого и Басманова на войну, Годунов держит совет с приближенными: как остановить Смуту? Патриарх, которого Пушкин (вопреки историческому прототипу — Иову) изображает глуповатым добряком, простаком, не подозревая о подоплеке событий, предлагает моральный выход из создавшихся обстоятельств: перенести чудотворные мощи царевича Димитрия из Углича в Архангельский собор столицы.

<…> поставить их в соборе Архангельском; народ увидит ясно Тогда обман безбожного злодея, И мощь бесов исчезнет яко прах.

Но в том-то и дело, что перенести мощи и оказаться в непосредственной «мистической близости» от своей жертвы Годунов не может. А значит — он обречен в борьбе с Самозванцем, которого породил. Понимая это, изворотливый Шуйский отводит доводы простодушного Патриарха («Не скажут ли, что мы святыню дерзко / В делах мирских орудием творим?») и объявляет, что сам (вместо святых мощей!) явится на площади народной и обнаружит «злой обман бродяги». Ситуация трагикомическая; и Годунов (который во время патриаршей речи от ужаса закрывает лицо платком) на протяжении сцены из фигуры злобно-величественной, трагедийной превращается в фигуру полукомическую. Он «жалок» — ибо в нем «совесть нечиста». Он более не властитель, так как зависит от обстоятельств.

После этого Борису остается одно — умереть. Что он и делает в 20-й сцене («Москва. Царские палаты»), успев пообещать Басманову, что после победы над Самозванцем сожжет «Разрядны книги», уничтожит знать и ум поставит на место рода:

Басманов

Ах, государь, стократ благословен Тот будет день, когда Разрядны книги С раздорами, с гордыней родословной Пожрет огонь.

Царь



Поделиться книгой:

На главную
Назад