Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 4. Путешествие Глеба - Борис Константинович Зайцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Теперь нельзя больше тревожить Семиошку. Он погружен в свое строганье, потом будет отмеривать, долбить, врезывать, нарезать, пойдут разные пазы, шипы и еще куда там надо будет «потрафлять» – искусство плотника и столяра чистое, евангельское, но требующее внимания, верного глаза и верной руки. Как художник истинный, подобно мастеру Возрождения, не любит Семиошка, чтоб его отрывали – до обеда будет молчаливо работать.

А Глеб вечером достанет номер газеты, залежавшийся у отца на столе под сельскохозяйственными брошюрками. На первой странице огромными буквами наверху напечатано: «Русские Ведомости». Глеб читать уже умеет, и довольно давно. На заглавие это смотрит с почтением, ему нравится, как аккуратно, округло и будто выпукло напечатаны буквы. Газету в бандерольке привозят с почты, но что там написано, его не интересует. Он не читал еще передовиц о тверском земстве, писем из Берлина, статей о борьбе с оврагами и английском парламентаризме. И не знает, что газету эту получают все просвещенные люди вроде его родителей, и сам он будет получать, и на ней пройдет его молодость, сложится взгляд на государство и общество – такой, как по тем временам полагалось.

А пока что газету он аккуратно складывает, незаметно прячет под подушку.

Утром бежит с ней к Семиошке. Первое, что видит в сенях – перевернутая скамейка: да, он починил ножку и, намазав навозом нижнюю доску, залил водою так, что превратилась она в ледяшку (с прослойками коровьей яшмы и аметистов). Теперь, на такой скамье, чудно будет катить вниз от околицы к Жиздре!

Глеб сует художнику «Русские Ведомости» – дымком развеет Семиошка интеллигентские писания! – благодарит, и по чудесному, белеющему снегу тащит за веревочку скамейку. Она скользит на ледяной подкладке своей точно по атласу.

Семиошка сказал правду: полозья готовил для тех саней, троечных, на которых должна была уезжать бабушка Франя. Они считались парадными и предназначались, как говорил отец – «для лиц особо высокопоставленных». Отделаны были жестяными бляхами, задок – сложными разводами. Внутри спинка закрывалась ковром, ноги укутывались бараньей полостью с черным дубленым верхом. Так как снегу выпало еще мало, запрягать можно тройкою в ряд, в не гусем.

Да, бабушка Франя уезжала. Она пробыла в дикой Московии сколько полагается, а теперь направлялась в Киев к младшему сыну – в края более близкие ее сердцу, чем медвежьи углы Калужской губернии. Привыкши странствовать, не имея угла прочного, она и на этот раз укладывалась покойно, не без равнодушия. Да и вещей у нее немного. В большом чемодане добротные и старомодные платья, в маленьком – Распятье, Евангелие, молитвенник и разные вещицы ежедневного обихода. Так готова она была к еще одному жизненному путешествию.

Обедали в тот день чинно, даже не без торжественности. Не спешили, не суетились. Отец выпил с Дедом, гостившим уже дня три, водочки, но не весьма развеселился: что-то даже задумчивое в нем появилось. На дворе позвякивали колокольчики. Лошадиное ржание иной раз долетало, храп: Петька запрягал уже, к двум настрого ему наказано подать. И когда доедали сладкое, в полном своем кучерском одеянии выехал он на тройке из ворот, сделал медленный круг, остановился возле палисадника.

Бабушка облачалась долго. Как архиерею, ей все само подавалось и все само надевалось. Валенки, салоп, верхняя отцова шуба из рук Дашенек, Гришек, Машек точно без участия самой Франциски Ивановны перебирались на нее. Она являлась обликом безмолвного владычества. Большое ее лицо с важными, малоподвижными чертами было серьезно, но покойно.

Перед тем как спускаться, в гостиной на минуту присели, и даже отец, из уважения к отъезжающей, перекрестился. Потом подошел к ее ручке. Франциска Ивановна наклонилась, поцеловала его в аккуратный пробор. Обняла и мать. Глеб шаркнул, тоже поцеловал руку… раз отец это сделал, значит, и ему надо.

Девочки были взволнованы, да и у отца подрагивали губы.

– Ну, дети, желаю вам жить мирно и счастливо, Господь вас храни! Приведет Бог, на будущий год увидимся.

И бабушка выплыла, а по пути к саням кланялись ей домочадцы и прислуга, и все высыпали в палисадник. В сани ее водрузили основательно, подтыкали, укутывали ноги полостью, за спину подложили подушки. До Шахты, откуда шел поезд узкоколейной Мальцовской дороги, сопровождал ее и отец.

Глебу очень хотелось стать сзади на полозья и провезти за собой на буксире Семиошкину скамью (сам Семиошка, в нагольном тулупе, валенках, с веревочкой вокруг лысой головы, толокся тоже тут, как юродивый Древней Руси при отъезде боярыни Морозовой).

Все же Глеб не решился. Слишком было торжественно, слишком и сам он серьезен – вряд ли для него подходило такое легкомысленное занятие.

Ему стало даже легче, когда сани тронулись и оставшиеся принялись махать, кто платком, кто перчаткою. Точно разрешилось электрическое напряжение, накопившееся нынче. Серел мирный зимний устовский день.

И Глеб, в своем полушубочке, пахнувшем овчиною, в оленьей шапке, за веревочку обычно потащил скамью к околице. Девочки тоже пошли кататься. Дед с Лотой взяли огромные салазки. Мать спокойнее вернулась в дом, Лота принялась хохотать, слегка даже взвизгивая, пряча руки в черную муфту. Шапочка ее под вуалью съехала набок, щеки зарумянились. Дед очень был весел.

От околицы шла вниз к Жиздре покатость. Сани и детские салазки, подмороженные скамьи и решета успели натереть дорогу – местами блестела она зеркально. Глеб соблаговолил посадить к себе Соню-Собачку. Но на заднее место. Правил сам.

Лизу взяли Дед с Лотой. Глеб осторожно, основательно правил ногами, скамья сначала шла медленно, потом шибче, шибче, за спиной повизгивала от страха Собачка. И мимо сажалки неслись уже вовсю. Сзади слышался хохот Деда, возня, визг – все трое перекувырнулись на раскате. Впереди же, переехав через жиздринский мост, тройка взяла резво на изволок. Если бы Глеб этим интересовался, он мог бы еще разглядеть сани с высокой фигурой бабушки. Но он занят был своим. Щеки его разгорались, он вдыхал острый и очаровательный ранне-зимний воздух, жил азартом, наслаждением полета, эти минуты так были пронзительны! Ни до кого, ни до чего нет дела. Он был еще мал, но уже слишком полон собой, чтобы думать о других – хотя бы об этой важной старой даме, уезжавшей с отцом. Сам он только начинал жизненное странствие свое и не задавал себе вопроса, встретит ли еще эту бабушку Франю, с такой торжественностью отправленную. Но если бы и старше был, мог ли бы знать, что удалявшаяся эта тройка навсегда увозит гоноровую пани из села Устов и от них всех.

Игры и катанье продолжались до вечера. Подошли и деревенские друзья – все Савоськи и Масетки. Не хватало лишь Вальтона. Как молодой летний бог, закатился он с осенью, и никто не знал, явится ли следующим летом. Теперь Роман Гусаров был на первом месте, но не в героическом роде, а скорее увеселяющем: мальчик некрепкий, с большим животом от черного хлеба и таким жалостным свойством, что ткнут его в живот пальцем, он издает звук, похожий на маленький взрыв.

Стемнело, и в господском доме засветились окна, когда снизу, от Жиздры, послышался колокольчик. К возвращавшемуся с Шахты, уже без бабушки, отцу не постеснялся примоститься на облучок Глеб, ведя скамью на буксире. Отец сидел в санях глубоко, слегка распахнув енотовую шубу. Огонек папироски, раздуваемый ветром, освещал рыжеватые усы. Сладко тянуло табачным дымком.

– Ну, разбойник, набегался?

– Я вовсе не разбойник, – ответил Глеб. – Я просто на скамье катался. Мы очень здорово с Соней летели. Но она трусиха. Все боится. А ты будешь нам после чаю «Тараса Бульбу» читать?

– Буду.

Тройка шагом въезжала во двор, уже темный, лишь с отсветами из кухни. В мастерской Семиошки, вдали в углу, светилось тоже окно. Гришка затворил ворота. Полкан метался с лаем на цепи.

Отец медленно вылезал из саней.

– Ну, если у тебя, – сказал Петьке, – следующий раз опять постромки будут коротки, я тебе ноги повыдергаю. Смотри у меня, если Атласный зарубится…

После вечернего чая – со сливками, горячим хлебом, ледяным маслом, в промежутке до ужина, под висевшей над столом лампой отец действительно читал Гоголя. Мать шила. Слушал и Дед, и Лота, нечто вязавшая, и девочки. Глеб сидел рядом с отцом и благоговейно смотрел ему в рот.

Казаки носились по невиданному полю перед фантастическим Дубном и сражались подобно героям «Илиады». Все они были великолепны, громоподобны и невероятны. Но высокий звон речи гоголевской волнами колебал душу, владел ею, как хотел. Да и отец, хоть не дитя, читал с волнением. Когда дошло до казни, и Остап, в терзаниях, не вытерпев, спросил: «Батько! где ты? Слышишь ли ты все это?» – а Тарас ответил: «Слышу», – отец остановился, вынул носовой платок, поочередно приложил его к правому, левому глазу. Глеб встал, подошел сзади, обнял его и поцеловал: этим хотел выразить все восхищение и Гоголем, и отцом. В ту минуту ему казалось, что и он мог бы так же выдержать все мучения, а отец был бы Тарасом.

Мать подняла большие свои, строгие и красивые глаза, взглянула на отца внушительно.

– Ты всегда выбираешь такие вещи, которые волнуют детей. Сыночка теперь плохо будет спать.

Отец несколько смутился, ничего не ответил, громко высморкался.

– «При чем нос его звучал как труба», – вдруг сказал Глеб – вспомнил любимое отцово место из того же Гоголя.

Все засмеялись. Отцова мягкая и теплая рука гладила щеку Глеба.

Мать не позволила дальше читать: и ужинать пора, и нечего на ночь увлекать детей фантазиями. Отец подчинился, захлопнул том тихонравского издания в темно-зеленом холщовом переплете, изделия жиздринского еврейчика-переплетчика, с которым отец разговаривал все же вежливей, чем Тарас с Янкелем.

Был этот вечер для Глеба полон сильных и высоких чувств. Впервые он переживал поэзию, касался мира выше обыденного. Эта поэзия была и в окружающем, не только в книге. По младости не мог он, разумеется, ценить всей благодатности того дыхания любви, заботы, нежности, которыми был окружен. Лампа над столом, Гоголь, близкие вокруг, большой уютный дом, поля, леса России – счастья этого он не мог еще понять, но и забыть такого вечера уже не мог. А после ужина, уйдя в спальню и улегшись, заснул скоро: несколько раз мелькнула тень Остапа, а потом усталость от салазок, воздуха зимы, катанья одолела.

В комнате его, позже, когда все уже легли, стало светлее, слабым, бледно-зеленеющим мерцанием. Над Высоцким заказом поднялась за облаками луна. От нее сеялся призрачный пустынный полусвет. В полночь утки беспокойно бились, крякали на сажалках. Гуси гоготали. Может быть, волки бродили по пороше? Отец, взяв револьвер, вышел прогуляться, навести порядок: давнюю вел войну с волками.

Ночь была таинственна! Молчали Усты. Собака вдали глухо, одиноко лаяла. Глеб и мать, Лиза с Соней-Собачкою и Лота, загадочно во сне улыбавшаяся, могли спать покойно: в доме есть отец, мужчина, воин. Он не выдаст.

* * *

Для мальчика с залысинами на висках дом устовский и село Усты были миром видимым и действительным. Парк, церковь с «поповкой» и погостом, речка Жиздра, пахучий сосонник с тихим, вечным, нездешним шумом в вершинах – это бесспорное и обыденное. Но дальнее кольцо лесов, где охотился отец: Высоцкий заказ, Чертолом и Сопелки со Святым колодцем, Дьяконов косик, Козий бор, часть которого называлась Ландышевым лесом и куда дети ездили за ландышами (целые поляны сплошь были покрыты ими) – это уже нечто полусказочное. Тут водились волки и лисицы, барсуки, может быть, и медведи. Веяло глушью, дичью – недалеко уже и Полесье. Когда в дрожках, с отцом, приходилось проезжать по такому лесу, сквозь его бурелом, сырость, грибной дух, тишину, Глеб, немножко робел: вдруг медведь выйдет, лось? «Это дремучий лес?» – спрашивал у отца. «Дремучий». Для Глеба дремучий значило бесконечный и непроходимый – прелестный.

Сейчас все эти леса занесены были снегом и за ними лежали иные поля, иные леса и города величайшей страны, сыном которой Глеб родился, и которую знать, конечно, мог еще очень мало. В тридцати верстах, в Жиздре жил переплетчик и была библиотека. Из нее впервые привезли ему Жюля Верна и Майна Рида. Гораздо далее большой городок Калуга, под которым купил отец именьице Будаки. (Мать уже ездила туда. Ездил и отец, но для Глеба все это было еще впереди.) И, наконец, совсем вдали Петербург, он знал: «Столица». (О Москве же и вовсе не имел представления.)

Огромности, далей своей страны не мог бы он ни понять, ни измерить. Но что называется она «Россия» знал, и к слову чувствовал уважение. В разговорах отца с Дедом, матерью слышал нечто и о Германии, немцах, Бисмарке. Может возникнуть война. Нельзя сказать, чтобы это его волновало, но когда однажды из Людинова приехал к ним кузнечный мастер Дрец, бородатый охотник и немец, Глеб выставил наверху лестницы, ведшей во второй этаж, пушку, и заявил, что подыматься нельзя. «Я открою огонь». – «Ну, почему же и в меня стрелять?» – спросил добродушно Дрец. «Потому, что вы немец. Мы русские, у нас с немцами война». Дрец был изумлен ранней осведомленностью Глеба, тогда-то и назвал его Herr Professor.

Все же он поднялся – благодаря заступничеству матери. Но в Глебовой голове с этого дня подчеркнулось, что Россия – нечто весьма серьезное, из-за чего можно открыть стрельбу. И за это назовут даже Professor'ом – он чувствовал, что в самом слове есть уважительное.

Всегдашнее его чувство превосходства над окружающим лишь возросло.

Войны в тот год не случилось и Дрец мирно уехал, а время влекло мирную жизнь дальше и дальше, приближая к дням Рождества.

Так или иначе относились бы родители Глеба к Рождеству, в русской деревне, да и во всей жизни тогдашней прочно сложился рождественский обиход. Давным-давно вся уж Россия с океанами лесов своих, полей, степей Младенца приняла.

Конечно, апостольский Семиошка съездит с Гришкою на розвальнях в Чертолом, вырубит, привезет елку, в жаркой своей мастерской подделает под нее крест, чтобы не падала, и чтобы подтвердить, что сие древо священно. Священное древо внесут в гостиную с роялем и репсовым диванчиком, перед которым на столе альбом, с фикусом и ползучею «бородой» у окна. Оно наполнит ее запахом хвои и леса! И простоит здесь всю ночь. А в сочельник, пред вечером, Лота и мать, бородатый Дед, отец, плотно запрут двери, начнут елку убирать. Сколько звезд, коробочек, рыбок, сияющих шариков, а главное: сколько свечей! – красных, белах, зеленых. Понемногу они зажигаются. В щель на полу из угловой детской, где живут Лиза и Соня-Собачка, виден свет. Вот счастливые, кто убирает елку! Но и те, кто дожидается, тоже счастливые. Долго их не пускают, а уж когда откроют двери, точно царские врата отверзлись. Дети даже останавливаются на пороге, такое сияние, струение тепла и света, смешанный запах елки, тающих свечей, свежести…

Ангел водружен на верхушке, легкий и невинный подмалеванный картонаж, но летит куда надо, над древом и комнатой. А внизу, сбоку на столике подарки: Глебу краски и кисточки, Лизе ноты, Соне-Собачке платьице. И неизвестно почему, но в тон этих волшебных дней все вокруг елки хохочут и радуются, и мать и Лота целуют. Выползают из кухни кухарка Варвара, Гришка, Семиошка, Дашенька. Появляются и Масетки, Анютки, Романы, друзья-приятели деревенские, тоже получают подарки и угощенье. Посапывают детские носы, утираемые рукавом, попахивает чем-то «простым», но Роман Гусаров держится и не разводит своей музыки. И как всегда было – дай Бог, чтоб и всегда осталось! – дети устраивают вокруг елки хоровод.

Младенец рождается и приходит. Сквозь вековой сон и тьму на мгновение просыпается мир, улыбается.

И смиренное село Усты, в быте еще полукрепостном, с господами и крестьянами, священниками, краснощекой учительницей Любовью Ивановной, как умело, улыбалось. Именно – как умело!

Утром в первый день многие шли в церковь. Мужики с примасленными головами, бабы в кичках, с утиными пушками вместо серег. Среди них чуть не правило, две-три кликуши. На Херувимской или перед причастием начинали они истерически вопить, биться в судорогах. Их выносили. Это было привычно, и здоровые относились равнодушно, как и в церковь равнодушно ходили. Батюшка, при некоем козлогласии дьячка на клиросе, как полагается служил, и как полагалось являлся после обедни в господский дом с причтом для молебствия.

Глеб боялся священников, и из самых дальних дней бытия у него сохранился как бы ужас перед несгибающейся золотой ризой, кропилом, огромными поповскими сапогами. Именно край ризы, из-под которой видны сапоги на слона, это была первая его встреча с Церковью.

И теперь батюшка прибыл неукоснительно. Он, разумеется, знал, что «господа» равнодушны к религии, но о чем говорить? На первый день полагается молебен в барском доме, будет чего и вкусить, будет и злато. И хотя отец считался в деревне за начальство, но и батюшка тоже, и лиловая его камилавка на седовласой главе была внушительна, когда служил он в гостиной. Холодные брызги летели с кропила – на лбы, в углы комнаты. Отец первым подходил ко кресту, потом мать, дети. Глеб прикладывался бесчувственно. Главная его забота была – не сделать бы чего неловкого, не вызвать бы неудовольствия старика в ризе и странной лиловой шапке.

А отец Рождество даже любил. Приятным небольшим тенором с утра распевал: «Рождество Твое, Христе Боже на – наш, возсия миро-ви свет ра-зу-ма!» Подтягивал и за молебном. Не уставал за завтраком подливать иереям водочки.

За водочкой и с поздравлениями являлись на кухню и столяр Семиошка, и Петька, и Гришка, и знакомые мужики. Варвара подносила им по большой рюмке. И по всему селу другие мужики так же мучительно и сладострастно закидывали головы и крякали, глотая водку в честь родившегося Младенца… Начинались Святки, девки на засидках пели песни, лили воск в воду и пробовали его на тени. Окликали имя суженого при звездах на улице. Некоторые невестились. А в барском доме не один день сияла по вечерам елка, вызывая мистический восторг всех Масеток и Анюток.

Мир темен, слаб. Мы нуждаемся в милости и прощении. Напившись по случаю Рождества, апостоловидный Семиошка из незлобного мудреца обращался в зверя (мог, например, схватить нож и в ярости мчаться с ним за горничной девушкой). Его укрощал отец, запирая в чулан. В «патенте» за сивухой граждане села Устов пропивали кто что мог, нализывались и дрались тоже по мере сил. Несколько фонарей под глазами, несколько окровавленных носов. Праздник возбуждал. Били жен. Из углового двора прибегала прятаться и за защитой Устинья, простоволосая и в синяках. Опять отец должен был вмешиваться.

И не только в Устах, но и по всей России было так. Радость и грубость, поэзия и свинство.

В самом же доме устовском этими Святками происходило и нечто особенное – так к Святкам идущее! – но чего Глеб по младости еще не замечал – он был в том возрасте, когда лишь охота да игры интересовали его. Только это он видел, мимо остального проходил – мир, в котором не принимал участия, для него и не существовал.

Дед постоянно бывал теперь у них в Устах. Уроки немецкого и музыки стали как-то быстрее кончаться. Лота нервничала, беспричинно смеялась, а когда Дед появлялся в доме, оказывалось, что или надо кататься на коньках по залитому водой палисаднику, или на салазках, или Дед приезжал на тройке – тоже надо Лоте прокатиться с ним, хотя бы недалеко, мимо устовского парка по широкой деревенской слободе. В гостиной в сумерки всегда они вместе – мать не препятствовала этому.

Несколько раз слышал Глеб слова: «жених, невеста», но не обращал на них внимания. Не так особенно и удивился, когда Лиза и Соня-Собачка сообщили, что Лота выходит за Деда замуж.

– Она теперь невеста, а после Нового года будет свадьба и она станет дамой. Они от нас уедут. Она станет дамой, и они будут жить с Дедом на Ивотском заводе. Бим-бом! – взвизгнула Лиза.

– Бим-бом! – подхватила Собачка, и они умчались. – Бим-бом!

«Какие дуры, – решил Глеб. – Визжать со своими глупыми словами… бим-бом! Подумаешь, какая важность, что гувернантка выходить замуж. Значит, ей так нравится. Значит, у нас не будет уроков немецкого». Глеб вспомнил еще, что теперь летом Лота не будет больше поливать его из леечки на берегах Жиздры. Это доставило ему даже удовольствие.

И надев ушастую оленью шапку, взяв ружье, лыжи, маленький, но довольно важный и самостоятельный, отправился он в парк, там что-то очень уж стрекочут сороки, можно какую-нибудь «подковать», как говорил отец.

Девочки оказались правы. Целого года роман, немудрящий и похожий на десятки других, но для участников всегда единственный, заканчивался. Дед сделал Лоте предложение. Он очень ей нравился. Она взволновалась, застыдилась и побежала к матери.

– Ну что же, милая, будете теперь инженершей. Он очень порядочный человек. Поздравляю вас.

Лота бросилась ее целовать и заплакала. Бормотала сквозь слезы, что «в их доме нашла счастье» и в подобном роде. Мать слегка приласкала ее, вежливо, но равнодушно. У матери, как и у Глеба, была своя жизнь. Она нелегко из нее выходила.

Со свадьбой решили не очень тянуть. Месяц, не больше. Новогоднее время, дни января были полны в доме устовском приготовлениями. Не княжеское у Лоты приданое, все же и мать, и отец порешили, чтобы она вышла прилично. Портниха из Жиздры целый день шила в столовой, стуча машинкою.

Шила и невеста. Мерили, волновались, переделывали. Отец острил, задирал и Лоту и Деда. Лота конфузилась. Личико ее принимало выражение жертвы, но удержать этого вида она не могла: слишком полна была счастьем.

Мать спокойно налаживала всю машину будущего. Девочки восхищались, их жизнь теперь так и горела – между детской, где шептались, гостиной, где работали, кухней, куда мчались сообщать новости.

Глеб же отнесся свысока и холодновато: вся эта суматоха ничто в сравнении с делом серьезным – охотой, чтением «Всадника без головы», наклеиванием переводных картинок «декалькомани» – с них как будто снимал он туманный катаракт, высвобождая яркие и чудесные краски.

В этих основательных занятиях и настал час, когда ему сообщили, что завтра, на венчании, и он должен сыграть роль: мальчика с образом. Глебу не особенно понравилось это. Гораздо интереснее было бы пройтись с ружьем на лыжах. Но он сделал вид, что ему безразлично.

Близились сумерки. Он сидел в гостиной, перелистывая толстые страницы альбома с фотографиями. С овальных, слегка выпуклых и глянцевитых фонов смотрели – то господин в бакенбардах, то дама с высокою грудью, затянутая в джерси, с рядом пуговок по меридиану, изгибавшемуся дугой, то целая семья. Глеб знал, что бакенбардист это Висковатов, дама его жена. А семья – доктор с присными. Он ходил на высоких каблучках, козлино похохатывал. Отец играл с ним в винт и называл «кумом». Глебу нравилось путешествовать среди знакомых лиц, составлявших как бы продолжение его жизни. Висковатова он не знал, но чувствовал, что это барин, а жену его заочно уважал за красоту. К доктору-куму относился покровительственно.

– А это кто? – спросил у матери, шившей рядом, и показал на портрет молодой черноглазой дамы в бархатном платье с отложным воротничком, прямым пробором на голове и заплетенными на затылке косами.

Мать взглянула и опустила голову.

– Это одна знакомая, когда мы жили еще под Тулой. Ты ее не знаешь.

Глеб не только не знал, но и фотографию видел впервые: она была заложена другой карточкой в том же альбомном гнезде – кто-то, однако, освободил ее к нынешнему дню.

– Посмотри, – сказал Глеб вошедшему отцу, – какая красивая дама! Я ее не видел раньше.

Отец тоже взглянул. И как будто смутился.

– А-а… да. Ты знаешь, – обратился к матери, – я на прошлой неделе в Людинове слышал, что она во второй раз вышла замуж.

Мать с особенным вниманием вдевала кончик нитки в игольное ушко.

– Ну и пусть вышла.

– А я не понимаю, – сказал вдруг Глеб с важностью, никак не входя в происходившие, – зачем это вообще выходят замуж и женятся. Совершенно не к чему. И сколько с этим возни! Все столы завалены материей. А разве Лоте у нас было плохо?

Отец засмеялся.

– Значит, брат, плохо. Соскучилась твоя Лота.

– Она вовсе не моя.

Глеб сделал даже недовольное лицо. Он знал, что отец постоянно шутит, но не очень-то это одобрял.

– Как же не твоя, когда завтра ты будешь помогать ей выходить замуж?

Глеб перевернул страницу альбома.

– Да, придется везти образ…

Вид у него был такой, что из уважения к взрослым он готов все это исполнить, но мнения своего не меняет.

Отец походил, посвистал и вышел – отправился к себе в мастерскую, где надо было доточить хитро задуманную перечницу: в виде бочонка с обручами.

Мать продолжала шить. Прекрасное, спокойное и несколько далекое ее лицо было, как всегда, замкнуто. Лишь иногда медленно она вздыхала. О чем думала под этим бледным лбом? Не так легко было узнать.

Лет около двадцати назад и она выходила замуж, в Петербурге, за худенького, скромного студента Горного института. У него не было тогда рыжеватой бороды, за обедом он не пил водки, не приговаривал, чокаясь, «чи-и-к», и не смеялся бессмысленно, но неприятно, с дамами. Да, все было другое. Они проживали восемьдесят рублей в месяц на Васильевском острове, к ним ходили студенты и говорили о «народе», его темноте, необходимости просвещать этот народ. Муж сидел над проектами к экзаменам, чертежами. Как он мил, нежен был с нею!

Мать вздохнула, отложила работу. Глеб все рассматривал альбом.

– Мне очень нравится эта дама, – повторил он. – Я никогда раньше не видал ее.

– Сыночка, пойди сюда!

Глеб запахнул альбом и подошел.



Поделиться книгой:

На главную
Назад