Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Невероятное путешествие мистера Спивета - Рейф Ларсен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Отец вздохнул. Выражение его лица изменилось – губы сжались плотнее, на челюстях заиграли желваки. Со временем я научился расшифровывать эту разновидность лицевого тика как «И это мой сын!»

По такому лицу, как у отца, читать было всегда очень трудно. Я пытался (но безуспешно) нарисовать схему его лица, куда вошло бы все, там отражающееся. Брови у него были чуть более разросшиеся и неухоженные, чем стоило бы, зато такие кустистые, что сразу становилось ясно: он только что из долгой поисковой партии – исколесил всю округу на своем красном мотоцикле марки «Индиан». Седеющие усы подстрижены и лихо подкручены – но все же не настолько аккуратно подстрижены и не настолько лихо подкручены, чтоб смахивало на фата или на сельского простофилю. Скорее его усы напоминали о той восхитительной уверенности в себе, что испытываешь, повернувшись лицом к бескрайнему небу прерий на закате. На подбородке, в самом низу – шрам, размером и формой похожий на развернутую скрепку для бумаг. Этот едва заметный зигзаг белой кожи свидетельствовал не только о неизменной выносливости отца, но и том, что как бы крепко он ни сжимал луку седла, многое напоминает ему о собственной уязвимости – например, изувеченный мизинец на правой руке, результат перелома, полученного при установке изгороди. Общая структура его черт удерживалась сложной сетью морщин у глаз и в уголках рта – ложбинок, привлекавших внимание не столько к возрасту моего отца, сколько к его рабочей этике и наличию в мире тех самых ворот, которые он бесконечно открывал и закрывал. В жизни это становилось ясно с первого взгляда, но поди передай такое в таблице с рисунками!

В прошлом году я иллюстрировал одну статью в «Сайнс» о новых технологиях для банкоматов и киосков-автоматов, которые способны регистрировать не только тон голоса клиента, но и его (или ее) выражение лица. Доктор Пол Экман, автор статьи, создал Систему кодирования лицевых движений, согласно которой все выражения лица можно разделить на комбинации сорока шести основных двигательных единиц. Эти сорок шесть основных двигательных единиц – как кирпичики, из которых складывается абсолютно любое возможное человеческое выражение. Используя систему доктора Экмана, я мог таким образом попытаться задокументировать хотя бы мышечную основу того выражения моего отца, которое я назвал «Это не мой сын, а подменыш, никчемный мечтатель». Говоря технически, это AU‑1, AU‑11, AU‑16{25} – внутренняя бровь поднята, носогубные складки углублены, нижняя губа опущена (а временами это выражение даже переходило почти что в AU‑17, когда подбородок со шрамом морщился и становился весь неровным и пористым – но такое случалось только если я делал что-нибудь уж совсем из ряда вон, например, прикреплял дорожный навигатор на шею курице или камеру на голову нашего козла Вонючки, когда мне стало интересно, что видят козы).

– Можешь мне подсобить на минуточку? – спросил он. – Ты сейчас занят?{26}

– Нет, сэр, – ответил я. – А что надо сделать?

– Отрегулировать воду, – ответил отец. – Южный шлюз. Ручей там зачах почище сорняка на железной крыше, но мы все-таки выжмем напоследок, что можем, покуда совсем не пересохло.

– А это разрешается, в конце лета-то? Разве другим ранчо вода не нужна?

– Да какие там остальные! Томсон продали в общественное пользование. На Фили никто и внимания не обратит. А водоснабженцы слишком заняты мелиорацией выше по долине. – Он махнул рукой в ту сторону и сплюнул. – Ну, так как ты? Там бы надо расчистить русло, пока не стемнело.

Солнце уже припадало на задние лапы над Пионер-маунтинс. Вершины окрасились лилово-коричневым, лучи света под косым углом падали на муар елок и сосен, изливаясь дымчатыми миражами, от которых вся долина словно бы дрожала. Было на что посмотреть! Мы с отцом оба и засмотрелись.

– Думаю, я могу тебе помочь, – сказал я, стараясь убедить в этом самого себя.

Из всех нескончаемых дел и заданий по Коппертоп-ранчо задача «отрегулировать воду» – со всеми подразумевающимися тут оттенками гармонии и синхронности – всегда нравилась мне больше прочих. На ранчо, притулившемся на такой высоте среди твердой, как камень, неровной земли, где с мая дождей почитай что и вовсе не было, а большинство ручьев превратилось в жалкие струйки, вяло сочившиеся по галечным руслам, мало нашлось бы ресурсов ценнее воды. Плотины, каналы, ирригационные системы, акведуки, резервуары – все они были настоящими храмами Запада, распределяющими воду по немыслимо запутанным законам, которых никто толком не понимал и о которых каждый, в том числе и мой отец, имел собственное мнение.

– Законы все эти – сплошной бред, – заметил как-то отец. – Хотите рассказывать мне, как пользоваться моей водой на моей земле? Отлично, тогда пошли к ручью и посмотрим, кто кому накостыляет.

Вот я бы не мог сказать то же самое с такой же уверенностью и решимостью – наверное, потому, что опыта по части регулирования воды у меня куда меньше. Или, возможно, потому, что город Бьютт, расположенный у водораздела, имел собственную трагическую историю, связанную с водоснабжением, – и эта история заставила меня немало ночей просидеть без сна за письменным столом, то и дело прикладываясь к тэб-соде.

Когда отец находился в не слишком ворчливом расположении духа, он по субботам подбрасывал меня в город, и я наведывался в архив Бьютта. Архив ютился на верхнем этаже бывшей пожарной части, где едва-едва хватало места для хаотического собрания различных исторических остатков, втиснутых между ребрами полок. Там царил запах заплесневелых газет, а еще характерный едковатый аромат лавандовых духов, которыми упорно душилась смотревшая за стеллажами старушка, миссис Тейтертам. На этот запах у меня выработался рефлекс по Павлову: почувствовав запах этих духов где, когда и от кого угодно, я мгновенно переносился обратно к знакомому азарту исследователя, снова ощущал под кончиками пальцев листы старой бумаги, пыльной и ветхой, точно крылышко мотылька.

Зарывшись в раздел уведомлений о рождениях и смерти на пыльных страницах Бьюттовских газет давнишних лет, попадаешь в совершенно отдельный, изолированный мир. По всем этим официальным документам разбросаны следы любви, надежды и отчаяния – а еще интереснее журналы, которые я время от времени обнаруживал за коробкой, когда миссис Тейтертам в редком припадке благодушия давала мне допуск в хранилище на первом этаже. Пожелтевшие фотографии, банальнейшие дневники, которые, если их долго листать, изредка дарили проблески удивительной сопричастности, счета, гороскопы, любовные письма, даже по ошибке прибившийся туда очерк о пространственно-временных туннелях на американском Среднем Западе.{27}

Сидя по субботам в укромном уголке, где витали назойливые волны лавандовых духов, а по плечу меня похлопывали любопытствующие призраки пожарных, я медленно осознавал величайшую иронию в истории Бьютта: хотя промышленники сотни лет высасывали из гор руду, сегодня городу грозили отнюдь не обвалы или оползни, а вода – красная, насыщенная мышьяком вода, медленно заливающая огромную яму старого карьера Беркли-Пит. Каждый год алое озеро поднимается на двенадцать футов и через двадцать пять лет перехлестнет за край и выльется на улицы. Можно считать это естественной рекультивацией, стремлением природы вернуть равновесие в соответствии с началами термодинамики. И в самом деле, полтора века Бьютт жил и рос за счет добычи меди, шагая при этом столь не в ногу с законами устойчивого мира, что теперь поневоле тянет сказать, мол, современный город – ютящийся бок о бок со свидетельством своей былой неумеренности, ямищей милю в диаметре и пятисот футов глубиной, – просто-напросто огребает кармическое и экологическое воздаяние. Года два назад на озеро села стая из трехсот сорока двух диких белых гусей, и все погибли от ожогов пищевода, словно бы говоря нам: «Мы пришли сюда предсказать вашу участь». Грейси, взяв бумажных журавликов и красный пищевой краситель, устроила в память о них маленькую церемонию под старым тополем.

Прошлой весной я обрисовал напряженное положение водосборного бассейна Бьютта в лабораторной работе{28} по естествознанию за седьмой класс. Вообще-то сама работа посвящалась определению солености пяти неизвестных жидкостей. Наверное, мне и впрямь не стоило разворачиваться на полную катушку с метафорой о том, что токсичные воды наполняют котлован, как кровь – обширное ранение грудной клетки. Закончил я разветвленнейшим и не слишком убедительным рассуждением на тему общей социальной ответственности, при этом начисто игнорируя такие взрослые понятия, как «бюджет» и «бюрократическая инерция», и слишком идеалистически требуя полномасштабного вмешательства правительства. И даже признавая, что заключительная часть лабораторной работы вышла довольно сомнительной – было отчетливо видно, что написана она ребенком с искаженными представлениями о реальном мире, – я до сих пор считаю, что сквозная метафора мне удалась и как нельзя более подходила для оформления работы в целом. Я не большой талант по части литературности, так что развивал метафору не слишком красноречиво, зато последовательно – даже коснулся поразительного сходства между процессом закупоривания капилляров и структурой водоносного слоя.

Мистера Стенпока, нашего учителя естествознания, моя работа не порадовала.{29}

Мистер Стенпок был скользким типом. С первого взгляда видно: как только оценишь, с одной стороны, заклеенные скотчем старомодные массивные очки, визитную карточку зануды-ботаника, а с другой – пижонскую кожаную куртку, в которой он приходил на занятия, тем самым словно бы пытаясь (хотя и безуспешно) внушить: «А после уроков, детишки, я занимаюсь всем тем, о чем вам знать еще рано».

Понять его двойственную натуру легко даже по комментариям, написанным на полях моей лабораторной о Беркли-Пит. После части, посвященной пяти неизвестным жидкостям, он нацарапал:

Отличная работа, Т. В. Отлично разобрался в теме. И иллюстрация чудесная.

Но на моем не слишком убедительном переходе к куда как более длинному обсуждению Беркли-Пит (последняя сорок одна страница из сорока четырех), он принял совсем иной тон:

Совершенно не по теме работы.

Отнесись к делу серьезно!

Это тебе не игра!

И дальше:

«Спивет, это еще что? Да за кого ты меня принимаешь? За идиота что ли?»

И потом еще:

«Я не идиот. Я пас.

Не твоя весовая категория, Спивет».

Не мне, конечно, судить, но, похоже, мистер Стенпок, как и многие жители Бьютта, просто не желал ничего слышать о старом карьере и грядущем апокалипсисе, ожидающем всю нижнюю часть города.

Мне это чувство прекрасно знакомо: каждый год накануне Дня Земли Бьютт попадает в заголовки всех газет как символическое предупреждение: вот, мол, чем оборачивается неумелое взаимодействие человека с землей. Психологически очень утомительно жить в городе, олицетворяющем экологическую катастрофу, особенно когда на самом-то деле тут происходит совсем другое: в Бьютте есть технический колледж, где проводят футбольные матчи, и административный центр с выставкой огнестрельного оружия, и фермерский рынок в теплое время года, и дни памяти Ивела Книвела, и фестиваль ирландского танца – и вообще люди живут нормальной жизнью: пьют кофе, любят, вяжут крючком и так далее, как везде. Масса всего помимо Беркли-Пит. И все-таки невольно думаешь, что учитель естествознания мог бы преодолеть местечковый патриотизм и понять, что в научном отношении Беркли-Пит – настоящая золотая жила, целый клад для анализа, ситуационного исследования и развернутых метафор.

Особенно не порадовало мистера Стенпока, что я его самого взял для вступления к части про Беркли-Пит{30}. Я ради драматического эффекта обрисовал, что было бы, если бы и он, и я застыли на месте в тот самый миг, как я отдаю ему работу, и простояли бы вот так недвижно двадцать пять лет – и вот внезапно за дверью зарокотало бы, алый отравленный поток в один миг намочил бы все наши плакаты, посвященные строению куриного яйца, массе и гравитации, а затем, цитируя мой опус, «вода разъела бы нашу кожу и растрепала усы мистера Стенпока».

– Больно ты умничаешь, – заявил мистер Стенпок, когда я хотел обсудить с ним мою работу. – Послушай – ограничься темами уроков. В научных дисциплинах ты силен – продолжай в том же духе, тогда поступишь в университет и свалишь отсюда.

В классе никого, кроме нас, не было, окна стояли нараспашку по случаю первого по-настоящему теплого весеннего дня. Там, снаружи смеялись дети, визгливо скрипели качели, упруго и глухо стучал по асфальту красный мяч. Какой-то частице меня хотелось присоединиться к сверстникам, забыть про энтропию, неизбежность и наслаждаться простыми радостями.

– Но как же быть с карьером? – спросил я.

– Карьер может идти в болото, – отрезал мистер Стенпок.

Эта стычка так и отложилась у меня в памяти своеобразным отражением заключительного стоп-кадра из моей лабораторной. Очень хотелось спросить, при чем тут болото, но, честно говоря, я здорово перепугался. Он произнес это с таким злобным презрением, что я невольно отступил и заморгал. Как человек, посвятивший себя науке – той жизненной силе, что вдохновляет мою мать на неустанные поиски, заставляет ее пытливо всматриваться в природный мир, а меня – рисовать карты вместо того, чтобы рассылать бомбы выдающимся капиталистам, – как мог ученый занять столь ограниченную и агрессивную позицию? Конечно, среди ученых больше мужчин, чем женщин, но все же на миг я невольно задумался, нет ли в хромосомном наборе XY чего-то особенного и могут ли взрослые мужчины со всей их склонностью к кожаным курткам, энтропической полноте среднего возраста и сдвинутым набок ковбойским шляпам быть незашоренными, любознательными и одержимыми учеными, как моя мать, доктор Клэр. Складывалось впечатление, что они годятся только открывать и закрывать ворота, вкалывать в рудниках и заколачивать железнодорожные костыли – однообразными повторяющимися движениями, вполне удовлетворяющими их желание решить все мировые проблемы простыми действиями, где требуется применять только руки.{31}

Мы с мистером Стенпоком стояли напротив друг друга в классе, и тут вместо красной воды на меня нахлынуло осознание из ряда тех, что рвут волокна, связывающие тебя с детством. Мы с мистером Стенпоком жили в очень узком пласте пригодных к обитанию условий: незначительное падение температуры, нано-колебание в химическом составе классной комнаты, крохотная перемена свойств воды в наших тканях, палец на спусковом механизме – все это могло мгновенно затушить спичку нашего сознательного бытия, тихо и спокойно, без барабанной дроби, значительно легче и с меньшими усилиями, чем нужны, чтобы разжечь искорку жизни. Должно быть, несмотря на все свое позерство, глубоко внутри мистер Стенпок прекрасно осознавал хрупкость существования, а эфемерный кокон под кожаной курткой служил лишь персональным укрытием от неизбежного краха, распада его клеточных структур и возвращения атомов в общий кругооборот природы.

– Но у нас все хорошо? – спросил я мистера Стенпока. Больше как-то ничего не придумалось.

Он заморгал. Качели за окном снова заскрипели.

На миг – такой короткий миг, что я едва успел его осознать, – мне вдруг захотелось обнять мистера Стенпока, такого беззащитного за всеми этими куртками и очками.

Тогда, в классе, я не впервые остро осознал нашу тенденцию к распаду. Первый раз это было так: я только включил сейсмоскоп и повернулся к Лейтону спиной, как услышал хлопок – странно тихий в моих воспоминаниях, – а следом стук тела, падающего сперва на лабораторный стол, потом на пол сарая, все еще усыпанный прошлогодним сеном.

…Я забрался на пассажирское сиденье пикапа, кое-как захлопнул неподатливую дверцу и оказался в неожиданной тишине кабины. Руки, которые я положил на колени, дрожали. Кабина пикапа говорила лишь о работе – сплетенные пуповины проводов на месте радио, две притулившиеся друг к другу отвертки на приборной панели, и всюду пыль, пыль, пыль. Ни тени излишеств или роскошеств, если не считать маленькой подковки, которую доктор Клэр подарила моему отцу на двенадцатую годовщину свадьбы. Всего лишь слабый отблеск серебряной безделушки, свисающей с зеркала заднего вида и легонько вращающейся – но и этого было вполне довольно.

День медленно ускользал прочь, поля затихали. Сощурившись, я посмотрел в окно. Высоко над полосой деревьев паслось на общественном выгоне наше стадо телок. Месяца через полтора Ферди с мексиканцами снова пригонят их с гор вниз на зиму.{32}

Отец открыл дверцу с водительской стороны, забрался внутрь и захлопнул ее – ровно с той силой, с какой надо, чтоб она сразу закрылась. Он переобулся в ярко-желтые резиновые сапоги, а вторую пару протянул мне.

– Не то чтоб они были там и вправду нужны, – пробормотал он. – В русле суше, чем в мамином кармане, но давай все же переобуемся, так просто, для вида. – Он легонько похлопал меня по коленям сапогами. – Смеха ради.

Я засмеялся. Во всяком случае, попытался. Возможно, я проецировал на отца свои чувства, но в его поведении явственно ощущались напряженность и беспокойство: ему было слегка неловко брать меня с собой на работу, как будто я непременно ляпну там что-нибудь неуместное, что мальчишке говорить решительно не пристало.

Наша старенькая машина – синий форд-пикап – выглядела так, словно попала в торнадо (собственно говоря, как-то раз и попала, в Диллоне). Звали ее Джорджиной – это Грейси так окрестила, она вообще всем и всему на ранчо придумывала имена. Помню, как Грейси объявила об этом, а отец молча кивнул и хлопнул ее по плечу чуть сильнее, чем стоило бы. На его языке это означало: «Я с тобой согласен».

Он повернул ключ зажигания, и мотор заворочался – раз, другой, кашляя и чихая короткими резкими выхлопами, потом наконец окончательно ожил и заурчал. Отец нажал педаль газа. Оглянувшись через маленькое угрюмое окошко, я увидел на одной из стенок кузова незаконченную схему Последней позиции Кастера – копию рисунка Одного Быка, племянника Сидящего Быка. Он изобразил битву графически, и читать рисунок надо слева направо.

Мой грубый набросок появился после того, как мы с Лейтоном почти целый день покрывали Джорджину изображениями величайших военных конфликтов мира. Собственно говоря, идея была скорее моя – подозреваю, Лейтон просто хотел увильнуть от обычных обязанностей по хозяйству. Во всяком случае, изобразив стреляющих Эндрю Джексона и Тедди Рузвельта (вне какого-либо исторического контекста), он просто сидел и смотрел, как я рисую индейских лошадок, убитых солдат, реки крови, а посередине всего этого самого Кастера, – а потом заснул и спал, пока отец не раскричался. Мы так и не закончили эту карту.{33}

Мы тряслись вдоль изгороди. Амортизаторы у Джорджины давно полетели, а ремней безопасности и вовсе не было, так что мне приходилось обеими руками держаться за ручку дверцы, чтобы не вылететь в окно. Отец, казалось, совершенно не замечал, что на каждой колдобине чуть не впечатывается головой в потолок. Чуть не – но все-таки ни разу так и не впечатался: физический мир всегда уступал отцу дорогу.

Некоторое время мы ехали молча, слушая рокот мотора и свист ветра в окнах, ни одно из которых не закрывалось до конца.

Наконец отец заметил, скорее себе под нос, чем обращаясь ко мне:

– На прошлой неделе там еще текло помаленьку. Этот ручей надо мной просто измывается. Подразнит и опять ничего.

Я открыл было рот и тут же снова закрыл. Вообще-то у меня имелось несколько объяснений такой вот цикличной гидрологии ручья, но я уже делился ими с отцом. Этой весной, всего через пару месяцев после смерти Лейтона, я сделал добрых две дюжины карт и схем горизонта грунтовых вод нашей долины – его подъем, градиент стока, многовековые уровни подземных вод, состав почвы и способность к фильтрации. Как-то вечером в начале апреля, когда как раз начались сильные дожди и высокогорные реки взбухли от таяния снегов, я пришел в Ковбойскую гостиную с охапкой всех этих карт.

Поскольку мексиканцев не ожидалось еще недели три, я знал – отцу будет очень нужна помощь с оросительной системой. И хотя, конечно, я был готов натянуть сапоги и выйти в поле, но рассудил, что мой сильный разум и слабые руки более годятся для создания этих карт. Из нас двоих с лопатой и в сапогах всегда выходил не я, а Лейтон – это он расчищал засоры, раскидывал завалы, вытаскивал из грязи увязшие валуны. Маленький, ладный, он отлично смотрелся на своем иссиня-сером коньке Тедди Ру, а когда они с отцом куда-нибудь скакали бок о бок, то непрестанно беседовали на языке, который я понимал, хотя сам на нем говорить не умел.

Лейтон: Ну что, когда их сгоняете вниз?

Отец: Земля расчистилась… Недели через три охолостим, загрузим и продадим четвертую часть… вот как спустятся, оценим, сколько выйдет. А что, тебе уж неймется?

Лейтон: Да я насчет зимы, сэр. Когда мы на той неделе их гуртовали, бедные скотинки были тощими, как незнамо что… Ферди сказал – он говорит, рынок нынче на спаде.

Отец: Да как обычно, так и сейчас. Ферди твой – просто нелегал-мексикашка, что б он понимал.

А я старался угнаться за ними на своем коне, названном в мою честь Воробьем (и у него было больше общего с этой птицей, чем полезно для лошади), а тот весь дрожал и норовил потереться головой о круп вместо того, чтоб легко и естественно встать в ряд с двумя другими лошадьми, как в кино.

– О чем это вы говорите? – спрашивал я. – Зима будет ранней?

Лейтон: молчание.

Отец: молчание.

Когда Лейтона не стало, я начал гадать, как же отец будет в одиночку регулировать воду. А поскольку я, разумеется, не мог просто-напросто сесть на лошадь и заменить того, кого заменить нельзя, то и решил провести исследование – и вот, начертив все графики и таблицы о водоносных слоях, апрельским вечером вошел в Ковбойскую.

Отец попивал виски, с головой уйдя в «Монти Уолша» по телевизору. Рядом на диване лежала шляпа – как будто он занял для кого-то место. Отец облизал пальцы.{34}

На экране гарцевали ковбои, копыта взрывали землю, выбивая из нее клубы пыли. Я немного постоял, глядя на экран. Очень уж красиво было – всадники пляшут и носятся вокруг усталого стада, так что их почти и не видно, но даже когда они исчезают в море пыли с головой, ты знаешь: ковбои где-то тут, рядом, делают то, зачем рождены. Глядя на это шоу земли, коней и всадников, отец время от времени тихонько кивал головой, как будто смотрел старую восьмимиллиметровую пленку с любительской семейной съемкой.

На дворе шел дождь, капли гулко барабанили по крыльцу, то сильнее, то тише. Для меня это был добрый знак – знак того, для чего могут пригодиться мои карты. Не сказав ни слова, я принялся раскладывать листы на деревянном полу, привалив их двумя отцовскими пресс-папье – статуэтками девушек в ковбойских нарядах. На экране надо мной заржала лошадь, мужской голос выкрикнул сквозь грохот копыт что-то неразборчивое.{35}

В комнату вошел Очхорик, весь мокрый после улицы. Отец, не отрываясь от экрана, заорал: «Брысь!» – и Очхорик выскочил обратно, не успев даже встряхнуться и нас обрызгать.

Я кончил раскладывать схемы и дождался минутного затишья в фильме.

– Хочешь посмотреть? – спросил я.

Отец вытер нос, отставил виски и, глубоко вздохнув, встал с дивана и медленно подошел ко мне. Смотрел он довольно долго, даже пару раз наклонялся взглянуть поближе. До сих пор он мои проекты таким вниманием еще ни разу не удостаивал, у меня аж жилка на шее запульсировала. Отец переступил с ноги на ногу, потер тыльной стороной ладони щеку и снова вгляделся.

– Ну и как тебе? – не утерпел я. – Мне кажется, нам не стоит так уж наваливаться на Фили. Лучше проложить трубу на другую сторону к Крейзи-свид и…

– Чушь, – отрезал он.

Я вдруг вспомнил, что спрятал на каждой из схем, по границе, имя Лейтона – я так всегда делал со дня его смерти. Неужели отец это заметил даже в тусклом освещении Ковбойской комнаты? Нарушил ли я Ковбойский кодекс? Переступил черту молчания, начертанную на песке?

– Что-что? – переспросил я. Кончики пальцев у меня занемели.

– Чушь, – повторил он. – Нарисовать-то ты можешь что угодно, хоть как нам брать воду из Трех Развилок по ту сторону хребта – и очень даже правдоподобно, а толку с того – кот наплакал. Все твои расчеты – пижонство и чушь собачья. Разуй глаза, сам увидишь.

Обычно я бы тут же полез спорить. Да, это всего лишь голые цифры на странице – но мы же с неолита отмечаем самые разные сведения на чем попало – на стенах пещеры, на земле, пергаменте, деревьях, одноразовых тарелках, салфетках, даже у себя на теле – чтобы помнить, на чем стоим, к чему хотим придти и в какую сторону двигаться. В нас от природы заложено стремленье извлекать из царящей в голове каши все эти указания, координаты и так далее, привязывать их к реальному миру. Еще со времен создания своей первой схемы – как пожать руку Господу Богу – я уяснил: рисунки рисунками, а реальная жизнь реальной жизнью. И все же в каком-то отношении это вот несоответствие придавало всему особый смысл: дистанцированность карты и реальной территории давала простор вздохнуть и понять, где мы.{36}

Вот сейчас, стоя в Ковбойской гостиной, пока дождь хлестал по нашему дому и тяжелые капли проникали во все уголки и щели, пропитывая сосновые доски, скатываясь по стеклам, через крыльцо, в истосковавшиеся по воде глотки мышей, жуков и ласточек, делящих с нами кров, я все ломал голову, как бы убедить отца, что мои чертежи – вовсе не подделка, не мошенничество, а перевод, познание и причастность. Однако не успел я собраться с мыслями, как отец уже вернулся к дивану. Заскрипели пружины. В руке у отца был стакан виски, его мысли полностью занимал фильм.

На глаза у меня навернулись слезы. Терпеть не могу реветь, особенно перед отцом. Я, как всегда в таких ситуациях, судорожно стиснул за спиной левый мизинец, пробормотал: «Да, сэр» – и бросился вон из комнаты.

– Твои бумажки! – рявкнул вслед отец, когда я уже был на середине лестницы. Я вернулся и один за другим собрал все документы. Ковбои в телевизоре собрались на вершине холма и что-то обсуждали. Скот мирно пасся на равнине, начисто позабыв о недавней напряженной борьбе.

В какой-то момент отец потер пальцем по краю стакана – стекло тихонько, почти неразличимо скрипнуло. Мы уставились друг на друга, удивленные этим скрипом. Отец лизнул большой палец, а я вышел из комнаты, унося с собой охапку так и не пригодившихся карт.

…Отец резко ударил по тормозам. Из-под колес полетели ошметки грязи. Я удивленно поднял глаза.

– Тупые скотины, – выругался отец.

Повернувшись, я увидел Вонючку – самого знаменитого козла на всем Коппертопе, так часто он запутывался в изгороди – да, вот и сейчас снова запутался! Еще одной отличительной чертой Вонючки был цвет: из четырехсот с лишним коз на ранчо лишь он был весь черный как смоль, только вдоль хребта проглядывали белые пятнышки.

Услышав шум подъезжающего пикапа, Вонючка судорожно забился.

«Пятно на добром имени нашего ранчо», – звал его отец, а я – «черным вонючим пирожком», потому что, запутавшись, он каждый раз умудрялся здорово обделаться. Судя по всему, сегодняшний день не был исключением.

Отец тяжело вздохнул, выключил мотор и потянулся к ручке двери.

– Я выпутаю, – сдуру ляпнул я.

– Правда? – переспросил он. – Отлично. А то я бы эту скотину просто прибил бы. Тупее кузнечика. Мне уже до смерти надоело пинками отваживать эту толстую башку от проволоки. Достанется сукин сын койотам, и поделом.

Я вылез из машины и поймал себя на том, что бормочу под нос, как припев: «Ту-пее-куз-не-чика, ту-пее-куз-не-чика».

При моем приближении Вонючка вдруг замер и затих. Я видел, как при каждом вдохе вздымаются его ребра. На шее, там, где кожу пропорол шип, темнел огромный порез – с проволоки капала кровь. Так сильно он еще никогда не ранился. Долго ли он тут уже торчит?

– Плохо дело, – сообщил я, оборачиваясь через плечо.

Но в машине уже никого не было. За отцом водилась привычка исчезать втихомолку – чтобы пройтись или за чем еще, – а потом так же бесшумно возвращаться.

Я осторожно шагнул вперед.

– Не бойся, Вонючка, – сказал я. – Я тебя не обижу, просто помогу выпутаться.

Вонючка тяжело дышал. Одну переднюю ногу он чуть приподнял, примерно на дюйм от земли, точно собрался лягаться. Из влажных ноздрей вырывался короткий свист, по черной бородке бежала струйка слюны. Шерсть вся пропиталась кровью. При каждом вздохе рана на шее открывалась и закрывалась.

Я посмотрел Вонючке в глаза, прося разрешения дотронуться до его шеи.

– Все хорошо, – приговаривал я, – все хорошо.

Глаза у него были просто колдовские – зрачки почти идеально-прямоугольной формы. И хотя я понимал: это точно такие же глаза, как, например, у меня, но в их немигающем взгляде, в черных прямоугольниках, не ведающих любви и утраты, чудилось что-то чуждое, инопланетное.{37}

Я лег на живот и принялся подтягивать колючую проволоку вниз. Вообще-то в таких случаях полагается просто-напросто как следует пнуть козла в лоб, чтоб вытолкнуть его обратно, но сейчас я боялся толкать Вонючку. Он и так был травмирован и напуган, а от резкого толчка шип мог бы располосовать ему всю шею насмерть.

– Все хорошо, все хорошо, – приговаривал я и тут вдруг заметил, что Вонючка смотрит вовсе не на меня.

Слева послышалось какое-то щелканье – как будто встряхивают фишки манкалы в деревянном ящичке. Я повернул голову – а там, не дальше полутора футов от моего лица, лежала огромная гремучка, я в жизни таких здоровенных не видел. С добрую бейсбольную биту толщиной, голова поднята и покачивается, покачивается – очень целеустремленно, а не как будто под ветром. В тот миг я не очень-то хорошо соображал, но одно помнил твердо: укус гремучки в лицо смертелен, а эта тварь именно что в лицо мне и метила.

Я словно со стороны видел, как мы трое сошлись в каком-то странном танце борьбы за выживание – все вместе на перекрестке судьбы, вершины одного треугольника. Что каждый из нас ощущал в этот миг? Было ли меж нами взаимопонимание – за ролями, отведенными нам страхом, рефлексом защиты своего участка и охотничьим инстинктом – понимание общности нашего бытия? Мне почти захотелось потянуться к гремучке, пожать ей незримую руку и сказать: «Ты хоть и гремучка, но по крайней мере не Стенпок, и за это я жму твою незримую руку».{38}

Змея двинулась ко мне, в глазах ее читалась непреклонная целеустремленность, и я зажмурился, думая – вот, значит, каково это. Наверное, погибнуть на ранчо от укуса змеи в лицо даже приличнее, чем самому себе выстрелить в голову из старинного ружья в холодном амбаре.



Поделиться книгой:

На главную
Назад