Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эпоха и личность. Физики. Очерки и воспоминания - Евгений Львович Фейнберг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Так, сразу после войны стали готовить издание пятитомного собрания трудов Л. И. Тщательную подготовку (гигантский труд!) провел главный редактор С. М. Рытов. Главную трудность представляла публикация лекций. Стенографировалось только ничтожное число лекций, но и они не были ни прочитаны, ни выправлены самим Л. И. Все опиралось на записи (очень тщательные) самого Рытова, а также Андронова и многих других. Приходилось сопоставлять разные записи. Лекции и семинары составили два последних тома. Но как раз после выхода трех томов издание было приостановлено идеологическим начальством. Все же его удалось возобновить и завершить, с одной стороны, потому что глубокий почитатель Мандельштама С. И. Вавилов был Президентом Академии наук и употребил свое влияние. С другой, — благодаря некоторым уловкам: во-первых Рытов слегка подредактировал некоторые особенно вызывавшие ярость философов места (это было возможно потому, что стенограмм, как было сказано, практически вовсе не существовало, а хорошо зная истинную точку зрения Л. И., можно было, слегка изменив текст, сохранить вкладывавшийся в него Мандельштамом смысл). Во-вторых, в оставшихся двух томах главным редактором был указан не Рытов, а М. А. Леонтович (он больше подошел, видимо, как академик и не еврей, в отличие от Рытова).

Итак, является угнетающим фактом: выдающийся ученый, сделавший так много и для самой науки, и для создания огромной школы ведущих ученых нашей страны, много размышлявший над фундаментальными философскими вопросами, имевший определенные воззрения в этой области, не смел даже намекнуть на них открыто, должен был держать их в чрезвычайном секрете. А ведь речь шла о науке, а не о террористических замыслах. Ужасное свидетельство страшного времени. «Петля на шее» не слабела, даже если ученому и удавалось выжить.

* * *

Но как же сам Мандельштам относился ко всему, что творилось в стране, какова была его общественно-политическая позиция? Как он вел себя в эту страшную и сложную эпоху?

Мы видели, что в жизни Л. И. было несколько четко разграниченных периодов. Сначала благополучная молодость в Одессе, завершившаяся участием в студенческих политических волнениях в университете, из которого он был за это исключен. Между тем все те, кто знал его зрелым, в московский период, подчеркивают, что он воздерживался от какой-либо общественной вненаучной активности. Почти все остальные вынуждены были подчиняться унизительным нормам общественного поведения. Отнюдь не все они, особенно в 20-е годы, делали это из страха. Но почти все они были в лучшем случае «попутчиками» советской власти, порой даже сторонниками ее, ценили то положительное, что делалось (всеобщее образование, интенсивное развитие науки, быстрое восстановление совершенно разрушенной в гражданскую войну экономики и т. д.). Но уже в следующем десятилетии, в эпоху «большого террора» 30-х годов и даже раньше, все большее число интеллигентов приходило к резкому отрицанию сталинского режима, хотя и не выявляло этого, страх одержал в узде», а число приспосабливающихся карьеристов не убывало.

Сам Л. И. в политическом поведении был «застегнут на все пуговицы» перед всеми, кроме самых близких людей, и не проявлял своей позиции.

Конечно, на нем не могло не сказаться 14-летнее пребывание в Германии, где вплоть до гитлеровских времен научный мир традиционно отстранялся от любой политической деятельности, даже просто от заинтересованности в политических вопросах. Академическая жизнь не имела с ними ничего общего (если не говорить о проблеме антисемитизма, которой, как известно, был озабочен, например, Эйнштейн). В Германии невозможен был бы массовый протест ученых против действий власти, как тот, который в 1911 г. побудил покинуть Московский университет чуть ли не 150 прогрессивных профессоров, возмущенных действиями министра Кассо. Однако этого было мало.

На самом деле политическая позиция Л. И. была крайне решительной и определенной: он полностью и резко отвергал советский режим и всю внедрявшуюся партией идеологию и практику общественной жизни.

Многие российские интеллигенты и, в частности, ученые, «зараженные» еще в царское время либеральными и даже социалистическими идеями, находили в революции и порожденном ею строе при всех его ужасных чертах положительные стороны. При этом одни, как И. Е. Тамм, до революции сами участвовали в политической жизни, в революционном движении. И даже прекратив это участие, сохранили верность некоторым социалистическим идеям молодости. Другие, как С. И. Вавилов, поначалу глубоко восприняли и высоко оценили положительные стороны новой жизни, лишь потом изменившись. А третьи, как молодой Л. Д. Ландау, вообще, очарованные высокими коммунистическими идеями, в течение почти 20 лет заявляли себя ярыми сторонниками советской власти. Нужно было пережить (часто — на себе самом) ужасы «большого террора» 30-х годов, чтобы осознать суть сталинизма, и уйти во «внутреннюю эмиграцию».

Для Мандельштама же все было ясно с самого начала. Вопреки своему юношескому участию в студенческих волнениях, испытав жизнь в цивилизованной Европе, пережив большевистский переворот и кошмар гражданской войны на Украине, он сразу напрочь отверг советскую систему. Он хранил отвращение к ней внутри себя и только после ее крушения мы узнали силу этого отвращения от его близких. Оказывается, например, что еще в декабре 1922 г. в письме к жене И. Е. Тамм писал о нем из Москвы (где, как сказано выше, в это время Л. И. работал в Тресте заводов слабого тока):

«Лидия Солом[оновна] говорит, что его нервы совсем стали болезненны, и очень беспокоится… Между прочим, отвращение ко всему большевицкому — хотя ему очень хорошо (очевидно, имеется в виду то, что Л. И. впервые после голодной Одессы получил приличное материальное содержание. — Е. Ф.) — стало у Леонида Исааковича совсем болезненным, включительно до того, что необходимость сидеть за столом (в разных концах и не разговаривая) с коммунистом на ужине — причем этот единственный] коммунист] вел себя, по его же словам, весьма прилично — вызывает у него мигрень страшнейшую на всю ночь!» [13].

Конечно, такая крайность в отношении к коммунистам, такая болезненная реакция не были характерны для всех лет в Москве. Уже из приведенного письма Тамма видно, что его нервная система в это время была в особенно плохом состоянии. Кроме того, ведь был же среди его самых близких учеников член партии, сознательный участник гражданской войны С. Э. Хайкин, к которому он очень тепло относился (и который впоследствии стал жертвой безжалостной «идеологической» травли). В очень хороших отношениях он был с Гессеном. Среди его последних аспирантов был яростный большевик Максим Анатольевич Дивильковский. (Правда, я не думаю, что Л. И. простил ему его активное, можно сказать, руководящее участие в атаке 1936–1938 гг. на тех, кто был близок с «врагом народа» Гессеном. Вероятно, он его с трудом терпел ради его профессиональных способностей и серьезного отношения к работе.)

В повседневном же поведении Л. И. всюду, где проглядывали политические вопросы, можно было видеть только его полный абсентеизм. Он мог бы сказать, как говорили некоторые немцы при Гитлере: «Ohne uns!» («без нас!»).

Эта совершенная определенность позиции вместе с непоколебимыми нравственными устоями российского интеллигента, да еще и европейца позволила Л. И. обрести психологическую устойчивость, побеждавшую и все еще проявлявшиеся элементы нервной чувствительности его тонкой натуры (их, вероятно, никто кроме самых близких, и не замечал), и трудности существования того времени.

Последние — «московские» — двадцать лет его жизни можно считать почти счастливыми. Необыкновенная интенсивность его научной и неотделимой от нее педагогической деятельности (а что такое были его великолепные лекции, о которых говорилось выше — научное или педагогическое творчество?), сказочный рост окружавших его учеников — от аспирантов до академиков, их уважение и любовь — все это защищало его «храм» от ужасов внешнего мира, смягчало их удары. Сила его мысли не ослабевала с годами.

Показательно одно свидетельство И. Е. Тамма [2, с. 134]. Как известно, Эйнштейн, который в 1905 г. ввел понятие кванта света и потому может считаться одним из создателей принципиальных основ квантовой теории, считал созданную в 1924–1926 гг. квантовую механику (развивающуюся и плодотворную и поныне) неполной в своих основах. Чтобы доказать это он, в течение ряда лет придумывал возможные опыты, в которых квантово-механическая трактовка приводит к нелепому результату. Возникает парадокс (см. об этом также ниже, в очерке о Боре, с. 291). Дискуссия и устная, и в печати шла главным образом между ним и Бором. Углубленный анализ, в частности, в очень сложных последних двух парадоксах, неизменно приводил к их полному разъяснению, и после появления в журнале ответной статьи Бора вопрос снимался. «Л. И., — говорит Тамм, — по свойствам своего характера ничего не опубликовал в печати о парадоксах Эйнштейна, но нам, своим ученикам, он сообщал полное разрешение этих парадоксов часто через день-два после получения журнала с очередной статьей Эйнштейна». Необходимо заметить, что, рассказывая об этом в устных беседах, Тамм добавлял, что он и другие уговаривали Л. И. сообщить свои соображения в печати, но Л. И. только улыбался и говорил, что Эйнштейн и Бор очень умные люди и эти его соображения им наверное известны. (Интересно сравнить такое поведение Л. И. с его же действиями в молодости в споре с Планком, о котором говорилось выше. Может быть, именно неприятный опыт молодости и был причиной его поведения в споре Эйнштейна с Бором.)

Да, почти счастливые годы, с поправкой «только» на то, что они были заполнены достигшим апогея сталинизмом, гитлеризмом и войной, унесшей, вероятно, немногим меньше жизней, чем террор.

В Московском зоопарке есть террариум. В нишах в стене, отделенных от посетителей толстым стеклом, помещаются змеи. Вот огромный сытый питон лежит, свернувшись кольцами, и мирно спит, освещенный электрической лампочкой, низко свисающей с потолка. А под лампочкой, греясь в ее лучах, собрались мышки для будущей трапезы питона. Они, действительно, счастливы, так как не осознают ситуации. Людям 20-х, 30-х, да и более поздних годов было труднее.

* * *

Каким же был в быту Л. И. в эти «почти счастливые» годы?

В августе 1938 г. мы с женой «диким» образом проводили отпуск в Теберде, на Кавказе. Там в то время существовал очень популярный среди научных работников и, действительно, очень хороший санаторий КСУ — Комиссии содействия ученым (так называлась правительственная организация, помогавшая научным работникам в бытовых и профессиональных делах). В этом санатории тогда отдыхали Л. И., Папалекси и Тамм. Однажды, подчиняясь тягостному туристическому ритуалу, мы отправились в поход к каким-то жалким источникам. Это оказалось нелегким делом. Я уже выдыхался, когда увидел неожиданное зрелище: навстречу нам, возвращаясь, верхом на лошадях ехали Леонид Исаакович и Николай Дмитриевич. Им обоим было тогда под шестьдесят, но в седле они держались хорошо. Мы уже были каким-то образом немного знакомы, и всадники остановились, улыбаясь, как мне показалось, несколько смущенно. Быть может, теперь, через много лет, вспоминая эту встречу, я что-то присочиняю. Быть может, на ногах у Леонида Исааковича не было краг, в руках — стека, на голове — плоского кепи, но перед глазами и сейчас стоит именно такой образ — наездника с какой-то старой дореволюционной фотографии. На естественный вопрос, далеко ли нам еще идти, мы получили успокаивающее заверение: нет, что вы, не так много. И мы расстались. Сначала у нас прибавилось бодрости, но мы шли и шли и доплелись по жаре до этих источников только часа через полтора.

На следующей день, навещая в санатории Игоря Евгеньевича, я встретил Леонида Исааковича и удивленно спросил его, зачем он нас обманул. Ответом была обезоруживающе добрая улыбка и объяснение: «Если человек так устал, разве можно ему говорить, что впереди еще долгая дорога?» Но в этом можно увидеть и другое: он, видимо, не мог себе представить, что человек способен изменить свои намерения и отказаться от достижения поставленной цели. А ведь мы могли бы повернуть назад.

Прошло всего пять с небольшим лет после этой встречи, но это были тяжелые военные годы. Леонид Исаакович стал плох, не выходил из дому, очень грустил. Оставалось меньше года до конца (до 27.11.1944 г.). Сергей Леонидович сказал мне однажды, что настроение отца могла бы улучшить хорошая музыка, например квартеты Бетховена, которые он очень любил. Но тогда еще не было магнитофонов, хорошие пластинки были редкостью. Мы с женой очень обрадовались: в то время она работала в Консерватории, для занятий со студентами широко пользовалась богатыми фондами кабинета грамзаписи и не сомневалась, что заведующий кабинетом охотно даст ей на время любые пластинки — ведь до квартиры Мандельштамов от Консерватории менее полукилометра. Нужно только точнее узнать, что хотел бы послушать Леонид Исаакович. Ответ, сообщенный Сергеем Леонидовичем, был неожиданным: вообще не может быть и речи о том, чтобы взять пластинки. «Недопустимо использовать для личных нужд государственное имущество. Им могут пользоваться только те, для кого оно предназначено». Оказалось, это было «железным», не нарушаемым правилом.

Как уже говорилось, Мандельштамы жили в квартире, один выход из которой вел прямо в коридор университетского Института физики. Этим входом в квартиру весь день пользовались друзья, коллеги, ученики Леонида Исааковича, он сам и его семья. Квартира воспринималась как часть института. Но на самом деле здесь была невидимая граница. «Неужели Вы думаете, — пояснил мне Сергей Леонидович, — что если у нас не работает радиоприемник и нужно проверить напряжение на лампе, то можно принести на минуту вольтметр из лаборатории? Это вызвало бы подлинный гнев отца. Принцип есть принцип — государственное имущество неприкосновенно».

О совершенно сходном случае рассказывает близкая знакомая Мандельштамов И. О. Вильнер [2, с. 207]:

«Однажды, когда я зашла к Мандельштамам, Л. И. сказал, что, хотя он себя не совсем хорошо чувствует, ему хотелось бы поехать посмотреть теннисный матч. Так как ехать городским транспортом было для Л. И. трудно, я попыталась достать такси, но не смогла этого сделать и, вернувшись ни с чем, предложила позвонить в гараж Академии и попросить машину. Л. И. посмотрел на меня так, что я не знала куда деваться от смущения. — “О чем ты говоришь? Поехать смотреть матч в академической машине? Как это могло прийти тебе в голову?”».

* * *

Прошло много десятилетий. Многое кругом изменилось. Оказалось, что легко заменить старинные карманные часы в жилетном кармане на современные наручные электрические часы с цифровым указателем. Но «старомодные» принципы и высокая нравственность, носителем которых был Леонид Исаакович, остаются незаменяемыми, а сохранять их в чистоте оказывается не простым делом.

Так поражавший меня контраст между мягкостью его манер и совершенной определенностью, уверенностью его высказываний существовал во всем — ив жизненных ситуациях, и в общих нравственных проблемах, и в науке.

Нравственные нормы, которых он неукоснительно придерживался, — это нормы российской интеллигенции, Чехова и земских врачей. Они были расшатаны в интеллигентской среде в советские годы, иногда даже их предавали из-за господствовавшего всеобщего страха или из-за карьеристских устремлений. Но все же благодаря отнюдь не только таким эталонным их выразителям, как Л. И., многое было донесено до новых времен, как и вся великая культура страны. Какова будет их судьба в новом веке, в новой России?

ЛИТЕРАТУРА

1. Физики о себе / Отв. ред. В. Я. Френкель; Сост. Н. Я. Москвиченко, Г. А. Савина. — Л.: Наука, 1990.

2. Академик Л. И. Мандельштам. К 100-летию со дня рождения. — М.: Наука, 1979.

3. Мандельштам Л. И. Полное собрание трудов. Т. I / Под ред. С. М. Рытова. — М.: Изд-во АН СССР, 1948.

4. Воспоминания о И. Е. Тамме. 3-е изд. / Под ред. Е. Л. Фейнберга. — М.: ИздАт, 1995.

5. Махтумкули (Фраги). Избранные стихи. — М.: Художественная литература, 1948.

6. Горелик Г. Андрей Сахаров: Наука и Свобода. — Москва-Ижевск: РХД, 2000.

7. Фабелинский И. Л. // а) УФН. 1978. Т. 126. С. 124; 1998. Т. 168. С. 1341; 2000: Т. 170. С. 93; б) К истории открытия комбинационного рассеяния. — М.: Знание, 1982.

8. Singh R., Riess F. The 1930 Nobel Prize for Physics: a close decision? // Notes Rec. R. Soc. London. 2001. V. 55. P. 267.

9. Фейнберг Е. Л. Две культуры. Интуиция и логика в искусстве и науке. — М.: Наука, 1992. [Расширенное немецкое издание: Zwei Kulturen. Intuition und Logik in Kunst und Wissenschaft. — Berlin: Springer, 1998.]

10. Tagore R. The Nature of Reality // Mod. Rev. (Calcutta). 1931. V. XLIX. P. 42-43; Эйнштейн А. Природа реальности. Беседа с Рабиндранатом Тагором / Собрание научных трудов. Т. 4. — М.: Наука, 1967. С. 130-132.

11. Клайн М. Математика. Утрата определенности. — М.: Мир, 1984.

12. Арнольд В. И. Математика и физика: родитель и дитя или сестры? // УФН. 1999. Т. 169. С. 1311.

13. Капица, Тамм, Семенов в очерках и письмах / Под ред. А. Ф. Андреева. — М.: Вагриус; Природа, 1998.

ТАММ

Игорь Евгеньевич

(1895–1971)

Тамм в жизни[16]

Игорь Евгеньевич Тамм родился и рос в России последних императоров, царствование которых почти всем тогда казалось еще незыблемым.

Еще не знали, что такое автомобиль и кино. Медленное вытеснение деревенской лучины керосиновой лампой было научно-технической революцией. Только что изобрели радио. Такая новинка, как телефонный аппарат, была установлена на квартире министра иностранных дел для прямой связи с гатчинской резиденцией царя. Но министр не умел с ним обращаться и при необходимости звал племянника. В русской армии вводилась новейшая техника — трехлинейная винтовка.

Умами интеллигенции владели Толстой и Чехов, художники-передвижники и Чайковский, Дарвин и Маркс, Рентген и Кюри. Россия старалась наверстать упущенное за столетия крепостнической отсталости. Формировалось гражданское самосознание и развивалось революционное движение. Строился великий сибирский железнодорожный путь. Открывались картинные галереи.

Нарождалась многочисленная интеллигенция. С одной стороны, это были люди высочайшей технической и научной квалификации, нередко игравшие значительную роль в государственном аппарате (один из создателей теории автоматического регулирования И. А. Вышнеградский был известен не этой деятельностью, а тем, что стал выдающимся министром финансов; математик и теоретик судостроения, переводчик Ньютона с латыни А. Н. Крылов играл крупную роль при строительстве новейшего военно-морского флота), а с другой, — поколения подвижников, — земских врачей, сельских учителей.

Тамм родился, когда ученый казался чудаком и слово «физик» мало что значило. Он умер, когда дистанционное управление по радио за сотни миллионов километров никого не удивляло, когда человек расхаживал по Луне, и Игорь Евгеньевич мог слышать, как маленькая девочка (моя внучатая племянница) справедливо удивлялась по-взрослому: «Что же тут особенного? Сколько я себя помню, люди всегда были на Луне». Он был свидетелем двух мировых войн, грандиозной революции, тоталитаризма с его страшными концентрационными лагерями, Хиросимы. Он умер в стране, социальный строй которой так же отличался от строя России его молодости, как отличается от трехлинейной винтовки введенная на вооружение уже даже не урановая, а водородная бомба.

В конце его жизни многие миллионы людей на земном шаре разуверились в старых нравственных устоях. В то же время сам Игорь Евгеньевич оказался принадлежащим к категории людей ученых-физиков, которую обожествляли, но и проклинали, уважали, но и отвергали, нередко рассматривали как олицетворение культуры, антагонистической старому гуманизму, но которую романтизировала молодежь.

Может ли человек вынести такое преобразование окружающего мира и сохранить себя как личность? Что должно стать с его характером, убеждениями и взглядами на жизнь, если в детстве он ездил на лошадях и жил в пропыленном провинциальном городе, а в старости перелетал за считанные часы в другое полушарие, чтобы обсуждать возможности предотвращение термоядерной войны?

Самым характерным в Игоре Евгеньевиче представляется именно то, что уже в юношеские годы сформировалось его отношение к жизни, к людям, к науке, к самому себе. Оно оставалось непоколебленным при всех трансформациях, происходивших в мире, при всех изменениях его личной жизни — в горести и в радостях, в атмосфере пренебрежения и превознесения. При этом его твердая жизненная позиция была основой не упрямой неподвижности, а развивавшейся духовной и практической деятельности.

Мне посчастливилось знать Игоря Евгеньевича почти 40 лет — до самого его конца. О предыдущих годах я многое слышал и от него самого, и от его близких. Но только недавно, когда мне была предоставлена возможность ознакомиться с его письмами 1913–1914 гг. из Англии к будущей жене Наталии Васильевне Шуйской, я понял, как осознанно, целенаправленно и иногда мучительно формировалась его личность. Уже в 18 лет этому юноше было понятно, каким он хочет быть, каким, по его мнению, должно быть. Уже тогда он в основном был таким, каким я его узнал сорокалетним.

Главным в этой личности было то лучшее, что характеризовало российскую интеллигенцию начала XX века.

Этот замечательный слой общества был далеко не однороден. Уже упоминались такие его, казалось бы, полярно противоположные группы, как высшая техническая интеллигенция и земские врачи. Были и «подпольщики», для которых только революционная деятельность оправдывала существование. Нужно ли говорить о том, что всем известно? Были богатые, модные, нередко действительно высокоталантливые инженеры, врачи и адвокаты. Были мечущиеся враги «сытых», которые обращались к религии или античности, к символизму или футуризму, террору или мученичеству. Невозможно перечислить всех. Отсюда выходили и поэты, и революционеры до мозга костей, и практические инженеры, убежденные, что самое существенное — это строить, созидать, делать полезное для народа дело.

Но при всем этом разнообразии было основное, самое важное и добротное — среднеобеспеченная трудовая интеллигенция с твердыми устоями ее духовного мира. Вероятно, наиболее выразительным представителем именно такой интеллигенции был Чехов — не тот «плакальщик», которого видели в нем некоторые близорукие его современники, а деятельный и безупречно правдивый, чувствительный, но не слезливый и не сентиментальный, тонкий, сдержанный, даже скрытный в выражении личных переживаний, но и веселый. Тот Чехов, который предстает в его сочинениях и письмах и о котором так хорошо написал К. Чуковский.[17]

Игорь Евгеньевич как личность происходит именно из такой интеллигенции — со всеми ее лучшими чертами и слабостями.

* * *

Едва ли не главной из черт его характера была внутренняя духовная независимость — в большом и в малом, в жизни и в науке. Она отнюдь не сопровождалась драчливостью, фрондерством, протестом ради протеста или зубоскальством, какими нередко заменяют продуманную твердость позиции. Еще в письмах из Эдинбурга Тамм много, хотя и по-юношески, писал о своей убежденности в том, что эта независимость — главное для человека. «Все мы слишком считаемся с чужими мнениями и чувством… По-моему, люди отличаются от тех кустов, что между вашим домом и воротами… только тем, что для кустов надо садовника, чтобы их обрезать, а человек, как существо разумное, сам приучился… обрезать те стороны своей натуры, которые не соответствуют шаблону. А такие стороны есть у всех, а не только у «незаурядных людей». Ну а как только ты обрезал эти веточки, так от тебя счастье — фрр — улетело», — писал он, сам немного стесняясь своего «глубокомыслия».

Игорь Евгеньевич мечтал посвятить себя революционной деятельности. Но на пути к этой цели стояло противодействие родителей. Отец — «городской инженер» в Елизаветграде (строил водопровод, электростанцию и т. п.) — был обременен работой, и мать аргументировала просьбы к сыну тем, что больное сердце отца не выдержит, если с ним что-нибудь случится. Игорь Евгеньевич метался в ярости, не решаясь принять на себя такую ответственность. Временный компромисс был достигнут: он в 1913 г. на год уехал, по его словам, в «добровольную ссылку» — учиться в Эдинбург (подальше от революции). Но и здесь, скрывая это от родителей, он знакомился с социалистическими кругами разного толка, с русскими политическими эмигрантскими организациями, с положением бедноты. Игорь Евгеньевич не хотел быть инженером, потому что, как он писал в одном письме, «быть инженером на фабрике, значит, определенно быть против рабочих. Я, может быть, когда-нибудь и отойду от политики; это, к сожалению, возможно, но все-таки никогда не перейду на другую сторону и не буду бороться против своих единомышленников».

Отсрочка не изменила его намерений, и когда в феврале 1917 г. разразилась революция, он окунулся в нее со всей страстью. С успехом выступал против продолжения империалистической войны на массовых митингах, был депутатом Елизаветградского Совета и делегатом Первого съезда Советов в Петрограде, где продолжал ту же антивоенную линию. Он был меньшевиком-интернационалистом.

Это было в высшей степени органично для Игоря Евгеньевича. При всей свойственной ему духовной независимости он был все же сыном своего века и принадлежал к обширному слою российской интеллигенции, испытывавшей характерное «чувство вины» перед приниженным, полуголодным трудовым народом. Этим чувством пронизана русская литература второй половины XIX и начала XX века, от Толстого и Достоевского до Александра Блока, писавшего в 1911 г.:

На непроглядный ужас жизни Открой скорей, открой глаза…

Российский интеллигент не мог отмахнуться от такого «ужаса жизни». Вопрос был только в одном: как преодолеть его. И он не способен был отрешиться от этого вопроса и жить спокойно, зная, что распиваемая им в кругу друзей бутылка шампанского стоит столько же, сколько лошадь или корова, которые могут спасти от нужды крестьянскую семью.

Возможны были разные решения — от толстовского до блоковского («Дай гневу правому созреть, Приготовляй к работе руки…»). Активный революционный — террористический, как у народовольцев и эсеров, или пропагандистский, готовящий революцию, как у социал-демократов. Или эволюционный — терпеливое деятельное участие в улучшении жизни, какое избрали Чехов, земские деятели и многие другие.

Характер у Игоря Евгеньевича был таков, что его выбор можно было предвидеть. Рациональную опору для своего выбора он нашел в марксизме, принципам которого остался верен всю жизнь. Он остался в основном марксистом даже тогда, когда, с одной стороны, на его глазах благородные идеи были использованы «бесами» при создании страшного тоталитаризма, а с другой — сам капитализм несколько позже решительно изменился, приняв некоторые важнейшие элементы социалистической идеи: ответственность государства и общества за личное благополучие граждан (в старости, в болезни и т.п.); в значительной степени — государственное регулирование экономики; ответственность государства за обеспечение прав и свобод личности и т.п. Другими словами, в известной степени происходило превращение капитализма XIX века в капитализм «с человеческим лицом».

Игорь Евгеньевич ясно видел весь ужас сталинщины и послесталинского периода. Он сам пострадал от него. Но даже за год до смерти, когда мы с ним с грустью говорили обо всем этом, он сказал: «Да, но все же нельзя отрицать, что экономика перестроена на социалистических началах».

Однако будучи свидетелем октябрьских боев в Москве, он уже тогда ужаснулся действиям большевиков и в письме к Наталии Васильевне написал об этом.

После Октябрьской революции Тамм отошел от политической деятельности. Годы гражданской войны не способствовали научной работе. Он окончил Московский университет, некоторое время преподавал в Симферополе в Крымском университете, где собралось много выдающихся ученых. И только впоследствии, перебравшись в Одессу, где познакомился с Л. И. Мандельштамом, он смог с присущей ему страстностью окунуться в науку. Неудивительно, что первую свою научную работу он опубликовал лишь в 1924 г., когда ему было уже 29 лет. В наше время на него как на будущего физика-теоретика уже давно махнули бы рукой. Формирование Тамма как ученого в эти годы шло явно под влиянием его старшего друга, перед которым он преклонялся до конца дней, выдающегося физика, глубокого мыслителя Леонида Исааковича Мандельштама.

В середине 30-х годов Игорь Евгеньевич однажды сказал мне: «Я думаю, если бы Пушкин жил в наши дни, он был бы физиком». И, прочитав наизусть стихотворение «Движение»,[18] добавил с восхищением: «Какое понимание относительности движения, недостоверности очевидного!» Однако через 20 лет он же говорил, что наступает эпоха, когда главную роль будут играть биофизика и биохимия и что если бы он был молод, то стал бы биофизиком.

Период с конца 20-х годов и до конца 30-х отмечен бурным взлетом его научной деятельности. Работы по квантовой теории оптических явлений в твердом теле, по квантовой теории металлов, по релятивистской теории частиц, по ядерным силам, по свечению Вавилова-Черенкова, по космическим лучам следовали одна за другой, и все они были значительны. Они принесли ему внутреннее удовлетворение и широкое признание в научной среде.

Однако это же время было омрачено нараставшими трагическими событиями в мире и в стране. Для Игоря Евгеньевича, социального оптимиста, верившего в неуклонный гуманистических прогресс, это было источником тяжелых переживаний. Но трагические события и прямо вторгались в его личную жизнь. Безжалостная тоталитарная система держала его под неусыпным контролем. Вот страшное свидетельство этого. В период коллективизации, с его голодом, едва ли не наиболее ужасным на Украине, Игорь Евгеньевич взял к себе в семью племянника-школьника из голодавшей Одессы. В 1934 г. мальчика вызвали в «органы» и потребовали, чтобы он доносил обо всем, что происходит в семье Таммов. Вернувшись домой, мальчик рассказал об этом деду (который в этот момент был один в квартире) и покончил с собой, выбросившись из окна.

Через два-три года любимый младший брат Игоря Евгеньевича, крупный инженер, был арестован и принужден (можно только догадываться — какими методами) на публичном судебном процессе 1937 г. (Бухарина, Пятакова и др.) ложно свидетельствовать о своих и чужих вымышленных вредительских действиях, после чего он был расстрелян. Были уничтожены и некоторые другие очень близкие люди — друг со времен детства Б. М. Гессен, талантливейший ученик и друг С. П. Шубин.

Как можно было все это вынести, да еще продолжать творческую работу? Вероятно, благодаря тому, что она была спасительным прибежищем. Но о вызванных всем этим переживаниях Игоря Евгеньевича можно было догадываться, только видя, как новые и новые морщины ложились на его всего лишь сорокалетнее лицо, как редко он стал смеяться, и глубокая сосредоточенность при прежней энергичности движений стала на ряд лет определять его внешний облик.

Жизнь была не такова, чтобы Игорь Евгеньевич мог позволить себе уклониться от тех или иных проявлений гражданской позиции в острых ситуациях. Когда возникали философские дискуссии по проблемам новой физики, Тамм неутомимо отстаивал правильное ее понимание, не убоявшись тяжелых, даже опасных в то время, но несправедливых обвинений в идеализме. Положение Тамма вообще было легко уязвимым для нападок. Однако он не сделал ничего, противоречащего его собственным представлениям о порядочности, что могло бы облегчить его участь и «исправить репутацию». Он по-прежнему проявлял заботу об оказавшихся в несчастье родных и друзьях, а главное — остался прежним Таммом, для которого при всем внимании и даже уважении к чужому мнению и авторитету важнее всего была собственная оценка.

Внутренняя независимость проявлялась и в его органичном атеизме. В юношеские годы этот атеизм выражался в почти детских перепалках в гимназии с «законоучителем» — священником. Но когда Игорь Евгеньевич вырос, то обрел в отношении к этой проблеме полную душевную ясность. Разумеется, он никогда не опускался до проявлений малейшего неуважения к верующим, но и никогда не мог понять, как человек способен передоверить кому бы то ни было (даже «высшему существу» или его представителям на земле) установление норм своего собственного поведения. Нравственные основы жизни каждый должен сам выработать для себя и глубоко впитать. Если верующие могут предложить ему какие-либо идеи, он готов их выслушать, однако, насколько они ценны и приемлемы, он должен решать сам. Сам для себя он сделал вывод уже в молодые годы.

И другая область: когда в конце 50-х и в 60-е годы возникло Пагуошское движение, Тамм, понимая, как немного можно от него ожидать, сколько наивности и лицемерия в него привносится, счел, тем не менее, своим долгом принять в нем деятельное участие. Он считал, что если будет хотя бы мизерная польза, отворачиваться нельзя, даже если кто-то подсмеивается над этой попыткой.

Независимость Тамма проявлялась всегда в самых разных вопросах.

Характерен, например, один случай. Когда приближался его 70-летний юбилей, возникла мысль преподнести ему скульптурный потрет-барельеф Эйнштейна. Но чтобы узнать, понравится ли ему выбранный подарок, двое его более молодых друзей придумали «ловкий ход» — ничего не говоря о подарке, пригласили его вместе посетить мастерскую автора барельефа. Барельеф был выполнен в весьма современной манере и многим — в том числе и этим друзьям — очень нравился. Однако вкусы Игоря Евгеньевича в искусстве сформировались на 15-20 лет раньше, и хотя, когда ему однажды проигрывали музыку Шостаковича, он отнесся к ней серьезно и с интересом,[19] а при упомянутом посещении мастерской скульптора был внимателен и сосредоточен — этот барельеф ему решительно не понравился. В мастерской он был молчалив и серьезен и, только покинув ее, коротко отрезал: «Нет, все совершенно не нравится». Он не стал подделываться под вкусы более молодых, как это свойственно некоторым, желающим быть «на уровне». Эта независимость мышления и поведения сыграла едва ли не решающую роль в его научных достижениях. Так случилось, что не однажды коллеги встречали его работы резко критически. Вот только два примера.

Когда был открыт нейтрон и стало ясно, что атомное ядро построено из нейтронов и протонов, возникла проблема согласования этой модели с измеренными вскоре значениями магнитных моментов ядер. Уже экспериментатор Вечер заметил, что магнитные моменты ядер можно понять, если приписать магнитный момент (и притом отрицательный) самому нейтрону. Игорь Евгеньевич (вместе со своим аспирантом С. А. Альтшулером) проанализировал имевшиеся данные и пришел к такому же выводу.[20]

Ныне, когда мы так привыкли к картине пространственно протяженных адронов со сложно распределенными электрическими зарядами и токами, даже трудно понять, почему это было воспринято как нелепая ересь, простительная еще, если ее высказал экспериментатор, но постыдная в устах образованного теоретика. Тогда считалось несомненным (и единственно совместимым с теорией относительности), что элементарные частицы — точечные, и у нейтрона, не несущего в целом электрического заряда, неоткуда взяться магнитному моменту.

На Харьковском международном совещании 1934 г., где была доложена эта работа, было много крупных физиков, самых именитых, зарубежных (например, Нильс Бор) и наших. Тамм рассказывал мне, как мягко и даже с некоторым состраданием эти люди, любившие и уважавшие его, люди, которых и он глубоко уважал, старались на разных языках объяснить ему нелепость его вывода. Он их внимательно слушал, с горячностью спорил и не мог отступиться от своей точки зрения — он не видел убедительного опровержения. Впоследствии — и скоро — стало ясно, что он прав.

Через 20 лет, когда стала развиваться физика пионов на ускорителях в области энергий порядка одного гигаэлектронвольта, Ферми нашел, что рассеяние пиона на протоне имеет резонансный характер. Игорь Евгеньевич воспринял результат Ферми как свидетельство существования коротко-живущих нестабильных частиц, страстно увлекся этой идеей сам, увлек своим энтузиазмом группу молодых теоретиков и развернул в ФИАНе широкий круг исследований пионных процессов (с успехом были рассмотрены рассеяние пион-нуклон, фотогенерация пионов на нуклонах и взаимодействие протон-нейтрон) на основе единой идеи о наличии резонансных состояний в системе нуклон-пион. Он называл их «изобарами». В таммовском Теоретическом отделе ФИАНа работа закипела, «изобары» стали «злобой дня». Семен Захарович Беленький (удачно применивший «изобары» в рамках статистической теории Ферми для процесса множественной генерации адронов при высоких энергиях) написал шуточное стихотворение, где слова рифмовались со словом «изобары», повторяющимся через строку: «Аспиранты! Стройтесь в пары, изучайте изобары! Тары-бары, тары-бары, изучайте изобары» и т. д.

Как сразу выяснилось, удовлетворительное количественное описание всех процессов можно получить, только если предположить, что такое состояние имеет большую резонансную ширину, более сотни мегаэлектронвольт, т. е. немногим меньше самóй высоты уровня. Это вызвало резкий скептицизм некоторых лучших наших теоретиков вне ФИАНа (например, Л. Д. Ландау и И. Я. Померанчука, лично очень дружественно настроенных по отношению к Тамму).

В самом деле, возможно ли говорить о подобных резонансах как о реальности? Расчеты ведь идут по приближенному методу, без учета многопионных состояний, «числам верить нельзя». Однако вычислительная работа была проведена огромная. И Игорь Евгеньевич хорошо чувствовал и оценивал устойчивость выводов по отношению к сделанным приближениям. Как ни силен был скептицизм и авторитет критиков, он не поддался ему и продолжал отстаивать реальность таких объектов. Прошло немного времени, и резонансы (в частности, и тот, с которого он начал) стали всеми признанными полноправными членами семейства элементарных частиц.

Было бы, однако, глубоко ошибочно думать, будто Игорь Евгеньевич вообще никогда не соглашался с критикой. В том и была его сила, что он с полной серьезностью вдумывался в мнение оппонента и сразу признавал свою неправоту, если слышал убедительный довод. Сколько раз он сам себя опровергал, сколько раз, рассказав на внутреннем — «пятничном» — семинаре о полученном им результате, через неделю страстно и неоглядно каялся. Быстро расхаживая перед доской, торопясь высказаться, он клял себя за то, что «прошлый раз наговорил чепухи», что ему стыдно и т. п. Иногда это бывало после того, как кто-нибудь из молодежи наедине указывал ему на ошибку. Но в печать шло только то, что он перепроверял много раз и в чем был уверен. Никак не могу припомнить ни одной его печатной работы, которая оказалась бы ошибочной. Были одна-две публикации с весьма частными гипотезами, которые он и сам считал ненадежными (он публиковал их только в ожидании отклика экспериментаторов) и которые оказались неверными.

Он помнил свои ошибки иногда лучше, чем некоторые переставшие его интересовать собственные старые работы, помнил и не скрывал. Как-то уже в начале 60-х годов он рассказал мне о своем политическом споре с Бором в 1934 г. Они возвращались поездом из Харькова в Москву. Время было тревожное, гитлеризм навис над миром. Бор говорил, что противостоять ему удастся, только если объединятся все антифашистские силы — коммунисты, социал-демократы, либералы. «Как вы не понимаете, Тамм, это необходимо», — убеждал он.

По существу, Бор говорил о том, что реализовалось вскоре в Народном фронте во Франции, в испанской гражданской войне, в движении Сопротивления. Но Тамм был сторонником распространенного тогда, внушавшегося «свыше» мнения, будто подобный союз лишь ослабит антигитлеровскую борьбу. Они проспорили, стоя у окна в коридоре, чуть ли не всю ночь. С какой горечью вспоминал он об этой своей (если бы только его одного!) слепоте!

Игорю Евгеньевичу не нужно было «выдавливать из себя по каплям раба», как Чехову, выросшему в страшной среде тупых лавочников и мещан. Он мог ошибаться, мог излишне доверять привычным словам, менявшим со временем свой смысл, но, даже подчиняясь непреодолимому, он не был рабом.

* * *

Игорь Евгеньевич был мужественным человеком. Он был смелым и в простом смысле этого слова. Он спокойно и достойно вел себя под бомбежкой на фронте во время Первой мировой войны. В письме к будущей своей жене, описывая одну такую бомбежку, он с удовлетворением написал: «Очень жутко, когда, стоя на открытом месте, слышишь зловещее шипение. Но все же свободно можно удерживать себя в руках» (письмо от 23.5.1915 г.). Во время гражданской войны, в поездках между Крымом, Одессой и Елизаветградом, он не раз попадал в чересполосицу всяческих властей (в том числе и таких, как банды Махно). Тамм вспоминал эпизоды, когда он оказывался в смертельно опасной ситуации и лишь самообладание спасало его. Он был одним из старейших наших альпинистов, не раз подвергался опасности, но шел в горы снова и снова.

Однако стоит рассказать об одном эпизоде, показывающем, что он сам понимал под мужеством. Его сын тоже стал альпинистом, даже более высокого класса (заслуженным мастером спорта), и не раз возглавлял уникальные, опаснейшие восхождения. Я никогда не слышал, чтобы Игорь Евгеньевич восхищался своим сыном, которого очень любил, по какому бы то ни было поводу, хоть когда-нибудь «похвастался» им.[21] Разве только обычной скороговоркой в ряду других семейных новостей сообщал: «Женя[22] вернулся, был зимний траверс, категория трудности 56» (это высшая из возможных). Помню лишь один случай, когда он не сдержался. Звено («связка») из экспедиции сына взошло на вершину Хан-Тенгри (7000 м), а сам он, идя в следующем звене, прождал двое суток погоды в нескольких сотнях метров от цели и, трезво оценив силы, отдал распоряжение отступить и спускаться вниз. Узнав об этом, Тамм пришел в восторг. «Какой молодец, — говорил он мне, — какие нужны были смелость и мужество, чтобы взять на себя такую ответственность, лишить себя и своих товарищей радости возможной победы в двух шагах от нее!»

Особое мужество человека высокого интеллекта — вот что было очень характерно для Игоря Евгеньевича и что особенно проявилось в последние годы — годы его тяжелой, неизлечимой болезни. Всю жизнь он был на редкость здоровым человеком, никогда не болел серьезно. Ему было за шестьдесят, когда как-то после воскресного дня он радостно сообщил мне: «Вчера я узнал, как просто можно выиграть одну секунду на стометровке. Нужно только предварительно пробежать эти же сто метров один раз».

И вот этот подвижный человек, у которого и походка была такая, как будто он стремился сам себя обогнать, из-за перерождения нерва, управляющего диафрагмой, был срочно оперирован и переведен на искусственное дыхание: в трахею, перпендикулярно шее, снаружи была вставлена металлическая трубка, присоединявшаяся к респираторной машине, которая равномерно, в ритме естественного дыхания, вдувала воздух в легкие.

Я ждал этого момента с ужасом, почти уверенный, что именно мужество Игоря Евгеньевича побудит его вырвать трубку и покончить с такой полужизнью. Но я слишком упрощенно представлял себе, что значит его мужество. Через несколько дней меня допустили к нему в клинику, в день, когда он впервые в течение часа сидел в кресле и еще не научился говорить в новых условиях, — требовалось произносить слова только на вдохе. Не успел я побыть с ним двух минут, как заведующая респираторным отделением профессор Любовь Михайловна Попова,[23] под руководством которой была проведена операция и которая потом до конца руководила лечением, увела меня в свой кабинет и с тревогой спросила: «Вы видели, что Игорь Евгеньевич сегодня писал? Когда его усадили в кресло, он знаками показал, чтобы из стола вынули ящик, положил его на колени вверх дном, на него бумагу и начал писать какие-то математические знаки. Вы видели их? Это адекватно?» Что значило: «Он не рехнулся?»



Поделиться книгой:

На главную
Назад