Фото автора.
Лиса в окладе
Павлов на широких лыжах торопливо обходит лесок. Странное дело у Павлова: глянет на след и кладет в карман палочку. Входной след — палочку в левый карман, выходной — в правый.
Обежал Павлов лесок, вытряхнул палочки.
Все собрались в кружок, ожидают: «чет» или «нечет»? Павлов подышал на руки, аккуратно считает… Палочек девятнадцать — «нечет»!
Без промедления кто-то хватает катушку с флажками и убегает по лыжному следу. Ясно: лисица в этом леске. Будь палочек, например, восемнадцать, никто с флажками не побежал бы — четное число означает: сколько раз лисица входила в лесок, столько же раз и вышла. А девятнадцать — другое дело. Теперь скорее, скорее оцепить лесок заборчиком из флажков.
Странное ограждение — шнурок и на нем кумачовые тряпочки. Шнурок висит на ветках кустов, на старых пнях, на сунутой в сугроб палке. Флажки красными пятнами исчезают за поворотом. И вот уже с другой стороны появляется потный, возбужденный окладчик.
Шнурка чуть-чуть не хватило. Охотник в продолжение забора кинул варежки, шарф, комок газеты, наколол на сучок коробку от сигарет.
Все. Магический круг образован. Полушепотом Павлов определяет, кому и где становиться. В оклад уходят двое загонщиков.
Теперь все просто. Надо тихо и незаметно стоять. Почуяв загонщиков, лиса пожелает покинуть лесок. Ан нет, привычным лазом пошла — флажки! Устремится в другую сторону — и там этот жуткий красный, пахнущий человеком забор. В поисках выхода лиса неизбежно выйдет на кого-нибудь из стрелков. Надо ждать.
От напряжения и тишины у меня начинает звенеть в ушах. Мороз забирается в валенки, иголками впивается в уши и щеки. В глубине леса от стужи с пушечным гулом треснуло дерево. Надо под полушубком согревать аппараты — новых образцов пленка на морозе ломается в них, как солома. Неуютно и неудобно. Стою, однако, исправно. Дятел не замечает меня, долбит гнилую осину. Серебристая кисея снега летит под ноги вперемешку с крошками дерева.
Ну что, загонщики умерли, что ли?.. Нет, не умерли. С морозным треском пролетела глухарка. Потом белый заяц выскочил на полянку.
Ушастый зверь на секунду остановился, прислушался и равнодушно прыгнул через флажки.
«Ну давай, давай… Ну вылезай, рыжая…» — еле слышен приглушенный подушками снега голос загонщика. Сейчас, вот сейчас где-нибудь ухнет выстрел. А может, как раз на меня выскочит?
Достаю из-за пазухи снаряжение. Мне кажется, лисица должна появиться вон из той чащи…
Но из чащи, ломая сучья, вылезает обсыпанный снегом загонщик. Увидав одного из стрелков, загонщик начинает насвистывать «Летку-енку». И сразу со всех сторон голоса.
Ясно, лису никто не увидел. Или от мороза в нору ушла, или, скорее всего, оклад был пустым.
— На какой елке будем Павлова вешать?!
Авторитет Павлова так велик, что он не считает нужным ответить на шутку. Важно выяснить, что же случилось. Павлов убегает поглядеть на следы. Мы же, приплясывая, считаем, во что обошлась нам осада. Потери немалые: один обмороженный нос, два уха, оператор с кировской телестудии минуту держал камеру голой рукой, теперь на руке огромный, как от ожога, волдырь…
Лиса провела восьмерых охотников просто: пока тянули флажки, она, аккуратно ступая в заячий след, ушла из леска.
Собираем флажки на катушку. С надеждой, что не всем лисам отпущено много ума, обходим на лыжах еще один островок леса. Но в этот раз число палочек четное. А солнце, обтянутое желтым морозным кругом, уже приблизилось к елкам на горизонте. «Ну что, домой?» — говорит Павлов.
«Домой, домой!» — загалдела наша компания, как будто это и было самое главное на охоте.
* * *
И заскрипел снежок под широкими лыжами. Обнаружилось: от теплой лесной избы за день мы удалились километров на десять.
На полпути к дому, на высоком пологом бугре, делаем перекур. Как раз в этот момент посиневшее от холода солнце встретилось с горизонтом. Я много раз замечал: человек всегда остановится проводить глазами заходящее солнце. Ничто так в природе не бередит сердце, как это молчаливое окончание дня. Мне помнится, даже и птицы в этот момент чуть примолкают, и ветер стихает.
Сейчас на земле полная тишина. Чуть розовеет снег. Наши тени кажутся бесконечными. Они растворяются где-то на лежащих внизу холмах. Лес по холмам темнеет брошенными в беспорядке овчинками. Вдалеке овчины соединяются в одну туманную синеватую шубу.
Кажется, не будь этой шубы, земля без солнца заледенеет, и к утру не будет на ней ничего способного летать или бегать.
«Бр-р… Поди, под сорок мороз-то…» Лесок, где мы забавлялись флажками, кажется сверху маленьким пятачком. Как раз над ним пролетает сейчас стайка потревоженных кем-то тетеревов. «Глядите, глядите! Не наша ли?»
По ложбине между кустами неторопливо бежит лиса. Один из охотников озорства ради стреляет вверх. Грохот звенящим клубком катится по холмам. Но лиса в нашу сторону даже и уха не повернула. Возможно, она уже нагляделась на нас из укрытия, и теперь мы потеряли для нее интерес. А может быть, и лису волнует заходящее солнце. Вот она взбежала на бугорок, села и глядит, как остывает, дымится и вот-вот исчезнет уже не дающий света малиновый круг.
* * *
В рубленной из толстых сосен избе русская печь. Заслонка открыта, жар и свет из печи такой, что за столом надо все время вертеться, подставлять теплу то один бок, то другой.
Павлов режет принесенную с мороза лосиную печенку (в минувшее воскресенье охота была удачной). Кто-то достал копченую осенью медвежатину. Явились на стол брусника, кренделя на веревочке, ну и, понятное дело, бутылка с питьем. Рядом с горячим чайником бутылка, принесенная с холода, запотела, по ней текут длинные прозрачные ручейки. Что еще надо промерзшему до костей человеку!
— Ну, за здоровье хитрой лисы…
— Печенка по-вятски! Уверяю, нигде в мире такой не бывает, — говорит Павлов и водружает на стол сковородку…
Сладко заныли ноги, огнем горят ошпаренные морозом носы и уши. Кто-то уже захрапел на разостланном полушубке. Огонь погашен, только из печи на стену падает красноватый, уже не горячий свет. Разговор вполголоса, как водится, об охоте.
— А что же, лиса через флажки не посмеет?..
— Не посмеет, боится. И волк боится, и лось…
— Зайцы, наверно, по глупости не боятся.
— Медведь не боится. Рысь тоже, сам наблюдал, не боится.
— Волки очень боятся. Помню случай, неделю держали в окладе девять волков, ждали именитых охотников. Только один ушел. По следам потом видели — полз на брюхе, в снегу под флажками глубокую борозду сделал, простите за выражение, жидким ударил от страха, а все-таки пересилил себя. А восемь остальных не посмели. Ну, всех, конечно, и положили. Вот ведь штука — флажки…
— Да что зверь, а человека возьмите. В иной жизни тоже получается круг. Простое, кажется, дело, перешагни — и все пойдет по-иному. Нет, смелости не хватает. Так и живет иной бедолага в окладе. Неверно я говорю?.. — Молчание. То ли все уже задремали, то ли о чем-то думают.
Ходивший навестить лесника Павлов пускает в избу морозное облако, вешает на гвоздь полушубок и кидает в печку пару сосновых поленьев.
Морозный узор на окошке. На полу синеет пятно лунного света. А на бревенчатой стенке пляшут теплые пятна света из печки. Я засыпаю с приятной мыслью, что сегодня только суббота, что завтра мы еще всласть померзнем на перелесках.
Фото автора. Кировская область.
Первая
Поглядите внимательно на лицо женщины. Кем она была в жизни? Вы скажете: это учительница. Школа непостижимым путем отмечает лица своих служителей. Зинаида Петровна Кокорина почти тридцать лет была учителем и директором школы. Но ее взрослые воспитанники и недавние ученики из поселка Чолпон-Ата у киргизского озера Иссык-Куль, читая эту заметку, наверняка удивятся, узнав, что их седовласая добрая «историчка» Зинаида Петровна была летчицей. И не просто летчицей, но первой советской летчицей.
Было это очень давно, если мерить время марками самолетов. Это было в годы, когда страна не имела еще своих самолетов, летали на покупных французских: «Фарманах», «Ньюпорах» и «Моран-Парасолях». Это кажется не постижимодалеким временем, если оглянуться от рубежа, взятого новым, почти фантастическим самолетом Туполева. Но, в сущности, это было недавно, если человек, летавший на этих самых «Ньюпорах», может, в качестве пассажира, правда, через пару годков полететь на нынешнем сверхсамолете.
* * *
Зинаиде Петровне семьдесят лет. В детстве самолетов она не видела. К тому же из подвального окошка дети уральского старовера-старателя видели только ноги проходивших по улице, и была у детей игра: узнавать по ногам, кто прошел — урядник, барышня, крестьянин, приехавший из деревни.
Старатель Кокорин в горах, как видно, не нашел золотой жилы. В Перми семья его жила бедно. «Хлеб покупали у нищих, так было дешевле. Зимой я ходила в школу, а летом работала на спичечной фабрике, клеила этикетки. В десять лет обучила соседку-булочницу грамоте и принесла матери пять рублей».
Таким было детство. Если попытаться найти в этом детстве ростки человеческого упорства, которым отмечена жизнь этой женщины, то мы их найдем без труда. За способности Зинаиду Кокорину определили в гимназию. С великим усердием, когда надо было учиться самой и давать уроки купеческим дочкам, чтобы кормиться, Зинаида Кокорина окончила гимназию с золотой медалью и решилась поехать в Петроград, в университет. Это было в 1916 году.
Представим себе пять лет петроградской учебы. Начало сознательной жизни совпало с началом революции, и человек оказался в самой середине кипящих страстей. «Это было время очень больших надежд и очень больших мечтаний. Я думаю, никогда до этого на земле люди не мечтали так смело». В 1921 году Зинаида Кокорина получает диплом преподавателя средней школы. Она едет в Киев и еще не знает своей судьбы.
* * *
«Над Киевом пролетал самолет…»
Я слушаю Зинаиду Петровну и стараюсь представить этот момент: над Киевом самолет. Мальчишки, извозчики, военные, старики, продавцы, служащие остановились на улице, открыли окна и двери, подняли головы кверху.
Над городом самолет… Не первый раз пролетает, и все равно улица обо всем позабыла. Даже лошади испуганно мотают головами от непривычного грохота сверху. Легкий желтовато-серого цвета аэроплан летел по-нынешнему очень медленно, по-тогдашнему непостижимо скоро. Самолет скрылся, утих.
И все на улицах потекло как обычно. Но один человек в Киеве не мог уснуть ночью после низко пролетевшего самолета. «Я думала: человек-птица, особенный он или такой же, как все?..» Мне сказали: «Зинаида Петровна, дело это мужское». Тогда я захотела узнать, а как мужчины становятся летчиками, и стала укладывать свой чемодан…»
— Дима, принеси-ка мой чемодан.
Двенадцатилетний внук, слушавший наш разговор, убегает и приносит старинный потертый и поцарапанный чемодан.
— Все, что осталось… Чудом уцелел чемодан и вот фотография…
Весной 1921 года в Качу, в школу летчиков, прибыла новая библиотекарша. Ну, прибыла и прибыла. Кто мог догадаться о тайной цели красивой высокой девушки?
* * *
Кача — это местечко в Крыму, большое, ровное и сухое пространство около моря — природой созданный аэродром. Первые самолеты не нуждались в бетонных дорожках.
Качинская земля, весной покрытая маками, а летом сухой желтой травой, принимала самолет почти в любом месте.
Правда, самолеты тех лет между колесами имели еще и высоко загнутую «лыжу», чтобы не запинаться, лучше касаться земли.
Триста мужчин учились в Каче летать. Тут были русские, латыши, эстонцы, итальянцы, индусы, болгары. «Я помню многих по именам. Ангел Стоилов был силачом-болгарином. Хорошо помню живого, неистового итальянца Джибелли, он стал потом героем Испании. Индус Керим был тихим, задумчивым человеком, перед тем как сесть в самолет, он всегда на коленях молился богу.
Это были недавние пролетарии — кузнецы, слесари, переплетчики, жаждавшие летать. Мы все тогда ждали скорой мировой революции и понимали: будут бои, нужны будут летчики».
Лучше других Зинаида Петровна помнит Альберта Поэля. Этот эстонский слесарь был в Каче уже инструктором, учил летать новичков. Он имел прозвище Бог, как, впрочем, и все другие инструкторы. И в этом слове не было никакой иронии. Каждый хорошо умевший летать казался богом даже для тех, кто сам уже понемногу летал. Высокий молчаливый эстонец чаще других стал приходить в библиотеку за книгами…
Краткости ради опустим все, что имеет малое отношение к летной судьбе Зинаиды Кокориной, но все-таки надо сказать: двое людей в ту весну узнали большую любовь. Кто обозначит меру любви? Но если и в семьдесят лет один человек говорит о другом человеке с трепетом в голосе, это, наверно, и есть высшая мера.
«Ему я первому сказала: хочу летать. И он понял… Однажды утром мы вдвоем пошли к самолету. Все помню: удивленно переглянулись механики (женщины к самолетам обычно не подходили). Помню, рукою крутнули пропеллер. Помню, побежали под крыльями красные маки. И все, что было потом, всегда вспоминалось как самый счастливый миг. Минут двадцать летали…»
В одну из суббот после этого дня летчики в Каче готовились праздновать свадьбу. В этот день молодые — библиотекарь Кокорина и летчик Поэль — готовились ехать в загс в Севастополь. А в четверг инструктор Поэль не успел вывести старый «Ньюпор» из штопора и разбился почти на глазах у невесты.
«Хоронили его в Севастополе. Вместо памятника поставили два скрещенных пропеллера, тогда всех летчиков так хоронили.
Друзья говорили речи. Кто-то держал меня под руки. А я, одеревеневшая, почему-то силилась сосчитать рябившие в глазах кладбищенские пропеллеры… Вино, приготовленное на свадьбу, выпили на поминках…»
В этом месте рассказа Зинаида Петровна долго молчит. Мы глядим в окошко.
На крыше соседнего деревянного дома прыгает воробей. В морозную ночь он, видно, ночевал где-нибудь в трубе. Чумазый растрепанный воробей ожил на солнышке, оставляет на ровном снегу строчки следов…
— Ну а потом?
— А потом я пошла к начальнику училища и секретарю партячейки. Постаралась им объяснить…
Наверно, нельзя мне было отказать. Через три дня я уезжала под Москву в Егорьевск. В Егорьевске проходили теоретический летный курс.