Откликов на смерть Серова было множество. Одни искренние и горестные, другие холодные, деловые, но ни одна газета не замолчала этого события. В журнале «Всемирная иллюстрация» под рисунком, изображавшим Серова в гробу, были напечатаны стихи:
Трогательно отозвался на смерть друга Вагнер: он оказался первым ходатаем перед царским правительством о пенсии для жены и сына Серова. В своем письме к Висковатову Вагнер писал: «Кончина именно этого нашего друга очень ясно вызывает у меня мысль, что смерть не может похитить от нас окончательно человека, истинно благородного и горячо любимого. Для меня Серов не умер, его образ живет для меня неизменно, только тревожным заботам моим о нем суждено прекратиться. Он остается и всегда останется тем, чем был, — одним из благороднейших людей, каких только я могу себе представить: его нежная душа, его чистое чувство, его ум, оживленный и просвещенный, сделали искреннюю дружбу, с которою относился ко мне этот человек, драгоценнейшим достоянием всей моей жизни…»
Валентина Семеновна тяжело переживала смерть мужа. Дом Серовых, оживленный и веселый, шумный и деловой, заглох, утратив свою душу. Оживление вносил только шестилетний непоседливый Тоша. Не понимая беды, свалившейся на семью, он шалил, самовольничал, занимался своими мальчишескими делами, благо никто особенного внимания на него не обращал. Илье Ефимовичу Репину, зашедшему к Валентине Семеновне по делу, дом Серовых показался тоскливым и выморочным. Хозяйка постарела, опустила руки, не думала ни о чем, кроме своего горя.
В печальной обстановке осиротевшего серовского дома и произошла первая встреча входившего уже в славу замечательного русского художника Репина с маленьким Валентином Серовым.
За чайным столом, куда пригласили Илью Ефимовича, сидели грустные, молчаливые женщины — Валентина Семеновна, княжна Друцкая-Соколинская и еще какая-то скромная, невидная приятельница хозяйки. Репин через силу глотал чай и что-то говорил, тщетно пытаясь разрядить густую атмосферу тоски и скуки. И вдруг почувствовал, что у него есть единомышленник — сероглазый кудрявый мальчуган, который тоже всеми силами стремится разрядить гнетущую обстановку. Он бойко прыгал по диванам и стульям, весело заглядывал в глаза, дергал за рукава и полы, лишь бы обратить на себя внимание, — словом, всеми силами хотел произвести бурю в этой застоявшейся тишине, инстинктивно чувствуя, что надо как-то развлечь мать и ее подруг.
Глазенки мальчика глядели умно и внимательно, напомнив Репину острый и быстрый взгляд отца. И этот взгляд остался в памяти художника на много лет.
Когда немного утихло горе, пришла пора Валентине Семеновне решать, как быть дальше, что делать ей и как поступить с мальчиком.
Выбор единственно возможного для нее пути, то есть музыкальной деятельности, был ею сделан давно. Но сейчас все упиралось в отсутствие образования. Жизнь с Серовым помогла ее общему развитию, расширению ее горизонтов, росту музыкальной эрудиции, а чисто профессионально ничего не дала ей. Повторять длинный и тернистый путь мужа, самостоятельно изучать теорию музыки, композиции, инструментовки она не хотела, прекрасно понимая, что он истратил верную половину жизни на то, что любой школяр может одолеть за четыре-пять лет. Очевидно, надо становиться школяром и садиться за парту. Но возвращаться в консерваторию ей, жене и соратнице яростного врага консерваторского обучения, было бы предательством по отношению к памяти мужа. Да, кроме того, в петербургской консерватории в тот период не было не только выдающихся, но даже просто хороших педагогов-теоретиков. Обращаться к Рубинштейну или Балакиреву, музыкальным столпам столицы, но исконным врагам Серова, тоже было неудобно. Все говорило о том, что ей надо ехать за границу, в Германию. А как же мальчик?
Но прежде чем решиться на что-либо, необходимо было довести до конца оставшуюся неоконченной оперу Серова «Вражья сила». Ее с нетерпением ждал Мариинский театр. Окончить там надо было немного — пятый акт, затем инструментовать вступление и одну из арий. Все остальное было не только готово, но даже частично разучено певцами оперного театра.
Не рискуя самостоятельно браться за инструментовку, Валентина Семеновна, хотя она лучше всех других знала замысел мужа, привлекла к окончанию оперы композитора Соловьева, а постановку передала серовскому приятелю Кондратьеву.
Через три месяца после смерти Александра Николаевича, 13 апреля 1871 года, состоялось первое представление «Вражьей силы». Дирижировал оперой Направник.
И эта серовская опера имела успех. Правда, первое время публика казалась несколько озадаченной. Непривычен был на сцене музыкального театра такой бытовой сюжет, но в опере были оригинальные сцены вроде масленичного гулянья, яркие партии — Спиридоновны и Еремки. Пятый акт все же оказался самым слабым. Как ни старались Соловьев и Серова, но до вершин Александра Николаевича им было далеко. Этот пятый акт во многих постановках выпускали полностью.
Все же у Валентины Семеновны было удовлетворение, что дело, завещанное мужем, сделано. Опера окончена и поставлена.
Однако снова встает все тот же вопрос: «Как быть?»
После долгих переговоров с друзьями пришло решение: Валентина Семеновна едет в Мюнхен учиться музыкальной теории у друга Вагнера капельмейстера Леви, а Тошу, пока она устроится, берет к себе тетя Таля.
Княжна Наталья Николаевна Друцкая-Соколинская, которую в доме Серовых звали Талочкой или тетей Талей, происходила из старинного состоятельного рода. Даровитая и энергичная девушка с юного возраста почувствовала всю несправедливость социального строя и стала мечтать о том, чтобы трудиться вместе с народом. А под «народом» в то время подразумевалось крестьянство: ей хотелось нести ему просвещение, помощь, обучать передовым методам хозяйства, лечить его, отстаивать его права. Родовитой дворянке, связанной семьей, уйти в народ было непросто. И долгое время мечты оставались мечтами.
Примерно в конце шестидесятых годов в среде передовой молодежи появился никому до того не известный молодой врач Осип Михайлович Коган. Он был сдержан, молчалив, даже мрачноват. Для того чтобы заставить его разговориться, надо было приложить немало усилий. Известно было, что он мечтает создать где-нибудь на лоне природы общину интеллигентных людей, стремящихся изменить условия своей жизни. Идеалом его, весьма туманным, но очень характерным для человека шестидесятых годов XIX века, было: «Самоусовершенствование в условиях, диктуемых новейшей наукой, современным искусством, и согретое высшей любовью ко всякому признавшему себя единомышленником». В переводе на реальный язык это значило: создается община преданных, дружных, приятных друг другу людей. Они сообща организуют где-нибудь в провинции хозяйство, обрабатывают землю, ухаживают за скотиной и птицей, хозяйничают дома. Каждый вносит свой труд в общее дело, и все у них общее. В свободное время эти люди расширяют свои знания, культивируют свои таланты, занимаются музыкой, живописью — словом, кому чем хочется. Для окрестного населения община, колония, коммуна — название может быть любое — это культурный центр, где ему оказывается всяческая помощь.
Коган не был первым, кто мечтал о таком сообществе. В шестидесятых-восьмидесятых годах возникало немало таких коммун и в городах и в деревнях.
О проектах доктора Когана Серовым было известно еще задолго до смерти Александра Николаевича. Валентина Семеновна была ими так увлечена, что Серову одно время казалось даже, что это грозит их совместной жизни. Но Коган увлек своим энтузиазмом не одну Серову: Наталья Николаевна Друцкая-Соколинская тоже уверовала в него, стала его невестой и восторженным апостолом коммуны.
Серов, посмеиваясь, спрашивал жену:
— Скажи, что же, и тетя Таля будет работать своими аристократическими ручками?
— Да. А что?
— И реформатор будет землю копать? — допрашивал Александр Николаевич, подразумевая под реформатором Когана.
— Будет!
— Мне жаль тетю Талю! — продолжал Александр Николаевич.
— Чего ее жалеть? Она сама желает жить такой жизнью.
— Жаль мне и этих ручек и всю эту талантливую, прелестную натуру. Интересно было бы собрать историю грез и мечтаний в разные эпохи. О чем мы мечтали в нашей юности? Улететь… далеко от реального мира… Теперь мечтают опуститься до грубых работ. Потом опять появятся мечтания, уносящие за облака, и так без конца!
Эта самая тетя Таля, мечтавшая о «грубой работе», вышла в 1871 году замуж за доктора Когана. У нее в Смоленской губернии было маленькое именьице Никольское, нечто вроде хутора. Собрав небольшую группу друзей, она решительно взялась за проведение в жизнь идей мужа, за создание земледельческой колонии.
Туда-то и решила Валентина Семеновна отправить сына. Ей хотелось, чтобы мальчик пожил в деревне, познакомился с жизнью крестьян. Кроме того, она была твердо уверена в выдающихся педагогических способностях Натальи Николаевны. По словам хозяйки, хутор находился в очень красивой местности, а Валентина Семеновна начала замечать, что сын ее все больше и больше уделяет внимания красивым пейзажам, животным, растениям и не только по-детски пристально любуется ими, но и пытается изображать их на бумаге. Правда, лошади, самые любимые Тошей животные, выходили пока что с невероятным количеством ног. Мать насчитывала их до тринадцати штук.
Нравы в созданной Коганами колонии были самые простые, хотя и несколько педантичные. Женщины носили мужское платье и работали наравне с мужчинами. Купались все вместе, стеснительность считалась дурным предрассудком. Нашлась там работа и для Тоши. Во-первых, ему была поручена крестьянская девочка, взятая на воспитание Коганами, на предмет создания из нее сознательного члена общества, во-вторых, ему частенько приходилось мыть посуду.
У Валентина Александровича очень рано прорезались первичные элементы эстетического отношения к окружающему миру. Он был аккуратен, чистоплотен, брезглив, инстинктивно любил все красивое и ненавидел безобразное. Очевидно, поэтому для него осталось на всю жизнь таким невыносимо отвратительным воспоминанием это мытье посуды. Без омерзения он не мог вспоминать грязную, жирную воду в тазу и липкий комок — мочалку.
Тоша многое повидал в колонии. Вошел в деревенскую жизнь, присутствовал при корчевке леса, ездил с ребятами в ночное, но результат его пребывания в Никольском оказался совершенно противоположным тому, на который рассчитывала Валентина Семеновна. Великий педагог тетя Таля, которой, кстати сказать, было всего двадцать четыре года, не сумела отыскать путей к маленькому Серову. И он возненавидел и колонию и саму Наталью Николаевну. Тоша не шел ни на какие компромиссы, хотя тетя Таля первая заметила его тягу к живописи, купила ему карандаши и краски и, как умела, объяснила ему первые принципы перспективы.
Кульминационной точкой их отношений был такой случай: девочка, порученная Тошиному наблюдению, все время мешала ему рисовать. Он для ее развлечения, недолго думая, проделал ножницами дыры в каком-то детском платьишке. Это действительно развлекло девочку, и Тоша мог спокойно рисовать. Наталья Николаевна, обнаружив результаты Тошиной деятельности, его не наказала, даже не сделала выговора, она просто взяла рисунок и разорвала.
Валентина Семеновна рассказывает, что на Тошу это произвело такое впечатление, что даже через сорок лет он вспоминал об этом с тем же возмущением, с каким рассказал ей эту историю в первый же момент их встречи. Бумажек с рисунками Тоши везде валялось множество, их рвали, бросали, жгли — он не обращал внимания, но этот рисунок был чем-то дорог ему.
Мальчик прожил в Никольском около года. Примерно столько же времени просуществовала и коммуна. Среди ее членов начались недоразумения. И Наталья Николаевна сочла за лучшее отвезти мальчика в Мюнхен к матери.
III. ЧУЖИЕ ЗЕМЛИ
В Мюнхене Валентина Семеновна жила по-студенчески. Целый день была на занятиях, а вечерами на концертах или в опере. Жила она в гостинице, занимая там маленький дешевый номер. Очевидно, по молодости она решила, что мальчуган семи лет тоже может жить такой же бездомной, беспорядочной жизнью. Но Тоше, не знавшему еще немецкого языка, было тоскливо. Целые дни и вечера он рисовал, а если и выходил, то одиноко бродил вокруг дома, разглядывая незнакомую, но колоритную публику южного немецкого города.
Мюнхен, в котором они были проездом три года назад, еще с отцом, Тоша знал плохо, смутно припоминал только центральные улицы, площадь, где стоял оперный театр, и помнил, как оттуда идти к Старой Пинакотеке. Этот район, где находилась их гостиница, был незнакомым и не особенно нравился Тоше. По утрам он выходил к подъезду и провожал завистливыми глазами компании шумливых сверстников — мальчишек, размахивающих школьными сумками, стайки благовоспитанных девочек. В Баварии все дети его возраста ходили в начальные школы.
От скуки приглядывался Тоша и ко взрослым. Как-то заметил, что в их отеле поселился художник.
Это было очень интересно! Не раз мальчик из-за какого-нибудь укрытия наблюдал, как он устраивался с мольбертом где-нибудь поблизости от гостиницы, тогда можно было, проходя мимо, словно невзначай кинуть взгляд на картину, которую писал художник. Иногда удавалось даже немножко постоять за его спиной. Хуже было, когда он с этюдником, дорожным мольбертом и огромным зонтиком уходил куда-то в горы.
Незнание языка и застенчивость долго мешали Тоше подойти к этому незнакомому человеку. Решился он на это уже много времени спустя, после того, как сам художник, не раз ловивший на себе пристальные взгляды мальчика, начал проявлять к нему некоторое внимание. Первый разговор, очевидно, состоялся не столько на немецком языке, сколько на пальцах. А кроме того, в распоряжении беседующих были карандаши и бумага — лучшее средство общения между художниками. Живописец Оказался Карлом Кёппингом — автором превосходных офортов, человеком, известным также в прикладном искусстве, главным образом в области особо обработанного стекла. Он приветил одинокого мальчика. Показал ему свои этюды, поглядел рисунки Тоши, почувствовал его дарование и стал брать с собой, отправляясь на натуру.
Для Валентины Семеновны, поглощенной своими делами, это было очень удобно. Но все же она поняла, что сыну ее без языка трудно. Даже с милейшим Кёппингом он не мог объясниться полностью при помощи тех двух-трех десятков слов, которые он поймал буквально на лету. А в Мюнхене, очевидно, надо было прожить еще довольно долго. Во всяком случае, к занятиям с Леви она еще не приступала.
Кто-то из друзей посоветовал Серовой отдать Тошу в немецкую семью.
Два-три месяца на ферме под Мюнхеном, в семье, где было много детей, сделали из Тоши настоящего маленького баварца, свободно объясняющегося по-немецки. Должно быть, способности к языкам перешли к сыну от отца, который в совершенстве владел пятью языками.
Сразу же по возвращении из деревни Тоша поступил в школу — Volksschule. Режим в школе был типично немецкий, то есть учитель имел право прибегать к телесным наказаниям. И неоднократно линейка гуляла по рукам шалунов и лентяев. Попадало и Тоше. Мать собралась было, излив свое негодование учителю, взять мальчика из школы, но Тоша за школу и товарищей держался крепко и вовсе не пугался таких пустяков, как лишний удар линейкой. Вообще он вырос, окреп и стал одним из уличных коноводов. Спартанское отношение к боли было обязательным качеством мальчишечьего вожака.
Общение с Кёппингом не прерывалось. И скоро художник стал официальным учителем маленького Серова. Произошло это так: Валентина Семеновна послала один из рисунков Тоши, изображавший льва за решеткой, в Рим, жившему там Марку Матвеевичу Антокольскому. Тому рисунок понравился, и он настойчиво посоветовал учить мальчика рисованию. Кёппинг казался ему вполне подходящим преподавателем. А тот взялся за это дело с радостью. Он давно уже понял, что Тоша прирожденный художник.
Приобщение Валентина Серова к искусству начиналось счастливо, в прекрасном городе, под руководством суховатого, но очень знающего учителя.
Еще больше, чем от уроков, получал Тоша от совместного с Кёппингом посещения музеев и галерей. Здесь, в Мюнхене, в центре художественной жизни Германии, находилась знаменитая Старая Пинакотека — бесценное собрание мастеров, не уступавшее прославленному дрезденскому. Кёппинг на этих блестящих образцах знакомил мальчика с историей изобразительного искусства, обращал его внимание на стиль, манеру, индивидуальные особенности художников, на рисунок, цвет, освещение.
Пока что художническую жизнь Серова можно было сравнить с едва пробивающимся из земли чистым, прозрачным ключом. Неизвестно, превратится ли источник в широкую полноводную реку или заглохнет в песках, но уже теперь видно, как настойчиво этот ручеек пробивает себе дорогу. И хорошо, что рядом в решительный момент поисков пути оказался такой доброжелательный проводник, как Карл Кёппинг.
Значительно позже, когда Серов стал взрослым человеком и крупным художником, он встретился со своим первым учителем и испытал нечто вроде разочарования. Кёппинг его детских лет казался ему другим, более ярким, принципиальным, острым, более талантливым, более ищущим. Но, должно быть, Серов не понял того, что когда-то в детстве он был крошечным ручейком рядом с большим ручьем Кёппингом, а с годами Кёппинг остался прежним, сам же он неизмеримо вырос.
В Мюнхене появились у Тоши первые настоящие друзья, три мальчика Риммершмидта, товарищи его по школе. В их добротном немецком доме, где царила прелестная хозяйка, очень нежно относившаяся к Тоше, мальчик, наконец, обрел то, чего был лишен из-за студенческого быта матери — семью. Каждое воскресенье он отправлялся в гости с альбомом для рисования под мышкой. Уже тогда альбом был его неизменным спутником и другом.
Мать радовалась знакомству, ей казалось, что оно уравновешивало уличные знакомства и дружбы Тоши, воспитывало его, обтесывало…
Лето Серовы провели в Мюльтале, скромном, но красивом дачном местечке под Мюнхеном. Валентина Семеновна наняла там единственную дачку и поселилась в ней с приятельницей и сыном. В маленькой мюльталевской гостинице устроились несколько русских студентов. Среди них был веселый, жизнерадостный технолог Арцыбушев. Он часто заходил к Серовым и подружился с маленьким Тошей. «Бабье воспитание» возмущало студента. Он взялся за мальчика. Ежедневно таскал его на Штарнбергское озеро, находившееся в нескольких километрах, учил плавать, грести, управлять лодкой. Со всем этим Тоша довольно ловко справлялся. Кроме того, Арцыбушев был человеком с большим художественным вкусом и с большими знаниями: он учил Тошу вглядываться в природу, улавливать красоту тонов и сочетаний красок. Тошина душа с жадностью и благодарностью принимала внимание старшего друга.
Кёппинг тоже поселился в мюльталевской гостинице, и Тоша часто, сунув в карман альбомчик, сопровождал его, когда он шел писать этюды к своей большой картине.
Навсегда запомнились Тоше летние поездки на плотах по течению реки Изара. Местные крестьяне гоняли плоты с дровами с рассвета до самой ночи. По пути они охотно принимали желающих прокатиться; но таких любителей, кроме русских, не находилось. Часто путешественников окатывало с ног до головы брызгами, еще чаще раздавалось угрожающее: «От бортов подальше, крепко держись». Тоша гикал от восторга; плот несся, треща и содрогаясь, цепляясь за уступы речного дна, а плотогоны бегали, суетясь, крича, с одного конца плота к другому, поддерживая ровное движение длинными шестами. Когда случалось проезжать мимо какого-нибудь городка, его жители сбегались на мост и дивились отваге путников. А мальчишки махали шапками и погибали от зависти. Вечером плоты приставали к берегу. Пассажиры уходили от реки в горы. У Серовых в этих местах завелся знакомый пастух, который охотно пускал их ночевать на сеновал.
Эта простая деревенская жизнь, тихое позвякивание колокольчиков уходящих на пастбища стад, благоухание горных трав, удивительные солнечные восходы и закаты в горах казались городским жителям чем-то необыкновенным, праздничным и радостным. Тоша даже изменил на какое-то время любимым лошадкам и стал рисовать коров во всех видах.
Русские студенты к средине лета из Мюльталя разъехались, и далеко не всегда находилась компания для купанья в Штарнбергском озере. Мальчику, которого каждый день туда отправляли, надоели одинокие хождения, тем более что можно было гораздо веселее провести время в лесу с местными ребятишками. И вот Тоша однажды попробовал инсценировать возвращение с купанья. Намочил в деревенском колодце простыню и демонстративно развесил ее на веревке во дворе. Но простыню намочил так, что с нее текло, а волосы свои намочить не догадался. Мать немедленно разоблачила обманщика. До этого она не раз грозила ему, что, если он будет лгать, она жить с ним не будет. Пришлось волей-неволей отправлять мальчика в виде наказания в Мюнхен в малознакомую немецкую семью. Всю неделю Тоша крепился, чувствуя, что наказание заслуженно. Через семь дней мать за ним приехала. «Педагогика» эта, стоившая матери немалых хлопот, пошла сыну на пользу. Привыкнув дома говорить только правду, Серов и в дальнейшем поражал всех своей правдивостью.
Это лето в Мюльтале оказалось для маленького Серова тем переломным моментом, который наступает рано ли, поздно ли у каждого ребенка. Пухлое, нежное детство уступает место голенастому, угловатому отрочеству. В Мюнхен Тоша вернулся гораздо более взрослым человеком, чем уезжал из него пять месяцев назад.
Мюнхен осенью 1874 года не понравился Серовым. Не понравился, несмотря на то, что туда переехало множество русской учащейся молодежи, высланной из Цюриха по требованию русского правительства. В Мюнхене неожиданно вспыхнула «эпидемия» холеры. Собственно, в городе было зарегистрировано несколько случаев болезни. Но аккуратные немцы настолько приняли это к сердцу, что всюду только и было что разговоров о холере, о профилактике, об изоляции, о карантинах. Для русских, привыкших к холерным эпидемиям, это было смешно. Их возмущала эта обстановка какой-то театральной, дергающей нервы тревоги. Всех потянуло на родину, где остались действительные трудности и серьезные горести. Потянуло туда и Валентину Семеновну. Но в то же время она чувствовала, что ей надо было бы прожить за границей еще год-два, не меньше. Только что делать с Тошей, который здесь совсем онемечился? Стоит ли его еще какое-то время держать в Мюнхене?
Энергичная, живая, быстрая Валентина Семеновна устроила Тошу в немецкое семейство под Зальцбургом, а сама помчалась в Рим советоваться с Марком Матвеевичем Антокольским.
С собой Серова захватила несколько рисунков сына. Если уж советоваться, то советоваться обо всем.
И мудрый Антокольский, пораженный талантом мальчика, к тому же помнивший, что Валентина Семеновна славится своей бесхозяйственностью и полным неумением создать семейный очаг, дал совет, наиболее подходящий для данного случая: везти Тошу в Париж. В Париже ему легче не офранцузиться, там будет с кем говорить по-русски. К тому же там живет лучший русский живописец — Илья Ефимович Репин. Хорошо бы ему поручить художественное воспитание мальчика, а по возможности и вообще поселить его в семье Репина. Для нее, Валентины Семеновны, дело в Париже найдется. Музыкальная жизнь столицы Франции не беднее жизни Мюнхена.
Совет Марка Матвеевича поддержали и его друзья, проводившие в том году осень и зиму в Риме, — Савва Иванович Мамонтов и его супруга Елизавета Григорьевна. Они познакомились с Серовой, подружились и часто встречались с ней за те полтора-два месяца, что она провела в Италии.
Поздней осенью Тоше пришлось собираться в Париж.
IV. ПАРИЖ
Всего три-четыре года назад Париж пережил позорную франко-прусскую войну, окончившуюся катастрофой при Седане. Всего три года назад потерпела поражение Парижская коммуна, и кровью героических повстанцев окрасилась стена кладбища Пер-Лашез. Еще валяется на площади свергнутая по призыву художника-коммунара Курбэ Вандомская колонна, Тюильри — в развалинах, городская ратуша представляет собой живописные руины, французы бедствуют, выплачивая Пруссии огромную контрибуцию. Но жизнь идет. Открыты магазины, кафе, театры. Со всего света съезжаются в Париж музыканты, художники, скульпторы, чтобы тут, в мировом центре искусства, учиться, работать, общаться с собратьями.
Есть в Париже и русская художническая колония. Глава ее — талантливый пейзажист Алексей Петрович Боголюбов. Он в Париже давно, хорошо знает его и любит. Кроме него, здесь Савицкий, Харламов, Беггров, Добровольский, Дмитриев-Оренбургский. Боголюбов «надзирает» за молодежью, за стипендиатами Российской императорской Академии художеств. В данное время таких в Париже двое: Василий Дмитриевич Поленов и Илья Ефимович Репин. Оба они одногодки, оба учились в Академии художеств в Петербурге, оба одновременно получили золотые медали и право шестилетнего пенсионерства за границей. Ни тому, ни другому не понравилась Италия, куда обычно стремились художники, и они осели в Париже.
Поленов происходит из старой дворянской семьи. Он очень образован, воспитан. Одновременно с Академией художеств он окончил юридический факультет Петербургского университета. Он недавно дописал картину на сюжет, навеянный его занятиями на юридическом факультете. Называется она «Право господина», или «Право первой ночи». На полотне изображен помещик, которому привели на выбор трех юных хорошеньких крестьянских девушек. Сейчас Поленов с увлечением работает над сюжетом «Арест гугенотки» — здесь будет запечатлен один из эпизодов трагической судьбы Жакобин де Монтебель, графини д’Этремон.
Илье Ефимовичу Репину, человеку, выросшему в провинциальном городке Чугуеве, в бедной семье военного поселянина, только своим трудом и своим талантом добившемуся образования и возможности жить в столице, человеку, вышедшему из самых глубин простого народа, далеки западные темы. Он у себя в России видит тем непочатый край. Но это не мешает ему искренне любить Поленова и восхищаться им как живописцем.
У Репина, к которому везет сына Серова, сейчас трудное время. Попав за границу, он несколько растерялся. Из Петербурга он выезжал в твердой уверенности, что в Европе не в пример России множество величайших художественных сокровищниц. Надо смотреть галерею в Дрездене, Старую Пинакотеку в Мюнхене, музей в Вене. Вся Италия и в первую очередь Рим — сплошной, необычайной ценности и красоты музей. В Париже путешественника ждет Лувр. Из современных художников потрясающ по колориту испанский художник Мариано Фортуни и очень интересен только что погибший во время трагических событий 1870–1871 годов французский художник Реньо. Это непреложные истины.
Но, попав в 1873 году за границу, Репин почувствовал, что, пожалуй, все внушенные друзьями, журналами, газетами и даже любимым учителем Павлом Петровичем Чистяковым представления придется пересмотреть.
Оказывается, Эрмитажное собрание классической живописи ни в чем не уступает ни Дрездену, ни Мюнхену, ни Вене. Венеция и Флоренция действительно принесли огромную радость, но Рим решительно разочаровал. «Приехал, увидел и заскучал, — писал он, — сам город ничтожен, провинциален, бесхарактерен, античные обломки надоели уже в фотографиях и музеях». «Галерей множество, но набиты такой дрянью, что не хватит никакого терпения докапываться до хороших вещей, до оригиналов». И тут же, недолго думая, Илья Ефимович поделился этими соображениями с петербургским другом Владимиром Васильевичем Стасовым: «Но что вам сказать о пресловутом Риме? Ведь он мне совсем не нравится: отживший мертвый город, и даже следы-то жизни остались только пошлые, поповские (не то что в Венеции Дворец дожей). Там один «Моисей» Микеланджело действует поразительно, остальное и с Рафаэлем во главе такое старое, детское, что смотреть не хочется. Какая гадость тут в галереях! Просто смотреть не на что, только устанешь бесплодно».
А в Париже, кроме Лувра, кроме прославленных барбизонцев, кроме серебристо-перламутрового Фортуни, после которого даже сама «натура кажется условной, искусственной», кроме полотен яркого, талантливого Реньо, оказывается, существует целая группа художников совсем нового, неизвестного, особенного направления, художников, о которых в Петербурге если и говорили, то только пожимая плечами, посмеиваясь. Это «импрессионисты», так их в насмешку окрестил один журналист. А они ведь не менее своеобразны, чем Реньо или Фортуни!
Импрессионизм — это самое интересное, что есть сейчас в Париже. Его ругают, его поносят, но он несется вперед, как поток, прорвавший плотину.
Довольно скоро Илье Ефимовичу удалось разобраться, что импрессионистами называют неведомых до того Моне, Мане, Писарро, Дега, Ренуара, Сислея, Сезанна. Кое у кого из них были в Париже мастерские, убогие, бедные. Но они охотно открывали свои двери для посетителей, особенно для художников, собратьев по кисти. Заходил туда и Репин. После первых же посещений он остановился в недоумении. Было в исканиях художников что-то до боли знакомое, вот хотя бы тяга к plein air’y, то есть к тому, чтобы изображаемое находилось не в безвоздушном пространстве картины, а в той воздушной среде, в которой находятся все предметы в мире. Это ведь видено уже было на картинах великого русского художника Александра Иванова. И яркий, живой пейзаж с обилием воздуха, солнца и, мало того, еще и с настроением, с характером — его тоже встречал Репин раньше. И не где-нибудь, а в работах близкого друга его молодости, талантливого Федора Васильева. Репин вспоминал пейзажи этого художника, умершего в двадцатитрехлетнем возрасте, и думал о том, что и в далекой России перед художниками возникали те же вопросы света, цвета, воздуха, которые пытаются решать здесь группы художников-импрессионистов. Может быть, они это делают острее, в более широких масштабах, ищут более обобщенной манеры? Во всяком случае, надо бы к ним приглядеться.
А после того, как Илья Ефимович побывал на первой выставке импрессионистов в 1874 году, увидел их работы, задумался над ними всерьез, он инстинктивно почувствовал, что истоки этих художников народные, что им, так же как и ему, ненавистен академизм со всей его условностью и ходульностью, что они по-своему борются с ним. То, что они стремятся предельно точно передать солнечный свет, воздух, шелест листвы, движение воды, краски окружающей их природы, роднит их с реалистами. А темы их произведений — скромные уголки Парижа, простенькие кафе, картины отдыха трудового люда в парках или на воде, усталые фигуры прачек, артистки дешевеньких кабаре — все это говорит об их демократичности. Пышность этим картинам придают только яркие, сочные краски. Подлинный художник, Репин умел быть справедливым, внимательным к чужим исканиям. Новое течение заинтересовало его, он попробовал поучиться писать так же, как импрессионисты.
Замысел картины «Парижское кафе» — результат этой заинтересованности. Репин потихоньку делал этюды для нее. По-новому. Стараясь не детализировать и передавать только общее впечатление от натуры, купающейся в окружающем ее свете и воздухе. Это было непривычно. Вызывало усмешки товарищей. Но Репин не поддавался и писал свое «Кафе» в новой манере.
Не только Репин приглядывался к импрессионизму. В России его заприметили Крамской, Стасов. Передовые русские люди чувствовали, как быстро идет жизнь, как эволюционируют взгляды на искусство. То, что вчера было новым словом, завтра уже не сможет быть знаменем. Чем большие круги народа приобщались к искусству, тем большие требования к нему предъявлялись.
И русских художников обуревали сомнения, через которые они проходили к исканиям. Всего четыре года как существовало «Товарищество Передвижных выставок», но и там начинались перемены. Репин в Париже искал нового у импрессионистов, не подозревая, что его картина «Бурлаки» тоже оказалась для своего времени новаторством, вызовом, брошенным художникам, работавшим по старинке. Для русских художников после «Бурлаков» стало ясно, что надо идти за Репиным или, во всяком случае, в ту же сторону, что и Репин, — это завтра; и нельзя идти за Перовым и Мясоедовым — это вчерашний день, который преодолел уже Репин. Это так же понятно, как и то, что академическое направление в живописи — не путь для думающего о современности художника.
В Париже Илья Ефимович жил с семьей. Жил нелегко. Заработков в Париже русским художникам не найти, а академический пенсион небольшой, да и присылали его неаккуратно. Написал Репин по заказу Третьякова портрет Тургенева, проживавшего в Париже, но деньги за портрет вышли боком. Неприятно было вспоминать, как по капризу госпожи Виардо ему пришлось оставить своеобразный замысел портрета и написать скучное изображение, которое не нравилось ни самому Илье Ефимовичу, ни его заказчику. Но Репин с его веселым, живым характером не унывал. Как всегда, его мастерская была заставлена множеством начатых работ, и он писал и писал.
А тут как снег на голову свалилась беспокойная Валентина Семеновна Серова со своим потомком.
Милейший Марк Матвеевич Антокольский твердо внушил ей, что нет лучшего способа обучения художников, как тот, что применялся во времена Возрождения: мальчика отдавали под начало художника. Парень обслуживал хозяина, рос и обучался одновременно. Вот если бы Репин согласился… Но Репин живет не в эпоху Возрождения, ему не нужен мальчик для растирания красок, а российский самовар научилась ставить французская прислуга «за все». Илья Ефимович согласен взять Тошу только приходящим учеником.
Валентина Семеновна сняла в пансионе на бульваре Клиши, близ мастерской Репина, комнату, кое-как распределила время Тошино и свое и успокоилась. Распределение это было примерно такое: у Тоши с утра музеи и картинные галереи, затем занятия с Репиным, потом поездка на другой конец Парижа к русской учительнице и, наконец, вечерние занятия рисованием уже в одиночестве. Она же сама днем занимается музыкой, вечером — на концерте или в опере.
Изредка удается Серовым сходить в Ботанический сад или погулять по Елисейским полям. Там Тоша катается на слонах, в тележках, запряженных козочками, и увиденное торопится изобразить на бумаге. У него масса впечатлений от яркого, красочного парижского быта.
Музеи, мастерские художников, которые можно свободно посещать, галереи — все это сильно подвинуло развитие мальчика. Он в десять лет сравнительно свободно разбирается в произведениях подлинного искусства. «Илья Ефимович утверждал, — записала Валентина Семеновна, — что можно было безошибочно довериться его вкусу — необычайный прирожденный инстинкт сплелся с большим запасом знаний, приобретенных благодаря знакомству с лучшими оригиналами образцовых галерей, — отсюда феноменальное для его возраста понимание, или, скорее, угадывание, истинного художества».
Репин, которому сначала, возможно, было неприятно вторжение Серовых, очень скоро рассмотрел своего ученика, оценил его талант, его славный характер и искренне, на всю жизнь, полюбил. Больше всего подкупала необычайная работоспособность мальчика, его целеустремленность. «…Валентин не пропускал ни одного дня занятий в моей мастерской, — вспоминал Илья Ефимович. — Он с таким самозабвением впивался в свою работу, что я заставлял его иногда оставить ее и освежиться на балконе перед моим большим окном.
Были две совершенно разные фигуры того же мальчика.
Когда он выскакивал на воздух и начинал прыгать на ветерке — там был ребенок; в мастерской он казался старше лет на десять, глядел серьезно и взмахивал карандашом решительно и смело. Особенно не по-детски он взялся за схватывание характера энергическими чертами, когда я указал ему их на гипсовой маске. Его беспощадность в ломке не совсем верных, законченных уже им деталей приводила меня в восхищение: я любовался зарождающимся Геркулесом в искусстве. Да, это была натура!»
В своих воспоминаниях Репин привел мнение знакомых Живописцев о том, что «главный и несомненный признак таланта в художнике — это его настойчивость». Репин записал: «При повышенном вкусе он так впивается в свой труд, что его невозможно оторвать, пока он не добьется своего. Иногда это продолжается очень долго: форма не дается; но истинный талант не отступит, пока не достигнет желаемого». И, согласившись с этим мнением, тут же признал: «Более всех мне известных живописцев В. А. Серов подходил под эту примету серьезных художников».
А Тоша и не догадывался, какие мысли он будил в своем учителе. Он рос, работал, приглядывался и прислушивался к тому, что вокруг него происходило. Он давно заметил, как внимателен Репин к работам импрессионистов, как присматривается он к их колористическим исканиям, как следит за светом в своих новых полотнах. И мальчик смотрел за работой учителя во все глаза. Совсем не похожи на старые репинские этюды к «Бурлакам» те новые, что он пишет здесь, в Париже. Гораздо ярче, смелее наброски к «Парижскому кафе» да и к «Садко» тоже. Репин, казалось бы, совсем расстался со своей старой, несколько однотонной гаммой. Тоша замечает все: и скептически-настороженное отношение к увлечению Репина со стороны Поленова и совсем отрицательное — Савицкого, замечает снисходительные усмешки Боголюбова. Ничто не проходит мимо безжалостно-любознательного мальчишечьего глаза. Он ко всему приглядывается.
Еще бы! Для Тоши все, что происходит в стенах художнических мастерских, а особенно у Репина, бесконечно близко. Здесь он у себя дома, за своим кровным делом. Его занимают обсуждения увиденных в чужих мастерских картин. Разбор сюжета, рисунка, манеры изображения, колорита, мягкости или резкости мазка, освещения, воздуха, то есть все то, что всегда интересует художников и о чем они охотно и много говорят.