23
Помню, Улло говорил об этом во время сеанса в июне 1986-го даже с удовольствием, хотя вначале из него слова было не вытащить. И я кое-что записал из его рассказа. Сейчас тетрадка раскрыта передо мной как раз на том месте. Но конечно, заметки эти, как я теперь, приступив к делу, с досадой понимаю, могли быть в десять раз, в сто раз подробнее.
В тот раз на улице Эрбе, и в следующие два раза, и, наконец, при последнем разговоре на эту тему, в 1986-м, Улло говорил примерно следующее.
В начале августа 1941-го, когда убедился, что Барбарус в Таллинн больше не вернется, он решил заболеть. Поскольку справка о работе в Президиуме Верховного Совета уже не защищала от призыва в Красную армию парней его года рождения. Но insufficientia valvulae mitralis4, по которой Улло забраковали эстонские вооруженные силы, по-прежнему была налицо. И этот диагноз, поставленный в свое время с вопросительным знаком, при умелой подаче можно было использовать против призыва в Красную армию, хотя бы в виде отсрочки. Тем более что летом 1941-го в тогдашней морской больнице, находящейся прямо в парке Кадриорг, в нескольких сотнях метров к северо-западу от так называемого здания Администрации, среди русских работали эстонские врачи.
Во всяком случае, в первые дни августа 1941-го Улло побывал в военно-морской больнице, что в Кадриорге, с жалобами на сердце. Благодаря работе в Президиуме его приняли туда без разговоров. И он остался там на неделю, другую, третью в палате доктора Г.П. для обследования. Компания: матросы и офицеры военного флота, вначале совсем немного, те, что получили ранения в операциях в Финском заливе. Два профессора Технического университета, вероятно, так же как и Улло, уклоняющиеся от мобилизации. И в умеренном количестве прочие, так что в больнице было довольно пусто и тихо. И так продолжалось несколько недель. Марет через день приходила навещать Улло, подкармливала его и приносила газеты. Рассказывала во время прогулок по саду или в парке за садом, кого после большой июньской депортации арестовали в последние недели. В Волчьем овраге, там, где позднее была построена вилла для министра внутренних дел товарища Ресева, а в то время заросшем кустарником, укрывавшем зайцев, бродяг и лесных братьев, они торопливо бросались друг другу в объятья и потом, еще не отдышавшись, приникали ухом к подернутой инеем траве, напрягая слух: не слышна ли канонада приближающихся к городу немцев...
Еще и в самом деле она не слышна была, пока по всему городу не началась артиллерийская дуэль между надвигающимися с юга и стоящими на рейде в северной части залива военными флотилиями и пока вдруг в больницу под грохот моторов, с пылью, вонью бензина и криками не стали поступать сверху, с Ласнамяэ матросы в черных бушлатах и офицеры, у некоторых головы в сочащихся кровью повязках, - получить скорую помощь и, не задерживаясь, дальше в порт: "На корабли! Все на корабли!" Так что больные тут же разделились на тех - преимущественно русских военнослужащих, - кто поспешил в порт, и на тех - преимущественно мнимо больных эстонцев, - которые по мановению доктора Г.П. оказались в котельной или где-то еще там. Улло, разумеется, среди последних.
Вскоре первые немцы спустились с Ласнамяэ, уже в полной тишине выпустив несколько автоматных очередей.
И вот они здесь. Скоро уже полгода, как они здесь. Вместе со всем, что они с собой привнесли. Вместе со всем, что с их приходом вошло в психику людей. В первые минуты вздох облегчения, великое облегчение в сознании подавляющего большинства и глубокий страх у известного меньшинства. Улло, между прочим, испытывал не совсем ясные чувства. Ибо опыт первых недель показал, что недавняя приближенность (какова бы она ни была) к такому предателю, как Барбарус, поставила его в щекотливое положение, он ходил буквально по лезвию ножа. ("Ах, гляди-ка, господин Паэранд тоже остался в Эстонии?! Ни за что бы не поверил, что вы рискнете... - отреагировал кто-то при случайной встрече с Улло, когда он прогуливался с Марет по заснеженному Кадриоргу. На заднем плане дворец, куда генерал-комиссар Литцман вселился неделю назад.)
Очень даже по лезвию ножа. Пока нож не поранил, не защемил Улло пальцы. Да что там пальцы - шею. Я не знаю, и больше мне не у кого спросить, по чьему доносу и как его арестовали. Может, глубокой ночью, в его квартире на улице Эрбе. Оттуда, разумеется, в приход Карловской церкви или в СД. Под надзор какого-нибудь господина Миксона или Викса или кого там еще.
"Так это вы тот самый красный негодяй, который?!."
И в том же духе. Я не знаю наверняка, как он реагировал. Опираясь на то, что позднее я наблюдал в его поведении в критические моменты, уверен, что он и в этом случае вел себя высокомерно - и все же не совсем. Не настолько, именно не настолько, чтобы это можно было счесть провокацией.
Ему объявили, что какая-то комиссия назначила ему в качестве наказания за его коммунистическую деятельность шесть месяцев тюрьмы, - и вот он на Батарейной в полосатой тюремной одежде клеит какие-то коробки (сие, кажется, практиковали и в психушке с более здоровыми сумасшедшими), а в свободные минуты лежит на соломенном тюфяке и сочиняет стихи, насколько позволяет плотность населения в камерах. Ибо в тюрьме, в отличие от эстонских времен, когда там сидела тысяча человек, сейчас находилось, как и в советские годы, более четырех тысяч. Среди них деятели культуры, всякие Сирге-Руммо-Сютисте-Кангрополы, и, конечно, карикатуристы Гори, Тийтус и еще те, которые в советские времена ex offitio5 рисовали карикатуры на Гитлера и его приспешников и были сейчас, можно сказать, в опасности. Плюс более или менее безымянная масса недавних красных функционеров, их вызывали по ночам по три-четыре человека и куда-то уводили, откуда никто никогда не возвращался.
Через две-три недели появилась возможность послать Марет весточку. И она, быстрокрылый ангел, немедленно полетела, уж не знаю точно куда, не в штаб ли Омакайтсе на Вакзали, в старую Воинскую библиотеку, ныне здание Министерства окружающей среды, в его старое крыло - для беседы с полковником Тилгре.
Помню, Улло, говоря об этом человеке, использовал определение ирландский тип. Для меня это должно было означать наличие рыжины и спортивного упорства. Это последнее качество господин полковник, как я уже, кажется, сказал, после пристрастного разговора с дядей Йонасом, и проявил. Разговор помог Тилгре уяснить, как Улло познакомился с Барбарусом, и с этим он дошел чуть ли не до самого Сандбергера6: я знаком, я знаю, я отвечаю. Пока положенное Улло наказание не было отменено и его не освободили. Кажется, в марте 42-го. Даже обеспечили работой. И, насколько условия позволяли, подходящую для него работу нашли. Он получил место редактора "Вестника цен". Где именно, я уж не помню, во всяком случае на одном из двух холмов Брокусмяги, в старом доме со средневековыми стенами. В Департаменте цен, в четвертой маленькой задней комнате, в редакции бюллетенчика этого департамента, состоящей из трех сотрудников, с двумя помощниками. Главным начальником у него был директор цен Саар, бог знает откуда взявшаяся, и в ранге директора, почти в министры выдвинувшаяся личность, игрушечного министра, разумеется. Критически настроенные души среди двух дюжин подчиненных шепотом обзывали его свиным рылом, а более солидные, и Улло в том числе, с удовлетворением отмечали, что господин Саар отнюдь не был надменным и даже противным (как это бывало сплошь и рядом среди начальства), глупым его уж вовсе не назовешь. Скорее, про него можно было сказать - некоторые подчиненные так и говорили, - что он занудливый умник. Во всяком случае, в Департаменте цен "хайль" не звучало и руку не вскидывали, как это было взято на вооружение с весны 42-го в хозяйстве доктора Мяэ на Тынисмяги и еще в нескольких местах. В Департаменте цен было скорее наоборот. Например, над письменным столом господина директора, за его креслом, висел, понятное дело, портрет Гитлера. Но хотите верьте, хотите нет, с обратной стороны Гитлера (правда, закрытый фанерой) - Сталин. За что господин директор, если бы это открылось, по меньшей мере, был бы уволен. Или у него должен был быть особенно крепкий тыл.
Пустяковую работу по складыванию этих Kаseblаttcheni7 споро проделывали господа Ибрус и Клейнод. Это значит - что приносили с директорского стола текущие таблицы цен и из полиции данные о штрафовании торговцев за продажу товаров по недозволенным ценам. В поле зрения их бюллетеня входила также информация об изменениях в городских и земских ведомствах цен. Однако когда Улло захотел однажды опубликовать бог знает чье стихотворение - может, даже свое - в похвалу политики цен Эстонского самоуправления, ему позвонили из типографии:
"Господин Паэранд - как это у вас тут значится? Я правильно прочитал?
Все в Эстонии согласны:
опасения напрасны.
Раз на фронте наступленье,
то любое повышенье
цен - не то что повышенье,
а скорее пониженье8".
"Да, так".
"Господин Паэранд, простите, вы что, спятили?!"
"Ха-ха-ха. Думаете, не пройдет? Ну что ж, вычеркните это рукою цензора. Бог мой, в чем вопрос?!"
Но в то же время он, то есть Улло, после освобождения, весной 42-го, почувствовал новый для себя литературный зуд. На счастье - или поди знай, может, к несчастью, - в моих старых бумагах обнаружился написанный самим Улло примерно в это же время текст. Почти новелла. И я не вижу достаточно весомой причины, чтобы не привести ее здесь. Как раз наоборот, привожу, рассчитывая на продолжение этой истории.
24
В обеденное время я имел обыкновение заходить в "Фейшнер", в верхний зал. Гнетущая комбинация винно-красного и черного цветов в этом помещении была как-то неуместна и тем самым весьма соответствовала ситуации. Кафе обрело эти цвета в мире, совершенно отличном от нынешнего. Они находились в каком-то странном гармоническом противоречии с ничтожностью и легкомыслием конца тридцатых: во дворе, на площади Свободы - летний блекло-сиреневый солнечный свет пыльного города и здесь, внутри, неожиданно - не стендалевское сочетание рыцарства и пылкости, а скрывающий пустоту снобизм красного и черного, который вдруг оказался единственно соответствующим: советский темно-винно-красный. И советский угольно-черный. Комбинация цветов, которая с приходом немцев незыблемо сохраняла свой символ: кровь и насилие.
Но в такой светлый полдень, в разгаре лета, на фоне темно-красных панелей и черной обивки цвело, однако же, и многое другое. Блузки и юбки, перешитые по скудости военного времени из прошлогодних платьев. Высокие светлые валики волос надо лбами, и чем светлее, тем по-арийски привлекательнее. Прозрачные блестящие шелковые чулки, бог знает откуда женщинами раздобытые, хотя фабрики давно уже перешли на производство парашютного шелка и веревок для виселиц. И наконец, эти кожаные сандалии на деревянных подошвах с выжженным узором, которые соблазнительно подчеркивали крутизну икр, сухощавость лодыжек и наивность пальцев.
Я осмотрелся. Все как вчера. И конечно же - немцы, разбросанные среди публики сине-зелено-серыми пятнами. Будто разбрызганный свинец, пришло мне в голову. Молоденькие офицеры, положившие свои высокие фуражки рядом с чашками, разумеется эрзац-кофе, о чем-то толковали между собой либо ворковали с эстонскими девушками.
Свободных мест вроде не было. Пока я не заметил, что кто-то мне машет. Конечно же, я сразу узнал кто. Мгновенность таких узнаваний зависит у меня, как и у всех, от того, что из себя представляет зовущий. В данном случае это было если и не золото или платина, то, во всяком случае, ясное веселое серебро: молодая госпожа - как же ее звали, не то Ыйспуу, не то Лилленурм, а может, Куллерканн, - одним словом, это была последняя большая любовь Бернарда Линде. Того самого Бернарда Линде, навсегда оставшегося для меня чуть таинственным, которого я знал, можно сказать, с самого моего детства. Помню его по нашей давнишней квартире на улице Рауа. Мы съехали оттуда, когда мне было восемь лет. Получается, мы были с ним знакомы, действительно, с самого детства. Несколько лет назад, за два месяца до июньского переворота, я снова встретил его, направляясь к опять-таки старому другу детства, - который стал взрослым, но по-прежнему остался симпатичным шалопаем, - к Йохену фон Брему. Там же, на улице Пикк, господин Линде как раз вышел из своего подъезда, узнал меня и тотчас затащил к себе - посмотреть только что купленные новые книги и поболтать. С тех пор я стал туда похаживать. Потому что книги у него были чрезвычайно любопытные, и со времен переселения немцев он приобретал их все больше. Его интерес к моим родителям и моей жизни за минувшие годы был неподдельным. И кофе, которым нас угощала его молодая супруга, был даже весной 42-го настоящим.
Сам Линде за последние двадцать лет совсем не изменился, почти такой же, каким его изобразил Николай Трийк на своем портрете в 1914-м, только немного погрузнел, подернулся серой дымкой. Во всяком случае, красавица-блондинка, его четвертая или пятая жена, которой он представил меня как сына старых друзей, была моложе его, по крайней мере, лет на тридцать. Конечно, после того, как его издательство "Варрак" в 1924 году обанкротилось, репутация Линде среди широкой и, как водится, плохо информированной общественности была подпорчена. В то же время близкие друзья - и какие друзья?! - Таммсааре9, Суйтс10, Элиасер11, Туглас et cetera - готовы были стоять горой в защиту его чести. Что касается отношений с женщинами, возможно, и не всецело. Цивильные же, безупречные его деяния - целиком и полностью поддерживали.
Итак, я подошел к столику молодой госпожи Линде, махнувшей мне рукой. По пути заметил, что рядом с ней, одетой в платье апельсинового цвета, сидел господин в буднично серой одежде. Худощавый, похоже, довольно высокий, с маленькими седыми усиками, примерно шестидесяти лет. То есть ровесник Бернарда. Я к этому поколению испытывал подчас чувство ревности, в котором присутствовали и легкая насмешка, и прощение, и тень сочувствия молодой госпоже Линде: друзья ее мужа должны были быть пожилые и для такой молодой женщины вряд ли интересные мужчины...
"Господин Паэранд - да-авнишний знакомый Бернарда... - пояснила молодая госпожа своему спутнику. - А вам, господин Паэранд, я устрою настоящий историко-литературный сюрприз. Да-да. Знакомьтесь: писатель Артур Валдес".
Мне удалось в изумлении удержать язык за зубами - ибо это действительно, в известном смысле, был сюрприз - на секунду, чтобы это не помешало тут же произнести:
"Чрезвычайно рад. Я имею в виду, что то, о чем я давно догадывался, оказалось правдой. Значит, сообщение Фриддеберта Тугласа о смерти господина Валдеса было предположением. Постойте - где и когда, по его данным, вы должны были погибнуть?.."
Валдес мягко ответил: "Ох, знаете, не будем его обвинять. Он получил эти сведения от сержанта Кусты Тооминга, который служил вместе со мной. Славный человек. Тооминг был ранен спустя пять минут после меня. Так что он видел, как я упал, и позднее сообщил на родине то, что видел. Ах, где? И когда? Под Иперном в Бельгии. 20 января 1916-го".
Он прикурил свою трубку с прямым мундштуком и выпустил в эрзац-табачный "Фейшнер" голубое, с фантастическим запахом облачко дыма уж не знаю какого табака, капитанского или адмиральского.
Я сказал: "Господин Валдес - ммм - почему-то у меня такое чувство, будто ваше пребывание здесь - хрупко, если не сказать, эфемерно. Обещаю, что не стану вам задавать вопросов. Даже о ваших знаменитых "Ступенях", дескать, не появились ли они, часом, где-нибудь, о чем мы и не слышали. Но позвольте мне надеяться, что вы хотя бы в нескольких словах расскажете нам о том, как жили все это время, - для истории эстонской литературы?"
Валдес сказал, попыхивая трубкой:
"Дорогой юноша. Пока вы стояли в дверях этого зала, осматривались вокруг и потом пробирались к нашему столику, госпожа Линде успела мне рассказать самое главное о вас. Но, невзирая на это, давайте не будем говорить об истории литературы. Я за эти двадцать четыре года почти ничего не написал. И все, что у меня есть, лежит в моем маленьком доме на острове Канала Олдерни, который сейчас в руках немцев. А так сказать, по линии биографической могу сообщить следующее... - Он опять набил трубку и продолжал: - В конце шестнадцатого года - снова вступил в строй, как у вас говорят..."
"Если можно спросить, в каком звании?"
"В звании капитана. И закончил службу во Франции в 1922-м".
"Но в английской армии?"
"Само собой".
"Позвольте узнать: в каком звании?"
Валдес улыбнулся, обнажив желтые от курения, но все еще очень крепкие зубы: "Подполковника. Ну, если вы помните: уже Туглас как-то связывал меня с военной карьерой. А с 1922-го до начала настоящей войны во Франции я занимался разным бизнесом".
"И откуда вы сейчас приехали?.."
"Из Парижа. Ибо несмотря на то, что моя физическая родина находится между Англией и Францией, моя духовная родина - Париж. Но приехал я оттуда, разумеется, через Виши. Потому что здесь я почти официально. А это возможно только через Виши. В данный момент".
"И что вы тут делаете - спустя четверть века? - осведомился я, совершенно забыв о сдержанности под натиском любопытства. - Посещаете старых друзей?.."
"Ночь я провел у Линде. И проговорил с Бернардом до утра. А утром получил известие, что мне придется - во избежание недоразумений - сегодня же отбыть... - он взглянул на свои большие американские часы, - точнее, через час. Тут есть один швед, который отвезет меня на моторной лодке. Некий майор Мотандер. Тоже в каком-то смысле литературный офицер. Переводил Таммсааре на шведский. Так что то, ради чего я сюда приехал, останется, к сожалению, не сделанным. Вы уже догадываетесь, что это такое. Разумеется, я приехал для того, чтобы посетить свое alter ego. Чтобы спустя десятилетия посетить Фриддеберта Тугласа. Ибо Туглас, видите ли, как бы это сказать, человек весьма тщеславный. И тем не менее я ему доверяю, как самому себе. А теперь, - он снова глянул на часы, - госпожа Линде, господин Паэранд - люди, друзья, это место здесь, эта страна - вы не можете представить себе, как мне трудно отсюда уезжать, - но я верю, что на этой земле все хорошо знают, что такое потери как в прошлом, так и в
будущем, - этого вполне достаточно, чтобы эти потери как-то пережить... - он пожал руку госпожи Линде, потом мою, - одним словом: до встречи. Если судьба того пожелает".
Очень прямо дошел до дверей и исчез на лестнице. Госпожа Линде сказала: "Посидим еще немного. Если за Артуром следили, то, по всей вероятности, это был один человек. И он вынужден был уйти следом за ним. Так что за нами, возможно, больше никто не
следит. - И затем тише: - Скажите - вы случайно не собираетесь в ближайшие дни в Тарту?.."
"Случайно - да. Уже завтра. Еду по заданию директора инспектировать наше тартуское отделение".
"Послушайте, у меня к вам просьба. Видите ли, мне бы не хотелось, чтобы Бернард был в этом замешан. У него и без того с немцами много хлопот. Он ведь такой неосторожный. Недавно опять что-то сказал в защиту чехов. В связи с уничтожением Лидице. Только на прошлой неделе его таскали из-за этого в СД. А тут..."
Я сказал: "А тут еще Артур Валдес переночевал у вас. И вы считаете вероятным - с полным на то основанием, - что за ним слежка".
"Не только это... - произнесла госпожа Линде шепотом. - Он оставил у нас - то есть Валдес - одно письмо. Чтобы Бернард передал его Тугласу, к которому сам он не попал..."
Я сказал: "И теперь вы охотно вручили бы его мне, чтобы вместо него это письмо Тугласу отвез я..."
Черт побери, госпожа Линде все же очень мила и, несмотря на свои мягкие краски и девичий облик (пшенично-золотые волосы, ярко-голубые глаза и гибкую шейку), очень напористая женщина - я давно обратил на это внимание. Так что я ответил к собственному удивлению:
"Какие могут быть проблемы, дорогая госпожа? Я еду завтра утром. На машине. На ведомственной, а значит, на грузовой. Правда, с генератором древесного газа. Но завтра к обеду я непременно буду на месте. И завтра же вечером отнесу ваше письмо. Где оно у вас?"
Госпожа Линде вела себя так, будто училась конспирации по детективным фильмам. Бросила взгляд на желтую соломенную сумочку, лежащую на черном стуле, и произнесла, едва шевельнув губами:
"Здесь, в сложенной газете..."
Она вытащила из сумочки газету, это был последний номер "Ээсти сына", положила ее на стол между нами и заливисто защебетала о концертных и театральных программах на последней странице. Я тоже принял горячее участие в беседе, при этом, глядя госпоже Линде в глаза и рот, медленно сложил в несколько раз газету и наконец сунул ее в карман. И тут же подумал, что если в эту минуту ничего не случится, то за моими действиями никто не следил. Через три минуты мы оплатили счет и вышли из кафе.
Я проводил госпожу Линде до дверей на улице Пикк и поспешил в Департамент цен. Господа Ибрус и Клейнод все еще были на затянувшемся обеденном перерыве, и я чуял, как пепел Клааса стучит в моем сердце: как-никак письмо самого Артура Валдеса Фриддеберту Тугласу! Я вытащил из кармана сложенную газету и вынул конверт. Из голубовато-белой бумаги в мелкую клеточку. Такие здесь не продавались вот уже несколько лет. На нем машинописные буквы сероватого цвета:
Уважаемому господину писателю
Фриддеберту Тугласу
Тарту
И тут у меня в голове мелькнуло: а вдруг на обороте конверта его адрес? Валдеса то бишь. Будь то Олдерни, Париж или Виши - все же адрес Валдеса? Если есть, то я обязательно его спишу - для истории эстонской литературы... Перевернул конверт - на обороте, разумеется, было пусто. И тут я заметил: боже мой, конверт не заклеен! А если и был, то лишь самый кончик треугольника - да и то на скорую руку, к моему великому искушению. Мое жгучее любопытство сквозь рубашку, подкладку, газету расплавило, отпарило или высушило этот клей на лежавшем в моем кармане конверте. А скорее
всего - это мне было нужно для собственного оправдания - конверт был открыт с самого начала. Неважно, по причине спешки, забывчивости или рассеянности. Или даже специально оставлен открытым. Мало ли из каких соображений. Хотя бы из таких, чтобы письмо прочитали как можно больше людей, ибо тот, кто его написал, не уверен, что адресат с ним предпримет...
Одним словом, я ринулся к редакционному окну, грязному, с защитными полосками бумаги крест-накрест от бомбежки, и вынул письмо из конверта. Оно было написано четким, почти чертежным почерком Валдеса, и звучало оно так:
Дорогой Фриддеберт!
Ты, насколько я Тебя знаю, все-таки предпочитаешь держать дистанцию. Но своему почти что брату-двойнику, я надеюсь, тем не менее разрешишь обращаться к Тебе на "ты", не говоря уже о том, чтобы звать Тебя по имени. И позволишь ему уповать на то, что это письмо будет прочитано Тобой очень внимательно.
В свое время Ты мне выдал такой литературный аванс, которым я из какой-то созерцательной пассивности, а также в силу переменчивых и насильственных обстоятельств совершенно не успел воспользоваться. И потому пишу Тебе совсем о другом, о делах, которые в нынешней Европе стали гораздо важнее, нежели писательское толкование мира.
В последнее время по воле случая, но и по зову разума, на попранной тевтонцами французской земле я оказался у истоков зарождения движения, которое каждый истинный француз знает как Resistance12, название, ласкающее слух и вселяющее надежду.
Подобно известному библейскому древу, оно проросло из зерна, из горчичного семени, а теперь покрывает всю страну. И сверхчудесным образом с самого своего зарождения и прорастания протягивается - прямо в Эстонию. И что еще фантастичнее - к Твоей личности, Фридеберт... Ты ведь в свое время хорошо знал эту мятущуюся душу с окраин тартуской литературной богемы по имени Борис Вильде. И вопрос, был ли он родственником Эдуарда Вильде13, так и остался для нас невыясненным. Но мы оба знали, что в 1928 году в поисках пробуждающей духовной среды он отправился из Тарту в Париж. И что семь лет спустя, когда хорошо нам известный профессор Антс Орас в Тарту и мне лично незнакомый monsieur Луи Пьер-Квинт в Париже начали готовить к публикации антологию эстонской новеллы во Франции и перед ними встала проблема переводчиков, Б.В., само собой, был готов нам помочь. В связи с некоторыми обстоятельствами, которых мы точно не знаем, он перевел для этой антологии - она вышла в парижском издательстве "Sagittaire" в 1937 году (и конечно же стоит у Тебя на полке), - Б.В. в итоге перевел две новеллы: "Казанова прощается" Эдуарда Вильде и "Дары моря" Мялька14. Но большую часть новелл для антологии перевела некая мадам Нави-Бовэ. Однако же я знаю от самого Б.В., что он отказался переводить для антологии Твою новеллу, Твою "Попи и Ху-ху" из тех соображений, что сомневался, сможет ли с достаточной художественной силой передать все богатство красок этой новеллы и всю ее пластичность, как он выразился, в Твоем стиле. Во всяком случае, он был убежден, как и я, что это вершина антологии. Если и не в переводе, потому что мадам Нави-Бовэ его осуществила, то в оригинале несомненно.
А почему я пишу: Б.В. был? К этому вопросу я приближаюсь трагически быстро. Он работал мелким препаратором в парижском Musee de l'Homme'is15. Год назад в подвале именно этого учреждения по инициативе именно Б.В. собралась конспиративная группка людей, я бы сказал, ртутных (если не железных) идеалистов, которые положили начало тому, что сейчас называют Resistance.
Что касается лично Б.В., то его вместе с ближайшими соратниками полгода спустя застукали немцы. И Б.В. казнили, кстати совсем недавно, накануне годовщины независимости Эстонской Республики. И хотя Resistance понесло неисчислимые потери, оно устроило немцам во Франции такую невыносимую жизнь, что у них воистину земля горела под ногами. И кстати говоря, писатели, даже очень именитые французские писатели, играют в этом движении чрезвычайно важную роль. И если я тут не перечисляю их имена, то лишь из соображений осторожности и ввиду явного отсутствия необходимости их перечислять. Но я утверждаю: Ты был бы потрясен, узнав, кто связал себя с этим движением.
Теперь, по крайней мере глядя отсюда, из Европы, нет сомнения, что движение, подобное Resistance во Франции, было бы крайне необходимо для будущего освобождения Эстонии. В политическом, тактическом, а также моральном отношении. Да-а: миру, а прежде всего самой Эстонии настоятельно необходимо создать движение Эстонского Сопротивления. Кстати, все потенциальные силы у нас для этого имеются. Когда год назад встречали немцев в Эстонии с цветами, то психологически это вполне объяснимо: на фоне того, что всего лишь месяц назад советская власть сослала в Сибирь десять тысяч эстонцев и двадцать тысяч были подвергнуты насильственной мобилизации, немцы действительно явились как освободители от террора и произвола. Но они ничему не научились и не учатся у истории, за две недели, можно сказать с Божьей помощью, они сделали свое присутствие невыносимым. Ты знаешь гораздо лучше, чем я, как они это сделали. Так что никакого широкого или неотвратимого соскальзывания в немецкий лагерь, к счастью, не произошло. Но зачем я пишу об этом именно Тебе? Потому что Ты, Фридеберт, являешься моим, как я Тебе уже писал, alter ego на моей старой родине, за судьбу которой мы оба сейчас тревожимся. Фридеберт, должен же кто-то взять на себя обязанность стягивания вокруг себя сердцевины движения эстонского Сопротивления. Должен же кто-то сплотить эту сердцевину и дать ей моральный импульс. Скажи, кто более, чем Ты, призван к этому деянию?
Я далек от мысли, чтобы Ты взял на себя роль какого-нибудь подпольного майора или полковника, который начнет давать указания о распределении оружия и боеприпасов. На эту роль Тебе придется подыскать соответствующего майора или полковника. Однако заряд это движение должно получить от Тебя! Искрой, которая воспламенит всеэстонский фитиль, должен быть Ты.
Только у Тебя из всех оставшихся на родине эстонцев есть необходимый авторитет. Ты рано взлетел как классик, Ты занимался революционной деятельностью (которая была слишком кратковременной, чтобы Тебе хватило на всю жизнь), Твой созерцательный опыт в Западной Европе, Твоя формальная аполитичность и внутренняя близость к социал-демократии, позиция, которая делает Тебя единственно подходящим (назови кого-нибудь другого) для консолидации с приемлемыми левыми силами... Кстати, связь с левыми силами и раскрывает, на мой взгляд, разницу между французским и эстонским Сопротивлением. Во французском движении коммунисты играют весьма существенную роль. В Эстонии, как мне представляется, такое в принципе невозможно. Во-первых, потому, что во Франции среди ведущих интеллектуалов можно найти сотни коммунистов, последователей Анатоля Франса, или по крайней мере людей, затронутых коммунизмом, - в Эстонии же (год советской власти подтверждает это), по сути, не найдется ни одного. А если и отыщется, то человека три из новообращенных. Я имею в виду твоего старого знакомца Ханса Крууса и наших, так сказать, коллег Семпера и Барбаруса. Рядовых коммунистов за этот год навербовали среди эстонцев, даже среди карьеристов или идеалистов, насколько я знаю, минимально. А из России они просочились тысячами. И в целом безусловно представляют угрозу для идеи независимости Эстонии как противодействующий элемент. В связи с чем, по моему мнению, их нельзя привлекать к сотрудничеству с эстонским Сопротивлением. По крайней мере, нельзя приглашать на общих основаниях. Но что я хочу сказать: именно Тебе решать, что должно быть правилом, а что исключением. Тем более что английское правительство подписало с господином Молотовым во время его последнего визита в Лондон (когда он летел из США в Москву) договор о всестороннем сотрудничестве. Это означает досадное усиление русского фактора, я бы сказал, усиление до предела во всех дальнейших вариантах нашей судьбы. Что, в свою очередь, требует наиболее взвешенного подхода эстонского Сопротивления к коммунистам. И тут Тебе решать, ибо никто лучше Тебя не знает лично всех этих прежних и нынешних влиятельных красных вождей.
Неужели я должен Тебе, который есть почти что мое второе "я", еще раз приводить все доводы, что только Ты пригоден для этой роли, безоговорочно пригоден, и что это Тебя ко многому обязывает? Хорошо: я сделаю это. Твои ко многому обязывающие преимущества таковы: Твой бесспорный авторитет в глазах как старого, так и молодого поколения. Твой опыт конспирации. Твоя видная роль революционера. Твое знание мира и людей. Твоя посредническая политическая позиция. И, last not least16, твой патриотизм, который Ты не запятнал ни единой дешевой патриотической фразой. Настолько-то я тебя знаю. И кстати, эта твоя нейтральность, словно бы скрытая в башне из слоновой кости, очевидно, позволит Тебе длительное время действовать гласно, прежде чем Ты будешь вынужден уйти в подполье. Потому что рано или поздно Тебе, разумеется, придется это сделать.
Правда, сейчас мне вдруг приходит в голову: а может быть, я пишу Тебе все это из чувства зависти и в отместку - завидую твоему покою, в котором ты так широко смог себя реализовать, в то время как мне, по крайней мере в литературной форме, отнюдь не удалось себя проявить. Обо всем этом наш старый друг Тасса, с которым я когда-то столкнулся в Швейцарии в весьма характерные времена, мог бы немало нам поведать. Если он, конечно же, не станет безмерно фантазировать, как это часто с ним случается. И все же: может, я из зависти просто хочу Тебя выдернуть из Твоего писательского покоя (плодотворного покоя!) и ввергнуть в сферу риска, в которой в последние годы пребываю.
Ну, ладно. Дорогой старый друг: я прошу Тебя - ради Европы, Эстонии и ради Тебя самого - пожертвуй своим творческим покоем во имя более общих ценностей. Я далек от мысли, будто то, о чем я Тебе сейчас скажу, может стать в каком-то смысле санкцией, но, боюсь, это правда: мое неизменное уважение к Тебе рассеется в прах, если Ты откажешься выполнить императив, которому Ты призван последовать.
Дорогой собрат по судьбе (ведь мы должны быть собратьями по судьбе, ибо родились в один день, как Ты знаешь, только часа рождения мы, кажется, не знаем, и тут его совпадение или различие может оказать весьма важное влияние на характер) - дорогой брат, Ты ведь не станешь думать, будто я отказался от дела, ради которого предпринял столь опасный путь, как моя поездка в Эстонию, в такой момент, - будто я отказался от него по какой-то ничтожной причине. Ты поймешь, поскольку Ты не только живописуешь декорации, но также психолог, и поймешь, что я отказываюсь от встречи с Тобой только по самой настоятельной причине: по высочайшему наказу избегать лишнего риска. Причем подчиняюсь лишь оттого, что не могу объяснить автору наказа, чем он рискует, призывая меня к отречению.
И все же я надеюсь, что Ты, Фридеберт, сделаешь то, чего я от Тебя жду, словно мое ожидание является для Тебя тоже наивысшим наказом.
Твой А.В.
Таллинн, 28 июня 1942.
Ну, на следующий вечер в Тарту я отнес это письмо Тугласу. На Таллиннскую улицу, в дом номер 16. С Тугласом, к сожалению, встретиться не удалось. Госпожа Эло приняла письмо в прихожей. На всякий случай я легонько приклеил уголок конверта. Ибо мне было невозможно объяснять, от кого это письмо, - наверное, я этого и не должен был знать.
"Увы, Туглас отдыхает. У него сегодня снова начались головные боли... - сказала госпожа Эло с сожалением. - Но я сразу, как только он проснется, передам ему письмо".
Таким образом, я не стал объяснять, чье это письмо. Может, я даже и сделал бы это, если бы меня не удивила безупречная, но все же несколько отстраняющая приветливость хозяйки дома.
Однако за несколько месяцев мое удивление забылось, сенсационное письмо стало обретать в моем сознании резкие очертания. Так что когда я через восемь недель снова отправился в Тарту проверять наше отделение, - нет, я не пошел на сей раз по своей инициативе в дом Тугласа, но когда госпожа Эло, выходя из дверей "Вернера", попалась мне навстречу, я все же сказал: "Прошу прощения, госпожа..." - и проводил ее за угол в сторону Эмайыги.
"29 июня вечером я привез вашему мужу письмо из Таллинна. Он как раз отдыхал. Я передал письмо вам. Не спрашиваю, что было в том письме и как на него отреагировал господин Туглас. Но позвольте мне спросить: получил ли он это письмо?"
Она посмотрела на меня из-под широкой белой летней шляпы изучающими серыми глазами с темными ресницами, эта светлая женщина, следы увядания на ее треугольном лице, кажется, были незаметны для наблюдателя, столь естественно и гордо поднята ее голова, и так по-королевски стройна ее шея:
"Вы - принесли письмо Тугласу? А как вас зовут?"
"Ой, госпожа - я представился, когда принес письмо, - но само собой - разумеется..." - и назвал себя.
Госпожа Эло покачала головой: "Нет. Не помню".
Я сказал: "Мне передала это письмо в Таллинне в кафе "Фейшнер" госпожа Линде..."
"Жена Бернарда Линде? О Господи, мне это ни о чем не говорит. У Бернарда их было так много..."
Я уточнил: "Госпожа Линде получила его от своего мужа..."