Совсем уже было темно. Только снег белел.
— Зла же твоего не помнит, — продолжал послушник, — и никогда не помнил, и ты бы его простила, в чем виноват перед тобой, и шлет тебе благословение, и твоего просит. И ты должна понимать, это я уж от себя говорю, что не может он обет нарушить, не спастись ему тогда.
Повернулась мать и побрела прочь, с трудом вытаскивая ноги из снега.
Она поселилась поблизости и иногда видела сына, когда он выходил в город по делам обители. Но подойти и заговорить не смела, чтоб не повредить, не дай боже, его спасению.
Потом она раздала имение бедным, одарила своих слуг, а также Имормыжа, и постриглась в женском монастыре. Но скоро умерла: всё отекали у нее ноги, и не по ней было монастырское житье.
Закат
Возвращается из Константинополя брат Василий.
Так как он приехал с поклажей — дарами Студийского монастыря, — он нанимает в гавани извозчика, едет домой, в обитель, на двуколке.
Весна, всё цветет, двуколка тарахтит негромко по мягкой дороге. Лаская взором родные места, Василий расспрашивает возницу.
— Давненько я из дому, — говорит, — ничего не знаю. Правда или нет, слыхал от встречных путников, будто прогнали киевляне князя Изяслава?
— Правда, — подтверждает возница. — Негожий князь. Сам от половцев побежал и нам побить их оружия не дал: своих, вишь, боится больше, чем половцев. Ну, прогнали.
— И кто ж у нас теперь? Всеслав?
— Нет, Всеслав недолго побыл. После него опять Изяслав вертался на время, поляки ему помогали. А теперь у нас Святослав черниговский.
— И как?
— Да простому народу всё то ж, — говорит возница. — Только много в этой заварухе справных людей побито, в тюрьму покидано, ослеплено безвинно, вот всего нам прибытку.
Едут вдоль длинного сада. Яблонный цвет вздувается шапками, как молочная пена.
— Богатые у вас сады, у пещерников, — говорит возница.
— Ошибаешься, человече. У нас нет садов.
— Как нет садов? И сады у вас есть, и луга, и пахотная земелька, всего вам надарили.
— Никогда, — стоит на своем Василий, — не брали мы таких подарков. Вот, везу я дары — елей, патриархом освященный, паникадило тонкой работы, а земельных угодий мы не принимаем.
— Видишь село? — спрашивает возница, указывая кнутовищем. — Тоже ваше, не спорь со мной. Ваш игумен умелец прибирать имение к имению. Ему что тот князь, что другой, все суют. Чем больше льют кровушки, тем больше суют во отпущение грехов. Ныне вы с доходцем, кончилось прозябание ваше.
Вот новость так новость, думает, смутясь, Василий, неужели алчность нас обуяла и мы уподобились мытарям? Неужели найду моих братьев, и среди них, о печаль, Феодосия, казну считающими, мошну набивающими?
Он находит их на постройке. Вблизи обители они воздвигают дом. Как черные муравьи кишат, трудятся: копают землю, подносят бревна, обтесывают камни. Средь них Феодосий с руками, ободранными в кровь. От постов он высох как мощи. Глаза совсем провалились в глазницы и светят из темных глубин. Узким ручьем стекает по груди седая борода.
Первым долгом Феодосий спрашивает:
— Привез ли ты, брат Василий, полный список устава Феодора Студита?
— Я списал его буква в букву, — отвечает Василий, — как ты велел. Еще привез миро и паникадило многосвечное.
— Пойдем, — говорит Феодосий, — принесем попить братии.
Берет коромысло и ведра и спешит к кринице, и Василий следует за ним с другой парой ведер, не дерзая расспрашивать.
Лишь вечером, на исповеди, он заговаривает о своих сомнениях, о сёлах и садах.
— Не смущайся, брат, — говорит Феодосий. — То не мое и не твое. Ни единое яблоко не упадет в наши руки. То достояние господа. Он вложил мне в помыслы — копить и умножать для тех, кто ничего не имеет. Щедрой десницей обитель раздает милостыню, в том числе узникам в тюрьму каждое воскресенье посылаем воз печеного хлеба; а также женам и детям, которых князья наши вдовят и сиротят. И дом, который днесь возводим, будет прибежищем нищих и больных.
— Отче, — осмеливается возразить Василий, — сказано о птицах небесных и полевых лилиях, которые, ни о чем не заботясь, милостью господней получают свое пропитание.
— Неразумие говорит устами твоими, — отвечает Феодосии. — Не через нас ли, его служителей, являет он эту милость? Трость не пишет сама, если не будет пишущего ею. Не прославится секира без секущего ею. Слишком много несчастных, брат, взывает к нам о помощи, и слишком плачевная доля каждую монету на дела милосердия выпрашивать у сильных мира сего. Я это познал в испытаниях моего игуменства. Одна ноша, видишь ли, у пастыря и другая — у пасомого. Вот ты отправлялся в чужие края, и я дал тебе денег и велел зашить в полу ризы, и ты зашивал с веселием и, как та полевая лилия, не призадумался — а где я взял деньги, у кого, убогий, их вымолил, кланяясь в пояс. Ты пустился в путь с одной заботой, тебе порученной: достать устав. Я же, твой игумен, остался под тяжестью, о какой ты и понятия не имеешь, которая подобна каменной горе, возложенной мне на плечи. Дозволь же мне, брат, самому управляться с этим бременем, и пусть с меня взыщется на высшем суде.
— И еще выскажу мысль, — заключает он, — в защиту наших приобретений, и она не менее важна. Время нынче грозное, неизвестно, что может быть с обителью, если не станет она на земле крепко и властно. Ступай.
И затворяется снова, чтобы без помех прочитать полный Студитов устав.
Он выходит из затвора с нововведениями, долженствующими установить в растущей обители порядок совершенный и окончательный. С сего дня братия разделена по четырем степеням, каждый знает свое место пред господом, каждой степени даже особая одежда. К примеру, великие схимники ходят в мантиях, а обыкновенные монахи мантию носить не могут. Но и те и другие обязаны игумену беспрекословным повиновением. А главное, никакого отныне своего имущества, всё монастырское; сверх того, что даст обитель, ничего тебе не положено; возьми и поклонись, и всё. Наипаче же — собственными деньгами не марай душу, на веки веков о них забудь.
Весь большой светлый день и звездная ночь расчленены на множество отрезков, и указано: в какой отрезок что делать и какой молиться молитвой. Когда нет службы в церкви и кончены совместные работы — не броди без толку, не шастай по кельям, сиди у себя и рукодельничай. И при этом пой божественное. Да не абы как, а чтоб слышно тебя было. А еда только в трапезной, общая, в келье же чтоб мышь и крошки хлеба не нашла.
— Послушай, — спустя время спрашивает Феодосий у Василия, — ты в Студийском монастыре жил, как там у них: бодро исполняют устав или с неохотой?
— Избранные, — отвечает Василий, — исполняют бодро. Им чем утеснительней, тем желанней.
— А с прочими, — спрашивает Феодосий, — как поступают? Епитимия дает помощь?
— По-моему, — говорит Василий, — от епитимии помощь невелика. Просто они большей частью стараются не видеть, когда кто преступает правила. Будто преступления и не было и всё идет как надо.
— Малодушие!
— Много преступлений, — поясняет Василий. — Не хотят срамить обитель.
— Нет, это что же! — говорит Феодосий. — Покрывать грех? Нам не годится!
Как дети, как малые дети! Ропщут, обманывают, не разумея своей же пользы. Соберутся потихоньку, вопреки запрету, и всякую пустоту пересуживают; а один поет божественное, чтоб заглушить разговор — отвести глаза.
Феодосий знает их повадки! Подойдет бесшумно, приложит ухо к двери, сквозь пение различит шушуканье и богоотвратные смешки. Распахивает дверь и входит, стуча посохом. Они бледнеют и встают перед ним. Ох, раскаянья нет в них, только лукавство и робость…
Он их увещевает. Увещевая, плачет. Они молча смотрят на его слезы, темно их молчание. И ходит он, полночи ходит, припадая ухом к дверям.
Если у кого находит в келье еду — приказывает бросать эту неблагословенную пищу в огонь или в Днепр.
Стало быть, у них деньги припрятаны; в пещерах, стало быть, закопаны или, может, в лесу; иначе откуда быть незаконным яствам и напиткам?
Так как уговоры и наказания не помогают, он садится и пишет к ним.
«Возлюбленные, — пишет он, — соблюдем его непорочные заповеди, не будем ходить вслед похотям, но будем работать богу. Воину Христову уместно ли лениться?
Я, худый, вещаю вам: надлежит нам от трудов своих кормить убогих и странников, а не праздными пребывать, переходя из кельи в келью. Слушайте апостола Павла, говорящего: праздный да не ест.
Молюсь вам от всей души, любимые мои, не будем в двоедушии!
Вспомним первый свой приход, когда к дверям монастырским приближаемся, не всё ли обещаем терпеть — и поношение, и укор, и уничижение, и изгнание? Соблюдай же, что обещал: никто тебя к этому не нудил. Ныне же все те обещания ни во что вменяем. От жития святых затыкаете уши, чтоб не слышать об их мужестве.
Засветим светильники наши любовью и послушанием. Потрудимся в молитвах, и в бдениях, и во всяких службах.
Услышим звон — негоже нам лежать, но встанем, как нас богоносивый Феодор учит, с Давидовым словом в уме: готово сердце мое, боже, готово.
После же второго звона ноги свои направим на шествие церковное, имея помыслы не дряхлые, а веселые, ибо в дом господень идем.
На честь нам столпы и стены церковные, а не на бесчестье.
И нам надлежит стоять с кротостью, не опираясь ни на стену, ни на столп, и руки сложить, а не вешать долу, и с умилением молиться, сон отложив и нечувствительным сделав себя к чиханию и к кашлю.
Когда же начнем псалтырное пение, не высовываться друг перед другом и пение не сбивать, но смотреть в сторону старейшего и не начинать без него: в том доброчинство. И когда начинают песню или аллилуйю, взирать на старейшего, и когда он поклонится, тогда и мы».
Написав, зовет писцов и сажает возле себя — переписывать для всеобщего чтения.
«Как мне не стенать и не тужить, возлюбленные? — переписывают писцы. — Сколько лет минуло, и ни одного не вижу, пришедшего ко мне и вопрошающего: как мне спастись?
Если кто ниву возделывает или виноград и видит плоды произрастающие и трудов не помнит от радости. Если же видит свою ниву поросшей многими терниями — как ему молчать о том, как не стенать?
Молю вас, братия моя любимая, терпением вооружимся.
Не пророков ли предают в беды и напасти? Тех каменьями побивают, других в пещь мечут, иных ко львам.
И апостолов гонят, и в темницу сажают, и укоряют, и они не унывают в стольких бедах, не отвергают упования своего.
И преподобных отцов видим, в терпении житие свое кончающих, как звезды сияющих в памяти нашей.
Поклонимся и припадем к нему, и восплачем с покаянием. Поплачем здесь, но получим царство небесное и там утешимся».
Святослав пирует шумно, хвастливо. На сенях, на виду стоят столы, и завесы раздернуты. Гусляры играют на гуслях, ложечники на ложках, вино наставлено бочками, женки бесстыжие песни поют, мужикам на плечо наваливаются. Нарядный, пьяный сидит Святослав, и против него Феодосий в выгоревшей порыжелой одежде из сукна такого грубого, что отчетливо видно переплетение нитей, как у мешковины.
Истязание ему пиры эти. Повадился Святослав призывать его на гульбища, думает — оказывает честь. Как не пойдешь, когда князь велит идти? А ну разгневается? Отнимет милость? Им это недолго. Тогда — что с обителью? Великое дело подставлять под удар? Теперь вот есть божье указание строить храм Успения пресвятыя богородицы, надо выписывать зодчих из Византии, — кому о помощи кланяться? Князю же.
Через то Феодосий и сидит среди непотребства.
Запел свирельный голос, поет молоденькая, чуть не отроковица, бровки — цыплячий пушок, ей бы петь на клиросе в платье послушницы, а она раскрыла детские уста и поет плотское, призывное, ужасное.
Ее перебила старая, обросшая пудами жира, пискливая, как комар, поет и в раже кидает на стол жирные кулаки, горящие каменьями.
— Ты что не ешь, — говорит Святослав и, взяв кусок рыбы с блюда, протягивает Феодосию. — Ешь, отче!
Кусок хорош. Подлива каплет на скатерть. Кругом смотрят: чтит Святослав Ярославич печерского игумена. Из своих рук угощает.
А Феодосию становится невмочь.
Как: слуге божьему, свыше призванному, свыше вдохновленному, — из этих пальцев принимать куски!
Щелкают ложками ложечники. Плясуны скачут. Хохоча, мужики и женки хватают друг дружку.
В гордыне, какой не знал сроду, обращает Феодосий светящийся свой взор на Святослава. И остановилась над столом Святославова рука с куском рыбы.
— А на суде как будет? — громогласно и внятно спрашивает Феодосий.
Притихло:
— Что он сказал?
Машут плясунам:
— Цыц вы!
Один за другим угомоняются плясуны. Смолкли ложки. Кто-то среди тишины щелканул и оборвал.
— Чего он?..
— Кровавые! Алчные! — в тишине гремит Феодосий. — Братоненавистники! Сатане предавшиеся! О, будет суд на вас!..
Он встает и идет вдоль сеней к лестнице, высоко держа посох оплетенной синими жилами иссохшей рукой.
Всю ночь он молится, чтобы всемогущий отпустил ему грех возмущения и гордыни и отвел Святославов гнев от обители. Ослабев, просит совета — не пойти ли нынче же к князю с покаянием. Когда утром к нему стучат, он покорно встает с колен: вот он, час земного возмездья! Отворяй, Феодосий!
Это прибыл Святослав. Непроспавшиеся бояре теснятся за ним.
— Благослови, отче, — просит Святослав.
И бояре подходят под благословение в своих залитых вином кафтанах.
— Я думал, — говорит Святослав, — ты на меня до сих пор гневаешься, не захочешь и впустить.
— Наш долг, — отвечает Феодосий, — говорить вам то, что служит ко спасению душ ваших.
— Стало быть, — говорит Святослав, — храм Успения будешь строить.
— Если на то воля божья и твоя.
— Ну, пойдем помолимся вместе, — говорит Святослав.