— Но, синьора, Коперник… — попытался было возразить преподаватель Эртемизы.
— И это имя не произносите, синьор, иначе я буду вынуждена рассчитать вас!
В конце концов это так утомило всех, что синьорина Ломи просто уставилась в окно, пересчитывая облака, а учителя отделались самыми поверхностными фразами, скомкали занятия и поскорее убрались восвояси каждый после своего неудачного урока. Роберта вместе с тем лишь получила заряд бодрости и деловито направила его в нужное русло: когда Эртемиза собралась работать в мастерскую, тут же последовал приказ немедленно заняться гардеробом и подобрать наряд для предстоящего выхода в город.
— О, Мадонна, что это за безвкусица, девочка моя? Неужели ты собираешься в такой одежде сопровождать нас и показываться в порядочном обществе? Ты совершенно не умеешь одеваться, детка.
И так раза четыре — скука смертная. У Эртемизы лишь крепло ощущение какой-то безысходной глупости происходящего. Если раньше, особенно в присутствии отца, Роберта вела себя как пристало взрослой женщине, у которой полно своих забот, то сейчас ей словно вожжа под хвост попала и она задалась целью извести падчерицу своими попреками и придирками. По прошествии двух часов она наконец осталась довольна внешним видом Эртемизы, и, собрав компанию из нескольких братьев, Карло, Алиссандро и служанки, семейство отправилось в город.
По своему обыкновению синьора делла Бианчи цеплялась за руку сына, словно бы они были на крутых склонах гор, а не в городе, и постоянно задавала ему пустые вопросы о самочувствии, погоде и прочей чепухе. Алиссандро шел позади всех, отставая даже от служанки Эртемизы.
После базилики Санта Мария Маджоре синьорина Ломи снова повела спутников по оживленной и солнечной Виа Феличе, рассказывая Карло о фонтанах и древних обелисках, установленных на площадях рядом с церквями реконструктором Доменико Фонтана, и, чувствуя кураж, все больше блистала красноречием. Покойная ныне тетушка Чентилеццки раньше сказала бы, что в девчонку будто бы вселился бес: это был второй раз в жизни, когда Эртемиза испытывала такое вдохновение, направив все свои способности очаровывать и завладевать безраздельным вниманием публики. Словно кролики за удавом, позабыв про все — Карлито даже освободился от цепких рук своей матери, — они с Алиссандро и служанкой шли за девчонкой как на привязи, смеялись ее шуткам, подхватывали ее фразы, и даже братья, редко видевшие сестрицу в таком ударе, поддались ее колдовскому обаянию, невесть откуда возникшему. Теперь уже Роберта шла позади всех, в одиночестве, растерянная и полная досады. О ней попросту все позабыли, даже родной сын. Замечая это, Эртемиза тихонько посмеивалась про себя, а сама обращалась в родник остроумия, откуда только что бралось. Она чувствовала себя всесильной и была уверена, что заговори она громче — и за ними пойдут все гуляющие по улице Счастья, куда бы она их ни повела. Это было прекрасно и удивительно, хотелось летать и смеяться, все время оставаясь вот так же в центре восхищенного внимания зрителей и слушателей. И после долгого путешествия, которого, кроме покинутой всеми Роберты, никто и не заметил, когда глаза Карло и Алиссандро — лазурные и черные, как гагат — уже светились преданной влюбленностью в Эртемизу, вдалеке показался Колизей. Но тут мачеха сообщила, что ей дурно от долгой дороги и что им пора возвращаться домой.
По свидетельству Алиссандро, синьора закатила сыну истерику и велела впредь не подходить и близко к этой развратной девице. Что она наговорила уже самому Горацио, когда тот вернулся из поездки, слуга не слышал, однако все закончилось тем, что отец принял решение отправить Эртемизу на учебу в монастырь.
Прощались с ней все домочадцы, провожая до кареты, и только Карло жадно смотрел через окно, не решаясь нарушить материнский запрет. Заметив его, Эртемиза с Алиссандро заговорщицки друг другу улыбнулись и нарочно обнялись, словно бы невзначай, вперемежку со всеми остальными. Правда, Алиссандро успел поцеловать ее в щеку, она успела поцеловать в щеку Алиссандро, а Карлито — все это заметить. На том и расстались.
Глава шестая Metu mortis neglecto[8]
«На шестой лунный день наступила пора снимать с ветвей омелу. Этне и Теа впервые готовились к обряду вместе: совсем недавно Теа вошла наконец в главный круг, и жрица Священной рощи была рада за молоденькую подругу, которую воспитала как старшая сестра»…
Джен раскрыла глаза. Она стояла перед покачивавшимся канатом, а внизу, на площади, галдели, задрав головы, зеваки. Пресвятая дева, заступись, как ты заступаешься за всех других детей, пусть я не упаду или если упаду, то лишь как в прошлый раз!
Тогда ей повезло, и, сорвавшись, она успела схватиться одной рукой за веревку. Весь город тогда кувыркнулся, а потом поплыл вбок перед ее глазами, страх сковал такой, что спасли ее лишь сила пальцев, воспоминание о сердитой бабушке Росарии да те сказки, которые повсюду сами собой сочинялись в голове Дженнаро, отвлекая от невыносимости бытия. Легкая, почти невесомая в свои семь лет и привычная к тому, что все считали ее мальчуганом, Джен в тот раз справилась, раскачала тело в воздухе и забросила себя обратно на канат. Как после всего этого дрожали ее руки и ноги, знали только другие акробаты. И самое главное, в тот яркий, как луч солнца, миг девочка вдруг всей кожей ощутила, что эта толпа внизу, которую цыгане называют публикой, сейчас хочет, чтобы она упала и разбилась. И этот пронесшийся над головами вздох был не ужасом, а предвкушением. Но нет, не дождетесь, вы! Растворив занемевшие губы в улыбке, как учили старшие, она лучше, чем когда бы то ни было прежде, проскакала по воздуху над площадью, едва касаясь вибрирующего на ветру каната.
«Тэрэ якха сыр чиргиня! (Твои глаза как звезды!) — утешала ее после бабушка Росария в своей кибитке и, гладя по коротким, неряшливо остриженным волосам, поила отваром мяты и липы. — Кхам миро! (Солнышко мое!)», — твердила она, перебирая корявыми пальцами черные прядки и видя, как успокаивается и дремлет Джен от звука ее завораживающего тихого голоса, которым в былые времена обманулся не один простак, готовый слушать и слушать, а слушая, выкладывать на бочку содержимое кошелька.
С того самого случая и стал появляться этот страх сделать первый шаг на канат. Публику внизу это злило, и гневными высвистами, криками и хлопками зеваки пытались подбодрить цыганского заморыша, намертво ухватившегося за перила балкона.
«Наступил час последнего испытания. Тэа должна была перепрыгнуть высоко разожженное пламя костра, а потом уже вместе с остальными сестрами двинуться вдоль берега Тихого ручья к тайному алтарю Священной рощи. Но с ужасом глядела сочинительница песней на буйный огонь, никаких сил не было у юной посвящаемой шагнуть навстречу верной смерти.
— Не бойся! — шептали губы Этне, которая стояла с краю поляны вместе с другими служительницами дубравы. — Не бойся, это последний шаг. Огонь очистит тебя, как очищал каждую из нас, и не причинит тебе вреда, но ты прими его как друга!..»
— Прыгай, чертов дзингаро[9]! Прыгай! — орали снизу. — Прыгай на веревку, или возвращайте нам наши деньги!
Дженнаро закрыла глаза. Это не крики беснующейся толпы, это всего лишь ревет огонь в огромном костре, через который должна прыгнуть юная друидесса с волшебного острова, где луга залиты изумрудной травой, а дубравы темны и полны тайн древних жрецов.
Как, наверное, сейчас злится старая Росария! «Огонь вспыхнул еще сильнее, и Тэа отшатнулась прочь, едва раскаленное дыхание пламени лизнуло ее щеку, свивая в мелкую спираль выбившиеся из косы и упавшие на лоб волоски. От них тут же потянуло горелым, да так, что запершило в горле, а глаза заполонило слезами.
— Всего лишь шаг! — беззвучно умоляла Этне названую сестренку.
Тэа утерлась рукавом и, дернувшись вперед, прыгнула»…
— Амэ джяса кхэтанэ, амэ джяса кхэтанэ! — повторяла Джен, вслушиваясь босыми ступнями в угрожающую вибрацию каната (Мы идем вместе, мы идем вместе!).
Толпа улюлюкала и бесновалась. Они всюду одинаковы — в Милане, Перудже, Флоренции, даже лица у них будто бы срисованы друг у друга какими-то плохими ремесленниками…
«На мгновение Тэе почудилось, что горячий воздух подхватил ее и, как вспыхнувший осенний лист на ветру, подбросил к небу.
— Мы идем вместе! — не сводя с нее взгляда, твердила Этне. — Я здесь!»
Ритм стал понятен, тело соединилось с колебаниями неверной опоры под ногами. Дженнаро выдохнула и сделала первый, пробный прыжок через голову, мягко согнув колени и сжавшись подобно кошке на карнизе. Канат доброжелательно принял ее обратно. Значит, они помирились.
«И Тэа упала в объятия Этне, испуганная и радостная»…
Змеей обвивалась Джен вокруг веревки, ныряла через голову, двигаясь над площадью, как невесомый кустик перекати-поля, только маленькая тень скользила по головам жадно всматривавшихся вверх горожан. За свои медяки они не жалели глаз на слепящем солнце, закрывались руками, но не могли уберечься от безжалостного света полудня. И последние шаги девочка, переодетая мальчиком, прошла на руках, останавливаясь, чтобы усмирить качание каната, и снова продолжая путь к башне, к одной из колонн которой был привязан второй конец. Сальто — и вот наконец она прочно стоит на широком карнизе, опоясывающем пятый этаж постройки. По лицу течет пот, вся рубашка вымокла насквозь, но Дженнаро счастлива, счастлива как никогда.
Она давно уже выдумала себе этих двух девушек-подруг и, когда становилось совсем невмоготу, сочиняла о них разные сказки-небылицы. Как ни удивительно, это ее выручало. Этне и Тэа жили в далекой-далекой стране, где-то на зеленом острове, там было много бабочек и птиц, а в особые волшебные дни года открывались врата в холме, бабочки становились маленькими летающими человечками, и сквозь горный тоннель на остров приходили прекрасноликие ангелы. Джен звала их туатами, а мир, откуда они являлись, — Сидхе. Этне и Тэа были дочерьми ангелов, чьи глаза походили то на заледеневшую зимою кристальную воду синей речки, то на горный хрусталь, прозрачный и сверкающий. Ни у кого из смертных не было таких глаз, все жители мира под этой луной, женщины и мужчины, имели глаза темные, а тела широкие и мощные, как у быков. Ангелы из Сидхе столь же отличались от них, сколь отличается дикий белый аист от домашнего гусака, и знали так много, что людям и понять это было не под силу. Но дети их, полукровки, наследовали и стройность туатов, и поразительные ясные очи, и склонность к познанию. Обычные люди побаивались их и слушались, а потомки ангелов становились в этом мире жрецами и обитали в Священных дубовых рощах. Такими были Теа и Этне.
Дженнаро нравилось придумывать приключения двух подруг и пересказывать их себе самой перед сном, ведь никто никогда не складывал для нее сказок, как это, по словам бабушки, делают в семьях богатых оседлых людей в городах, куда их табор то и дело заносила судьба. А Джен хотелось, Джен очень хотелось, чтобы кто-нибудь садился у ее постели и нашептывал интересные колдовские истории, но девочка никому об этом не говорила, иначе ее засмеяли бы другие мальчишки, и без того бывшие не прочь позадирать Дженнаро за чужеродность, которая, невзирая на прошедшие годы, почему-то никуда не девалась. Иногда бабушка Росария зачем-то спрашивала ее с тревогой в голосе, не помнит ли она чего из своего раннего-раннего детства. Нет, Дженнаро не помнила. Она считала, что притворяться мальчишкой — это то, как и должно поступать тем, кто зарабатывает на жизнь общины кувырканием перед публикой. Джен ни в чем не перечила властной старухе, каждое слово которой было законом не только для нее, но и для большинства взрослых в таборе. Другие девочки ее возраста одевались как их матери, но и это не смущало Джен, ведь они не делали того, что делала она, а в их широких многослойных юбках на руках не походишь и сальто не сделаешь. Все считали ее мальчиком, звали мужским именем, и Дженнаро, не знавшая иного обращения, принимала все как есть. Она была гибкой, крепкой, умела постоять за себя и ответить громким и резким словцом, когда то было нужно.
Много земель пронеслось мимо ее глаз — синих, так не похожих на других цыган: табор часто кочевал из города в город. Иные поселения были пестрыми, те — скучными, третьи богатыми, четвертые аскетичными. Различались также люди, жившие в этих городах, но и то лишь на первый взгляд. Когда дело касалось денег и зрелищ, их всех будто равняли одним гребешком.
Когда Джен спустилась на землю, Пепе-Растяпа ухватил ее за ухо, костеря за трусость на канате, что вызвала такое бурное негодование публики, и, отвесив подзатыльник, повернулся уходить, однако она упускать своего не собиралась и вытребовала у него полагающийся кваттрино. С досадой швырнув медяк в пыль, Растяпа зашагал в сторону таверны. Его в таборе не любили, хоть он и был племянником Росарии, а сама бабушка нередко обзывала его гаджо (не цыганом) и бэнг рогэнса (чертом с рогами). Она говорила, что из-за таких воров, как он, плохо думают на весь табор, и упоминала какого-то «его святейшество», который может написать указ об аресте всех цыган в стране, если такие, как Пепе, будут и дальше злить горожан грязным мошенничеством.
— Цыгане, миро чаворо, — шептала старуха на ухо Дженнаро, — не делают дела грубо и грязно. Только если человек сам хочет свою судьбу узнать, так почему ему за пару монет и не рассказать? А против его воли к нему в карман руку совать только дурак, а не цыган, станет! Где это видано?! Бешеная собака долго не живет. Не смотри на дядьку своего, миро чаворо, с глупой головой он родился, с глупой головой рано расстанется…
На вопросы о том, где же ее родители, Росария всегда отмахивалась: «Померли они, давно померли, как ты только родился, кхам миро. Не спрашивай».
Джен сидела на бочонке, болтала ногами и вместе с остальной детворой следила, как посреди двора меряются силами Пепе и Лачо, управляясь с ножами и норовя задеть один другого, хотя бы оцарапать до крови. Лачо ловкий, складный, хоть и помладше Пепе, веселый, а Растяпа злится после каждого промаха, крутится и много лишнего делает. Смех ребятни его приводит в ярость, а поделать ничего не может, верткий Лачо не дает ему распугать мальчишек.
…«На другой день после сбора омелы Этне засобиралась в город, и Тэа начала проситься с нею. Этне была чем-то озабочена и поначалу не хотела брать подругу с собой, однако старшая жрица медленно кивнула в ответ на ее спрашивающий взгляд.
— Дайре приехал, — сказала она по пути, чем удивила Тэю.
— Тогда почему ты такая мрачная? Неужели он больше не по душе тебе?!
Этне слабо улыбнулась и отвернула голову. В прозрачно-голубых ее глазах томилась печаль, которую все равно успела заметить новопосвященная. Они ехали ко двору, и по мере приближения к городу воздух становился заметно теплее и суше, равно как и смраднее. У обочин появились слоняющиеся бродячие собаки, которые настороженно поглядывали на посохи в руках девушек, раздумывая, стоит ли связываться с этими чужачками.
Дайре они нашли на площадке для тренировочных поединков у него за домом, где они с Кривым Брианом разминали кости и мышцы, порядком затекшие после долгой вчерашней дороги. На лезвии спатхи Бриана извивались символы заклинаний, оружие Дайре было без всяких надписей: он никогда особенно не верил в чудеса, и то, как отступал сейчас под его натиском приятель, только лишний раз доказывало превосходство мастерства над суеверием. Только с повязанным когда-то ему на правое запястье наручем из лисьего меха никогда не расставался молодой вельможа — это был подарок ему от любимой Этне.
— Можно поздравить вас с новой филидой[10]? — едва приметив Тэю, весело воскликнул он, продолжая парировать удары Кривого, чтобы затем снова перейти в наступление.
— Да, она теперь с нами, — Этне сжала в ладони руку своей воспитанницы и сразу заговорила о другом: — В темной пещере плача снова вздыбились черви, ибо сколь бы ни быть убитым, домой не придет покорный. Отворить мне вверено двери, отозвав от порога тени слуг с того берега жизни.
Бриан тут же встал, как вкопанный — заслышав речи из тайного языка жрецов, он поклонился противнику, отвернул свой меч и прицепил его к поясу. Тэа не поняла ни слова, а вот Дайре изменился в лице и кивнул уходящему Кривому Бриану, который не должен был присутствовать при разговоре посвященных.
С утра Дайре уже успел привести себя в порядок с дороги — начисто снять усы с бородой и вымыть темно-русые, аккуратно состриженные волосы — и теперь выглядел не старше своих двадцати трех лет, почти сравнявшись видом с двадцатилетней Этне. И глаза у них, у полукровок, потомков загадочных туатов, были похожи, как у родных — огромные, выразительные, в оперении густых черных ресниц, сияли они под гордо изогнутыми крыльями темных бровей.
— Сколько? — спросил он, подходя к девушкам.
— До следующей улыбки ночного солнца. Все, как предсказал в конце лета оллав Лабрайд.
Они с Этне долго смотрели друг на друга и обнялись, словно прощаясь»…
Браня соперника на чем свет стоит, оцарапанный Пепе ухватил с земли пригоршню пыльного песка и с размаха швырнул ее в лицо Лачо, а когда тот стал вытирать глаза, пырнул его ножом в бедро и только после этого удовлетворенно засмеялся. Мальчишки подняли ропот, но Растяпа даже не заметил их негодования и убрался, чувствуя себя победителем. Дженнаро помогла Лачо перевязать рану и вместе с другими мальчишками они довели покалеченного до кибиток.
— Сегодня едем во Флоренцию, — сказала табору донья Росария, пыхнув трубкой и скрывшись за пеленой табачного дыма.
Джен тогда в первый раз показалось, что бабушке нездоровится.
Глава седьмая Страсти келейные
Был на исходе второй год ссылки Эртемизы в монастыре клариссинок в Ассизи, и за это время она успела узнать о семейных делах больше, чем при жизни в отчем доме. Из болтовни старших послушниц она случайно выяснила, что причиной отправки сюда было не столько ее возмутительное поведение с мачехой, сколько материальное положение Горацио Ломи, побаивавшегося, что к старшей дочери вот-вот начнут свататься, а у него не будет возможности обеспечить ее достойным приданым, и это, несомненно, навлечет позор в первую очередь на него как на главу семейства. Это известие больно кольнуло в сердце. Она не догадывалась еще об одном: отец не хотел утратить в ее лице помощницу и чаял таким образом отсрочить момент, когда нужно будет решать ее замужнее будущее. Сама Эртемиза с каким-то негодованием примеряла на себя пусть даже условную возможность стать чьей-то женой, но при этом заточение среди серых стен и серых монашенок она выходом не признавала.
Клариссинки считались одним из самых строгих католических орденов. «Коль скоро по божественному внушению вы сделались дочерьми и слугами всевышнего высочайшего Царя, Отца Небесного, и обручились со Святым Духом, избрав жизнь во исполнение святого Евангелия, хочу и обещаю от себя и от сестер моих всегда иметь о вас такую же усердную заботу, как и о себе, и особое попечение», — приговором прозвучал устав сестер св. Клары для только что поступившей в монастырь Эртемизы Ломи, и с этого дня томительное ожидание свободы сделалось ее постоянной мечтой.
По истечении года она удостоилась от аббатисы следующей характеристики: «Сестра Эртемиза не имеет ни малейшего представления о морали и нравственности, как если бы она воспитывалась не среди людей, а в местах диких и позабытых Создателем. Она задает вопросы, когда следует промолчать, и всматривается там, где любая благовоспитанная девушка на ее месте опустила бы глаза долу, покраснела и поскорее удалилась. Изредка появляется ощущение, что эта девочка не совсем здорова душевно». Такому мнению во многом поспособствовали жалобы наставниц, исправно отбиравших у синьорины Ломи ее ужасные рисунки, которые она тайно расталкивала по своей келье в надежде спрятать от чужих глаз. Не имея возможности изображать людей, Эртемиза перешла на зарисовки улочек Ассизи, куда их изредка водили под бдительным надзором старших монахинь. И тут-то она столкнулась с настоящей сложностью.
— Папа, что здесь не так? — спросила она Горацио, приехавшего навестить ее зимой, вскоре после Рождества, и протянула отцу свои уцелевшие эскизы.
Настоятельница выстрелила в нее уничтожающим взглядом, но вмешаться не посмела. Синьор Ломи долго листал зарисовки и наконец проговорил:
— Перспектива. У тебя нет перспективы ни на одном из рисунков, Миза…
— Перспектива? Как это?
— Я сам не слишком силен в этом, дорогая моя. Ведь мы с Аурелио портретисты, понимаешь? Для этого нужны более глубокие знания, я же могу дать тебе лишь поверхностное представление, а это не самый лучший способ научить.
— Заберите меня отсюда, папа! — шепотом взмолилась девушка и с презрением дернула рукав серой хламиды. — Я не могу больше носить это и видеть их, — она слегка двинула головой в сторону аббатисы, продолжавшей в отдалении наблюдать за ними.
— Пойми, бамбина, для тебя сейчас это полезно. Я не мог обеспечить тебя достаточным уровнем знаний, у меня не было денег на лишних преподавателей, а здесь ты хотя бы научишься хорошо читать и писать.
— Но в оплату за это они требуют, чтобы я разучилась рисовать.
— Этому нельзя разучиться. Поверь, после долгого воздержания мастерство художника выходит на новый уровень…
В следующий момент осознав двусмысленность произнесенной фразы, Горацио Ломи поперхнулся, кашлянул и смешался. Однако Эртемиза пропустила ее мимо ушей: после наблюдения за одной из послушниц, усердно набивавшейся к ней в подруги, такая чепуха уже не могла смутить юную затворницу. Цель так и осталась недостижимой, отец не откликнулся на жаркую мольбу и уехал домой, небрежно бросив на каменную скамью ворох испорченных бумаг. Не стесняясь хмурого взгляда аббатисы, девушка с возгласом досады смахнула каракули на землю, разбросала их ногами, а после этого убежала к себе. Настоятельница покачала головой и подняла один из рисунков. Там отображалась улочка близ базилики ди Санта-Кьяра, очень узнаваемая, как бы ни ругала ее сама Эртемиза, с этими холмами вдалеке и деревцами вдоль монастырской стены. Ничего не понимающая в светском художественном искусстве, монахиня пожала плечами: ей эти наброски казались верхом совершенства, греховного, искусительного и порочного, но совершенства. Как и сама дочь синьора Ломи, еще недавно поступившая сюда нескладным отроком, а теперь — красавица, непристойно яркая даже в серой сутане клариссинок.
Строгости ордена поощряли к смирению только без того покорных девушек, многие из которых поступили сюда добровольно, стремясь избежать нежелательного брака или из-за удручающей бедности семьи. Но были здесь и другие.
В первый день в монастыре Эртемиза удостоилась внимания девочки постарше, звали ее сестрой Ассантой. Она была наследницей богатого аристократического рода, и на других послушниц взирала слегка свысока, капризно кривя чувственные пунцовые губки.
— Так что, наши сплетницы не врут — ты в самом деле рисуешь? — спросила она после первого же пения хором на клиросе, где их поставили рядом из-за сходства голосов.
Сестра Ассанта была утонченно красива. Беломраморная кожа ее лица не знала ничего о красной сыпи, уродовавшей многих сверстниц, а тело при невысоком росте к семнадцати годам уже полностью созрело, как у взрослой женщины. Ассанта казалась бы чересчур полной, не обладай она той дворянской статью, которая так роднила внешность истинных, многопоколенных вельмож с античными статуями эллинов и римлян. Самым же главным талантом этой девушки было умение искусно притворяться, подстраиваясь под ожидания нужных ей людей, поэтому в то время как все наставницы считали ее едва ли не святой, она могла почти у них под носом довести своим колким язычком до слез любую из сестер по монастырской жизни, и старшие монахини этого просто не видели.
Не моргнув глазом, она сразу же предложила Эртемизе написать с нее портрет. Надеясь обескуражить ее и привычным образом отбить дальнейшие попытки подобного рода, та ответила, что напишет, но лишь в обнаженном виде. Но в отличие от других девиц у Ассанты это вызвало прилив небывалого энтузиазма, который обескуражил, наоборот, саму синьорину Ломи.
— В мою комнату почти не заходят, поэтому мы можем начать в любое время, когда тебе удобно.
Натура Ассанты Эртемизу не особенно интересовала: совершенство ее форм ничем не отличалось от идеальности скульптурных богинь древности, и для любого художника рисование такого образца было бы сродни возвращению в школярство, однако же сходу отказать надменной красотке она сочла излишней грубостью, а оттого уклончиво согласилась, окрестив ее про себя авелинской кобылой.
Сговорились они на вечернее время, за час до заката, когда еще можно различить линии на бумаге, не разжигая свечей. Эртемиза пришла чуть раньше и обнаружила, что крючок на двери кельи Ассанты не наброшен в петлю, а сама дверь даже слегка приотворена. Разминая в пальцах хлебный мякиш, она задумчиво шагнула внутрь и уже хотела было окликнуть хозяйку комнаты по имени, как вдруг увидела то, что остановило готовое сорваться с губ слово, а саму Эртемизу, выхватившую бумагу и уголь, заставило тихонько затаиться в простенке между дверью и основной частью помещения.
Ассанта полусидела на своей постели, расслабленно откинувшись на подушку и запрокинув светловолосую голову. На четко освещенном закатными лучами лице ее царило выражение, которое Эртемиза не могла бы назвать с уверенностью обычным удовольствием: это была скорее смесь какой-то непонятной муки с отрешенным от всего окружающего восторгом и счастьем, а рука юной клариссинки блуждала под юбкой, настойчиво проделывая странные движения между слегка раздвинутых ног. Не в состоянии разобрать, как именно орудует Ассанта рукою, Эртемиза перенесла свое внимание на более интересные детали — ее удивительную мимику — и начала делать быстрые наброски, стоя и прямо на весу: после экзерсисов с Алиссандро в роли натурщика ей не создавало ни малейшего труда виртуозно управляться с бумагой и углем в самой неудобной позе. И это выражение лица Ассанты она безошибочно расценила как что-то крайне порочное, за что им грозят огромные неприятности, если хоть кто-то сейчас войдет сюда и увидит, что здесь происходит. Несмотря на угрозу разоблачения, Эртемиза не могла оторваться от своей работы, чтобы хоть закинуть дверной крючок в петлю, уголек в ее пальцах порхал, вычерчивая линии, но его скрип перебивался сладким постаныванием юной грешницы, колотившейся в судорогах на кровати. Синьорина Ломи могла бы держать пари, что в точности так же каталась по земле их кошка, сожрав однажды из-за своей глупости крысиную отраву и жестоко подыхая от действия мощного яда, разве что изо рта Ассанты не хлестало при этом никакой пены. Зато глаза ее в точности так же заволокло предсмертной пеленой, а ноздри дрожали, как у загнанной лошади. Эртемиза слегка хмыкнула от забавности этого сравнения и вжала голову в плечи. И это у них считается верхом греховного наслаждения, коим так пугают юных девиц? Господи Всевышний, ну и странные они, эти люди-взрослые, от которых ей приходилось скрывать своих противных, но в сущности безобидных «альраунов»: те уж, во всяком случае, никогда не прыгали перед нею в конвульсиях умирающей кошки и не пихали себе руки куда ни попадя. Это зрелище смешнее, чем балаган на ярмарочной площади в праздничные дни! Кошку было жалко, а вот над глупой Ассантой хочется хихикать, и Эртемиза хихикала бы, если бы не боялась вспугнуть ее до окончания наброска.
— Ну и что же ты там встала? — не раскрывая глаз и не шевелясь, томно протянула вдруг Ассанта. — Что ты делаешь?
Хорошо размятым хлебным мякишем Эртемиза вымокнула из бумаги неудачную линию излишне черкнувшего вбок уголька и подала ей зарисовки. Девица оправила юбку и, подскочив на локте, принялась жадно разглядывать изображения и смеяться:
— О, это чудесно! Просто экстаз, о котором мечтают наши наставницы. Только они надеются обрести его за молитвами, вот дурочки! Я видела такое только на лицах статуй святых в храмах и на картинах. Это великолепно, сестра Эртемиза, это великолепно! А ты… пробовала?.. — и на отрицательный жест Эртемизы оживилась: — Это, конечно, не сравнится с настоящими ласками, но здесь эти старые дуры не спускают с нас глаз, да и если бы спускали — из мужчин сюда наведывается только дряхлый мастеровой, ему уже лет сто, наверное, или больше! — Ассанта сочно хохотнула, прокатилась по разбросанной постели, а потом быстро сбросила верхнее и нижнее платья, оставаясь вовсе обнаженной: — Я готова, скажи, как мне сесть.
Она долго еще утомляла Эртемизу своей болтовней, добиваясь от той откровений и удивляясь, когда узнавала, что она не только не была еще в близких отношениях с кем-то из мужского племени («Как это любопытно, я в твоем возрасте…»), но даже и не целовалась («Ах, ну этому уж я совсем не поверю! Ты не шутишь?..»).
— Ты оставишь мне эти картины? — спросила она, когда уже стемнело и когда юная гостья засобиралась к себе.
— Да, конечно.
— Мне понравилось. Может быть, нам стоит с тобой подружиться?
Эртемиза вяло кивнула. Она не привыкла дружить с девочками. Единственной подругой она могла бы счесть молодую служанку Абру, не так давно попавшую в их дом и уже затеявшую интрижку с Алиссандро, благодаря чему им было проще скрывать свои уроки в амбаре, заполучив черноглазую тосканку в надежные союзники.
Когда Ассанта попыталась в знак благодарности поцеловать ее в щеку, Эртемиза вывернулась и стремглав убежала по темному коридору к себе.
Странное состояние обволакивало ее. Это была неприязнь, причем неприязнь к самой себе, поощряемая «альраунами», которые приползли в келью поглумиться над ее растерянностью. Новоявленная послушница ругала себя за то, что не смогла отказаться от обременительного приятельства с этой навязчивой девицей, и за то, что в глазах самой девицы предстала какой-то нелепой диковиной, далекая от всех ее интересов и вообще интересов других сверстниц. Наверняка та смеялась над нею так же, как смеялась сама Эртемиза, сравнивая ее с подыхающей кошкой во время рисования набросков. А еще этот вопрос — «а ты… пробовала?»
Когда «страхолюды» наконец убрались, решив, что юная синьорина Ломи уже задремала, девушка осторожно сунула руку под сорочку, провела по внутренней стороне бедер и коснулась промежности, строение которой, в общем-то, было ею достаточно хорошо изучено раньше и не вызывало более никакого интереса в области конструкции людского тела. Изображать это было не принято, а все, что не могло быть переложено на язык рисунка, Эртемиза всегда отводила на второстепенный план. Сейчас, при этом прикосновении, она вдруг испытала еще более жестокое отвращение к себе и своей плоти, ее будто обожгло. Это было и ужасно неприятно, и как-то… глупо. Чтобы поскорее избавиться от неуютного чувства, она оставила себя в покое, оправила подол и с досадой сжала руку в кулак. Нет, наверное, ей и в самом деле не понять удовольствий, доступных Ассанте и другим девушкам. Алиссандро был прав — она не от мира сего. Но ведь это не нарочно!
Напоследок Эртемизе стало очень себя жалко, глаза загорелись от слез, и, выплакавшись в подушку, она заснула. Так прошла ее самая первая ночевка в монастыре клариссинок.
Глава восьмая Эстетические взгляды вдовы Мариано
«Лисица вынырнула из-за кустов и, замерев на полусогнутых лапах, уставилась на Тэю. Тогда-то молодая филида и поняла, что это Этне сейчас что-то хочет сообщать ей через своего духа, но слишком еще слабы оказались умения Тэи: она не смогла прочесть в изжелта-серых глазах зверя послания подруги. Одно было понятно — они с Дайре сейчас в опасности там, куда направили их старшие жрецы круга.
Тэа уселась прямо наземь, скрестив ноги калачом, а лисица продолжала следить за нею, но не шевелилась, словно ее настигло заклятие полного оцепенения. Под рукавом дорожной хламиды на запястье девушки скрывался наруч из лисьего меха; эти украшения Этне подарила им с Дайре в один день с наставлением не снимать никогда, и сейчас кожа вокруг пушного браслета зудела и горела. Когда же Тэа сдвинула рукав, то увидела, что вены от запястья до локтя вздулись, обвили тонкую руку голубоватыми извилистыми жгутами и даже как будто светятся изнутри колдовским отблеском. Не вставая с места, тонким прутом очертила филида вокруг себя неровный круг. Тогда-то лисица раздраженно дернула вверх кончиком хвоста, очнулась, сделала несколько шагов навстречу и села в точности у черты, не боясь более сидящего перед нею человека.
Много опасных вещей подстерегают в Священной роще, если говоришь через посредство тайного мира, холод обволакивает тебя смертельными оковами, и если не защититься, не призвать проводника, то можно навсегда остаться неподвижным камнем в этой унылой юдоли перекрестка многих миров — Серой пустоши. «Веди!» — и лиса, дрогнув ушами, повела ее за собой в бесконечный тоннель, сплетенный колючими ветвями терновника, такими густыми, что здесь царила постоянная фиолетовая мгла полуночи.
В конце коридора Тэа увидела все. Какие-то смуглые люди в доспехах вели Дайре и Этне, подталкивая древками копий ее и покалывая остриями в спину и плечи его, да так, что одежда его изорвалась и пропиталась кровью. Значит, люди цезаря действительно пошли на вероломство — захватили парламентеров в плен еще до начала переговоров. Никакого соглашения уже не будет, война придет в эти края…
Лисица села рядом почесать за ухом задней лапой. Глаза ее сузились еще сильнее, и недоброе пламя промелькнуло в коварных щелках зрачков, а от неудовольствия она даже тявкнула на девушку, чтобы поторопить.
Тэа вернулась, дрожа от холода и страха. Ближе Дайре и Этне у нее не было никого в человеческом мире, объединенные духом покровителя, они трое замыкали малый круг посвященных, и хотя таких кругов было огромное множество на их землях, Тэа больше нигде не найдет замену своим лучшим, священным друзьям. До скончания веков она вынуждена будет скитаться в поисках их душ и, воплощаясь ради этого в своих потомков, не сможет найти без тех знаний, что не успела передать ей Этне — а никто другой, даже самые старшие учителя, не смогут сделать это вместо нее, никогда, никогда»…
Обнимая руками коленки, Дженнаро смотрела, как тают снежинки на подлете к пламени костра. Недавно умерла бабушка Росария, в тот день, когда Джен исполнилось девять, хотя никто не знал точного числа ее рождения, просто решили, что это будет в январе. И перед смертью старая цыганка успела поведать ей тайну странного имени, связанного с месяцем середины зимы, в котором много лет назад девочка из чужого народа появилась в их таборе.
— Тебе, чаюри — парно муй[11], нужно притворяться мальчиком долго, как можно дольше, послушай меня, — говорила Росария сидящей у ее постели Джен, впервые обращаясь к ней как к девочке, и уже не видела ее слепнущими глазами. — Ты подкидыш у нас, на тебе тогда были дорогие, добрые одеяния. Ты, верно, была из знатного рода, и к своим тебе нужно идти, чаюри, к своим, джюкэл джюклэс на хала[12], мир не без добрых людей! Без меня никто здесь не позаботится о тебе, уходи к своим.
Слова эти так подействовали на Джен, что она не могла пошевелиться даже после того, как старуха отдала душу Дуввелю и другие цыганки во главе с плясуньей Чиэриной пришли готовить умершую к погребению.
И вот нынче Дженнаро Эспозито, январский подкидыш, в последний раз сидела у общего костра, уже зная, что к утру ее здесь не будет, но не ведая, куда идти и что делать потом.
Едва заснеженные улочки Флоренции проступили из темноты стенами старых зданий, Джен завернулась в усеянное заплатками пончо покойной бабки и пошла куда глаза глядят, подумывая навсегда покинуть этот город, хотя из множества виденных городов этот понравился ей больше всех — спроси ее кто-нибудь, где лучше оставаться, и маленькая акробатка сказала бы, что во Флоренции, родине тысяч творцов и десятков дворцов.
К обеду ноги вывели ее на площадь Сантиссима Аннунциата, и головокружительный запах похлебки, доносящийся вместе с ветром откуда-то со стороны церкви, заставил Джен прирасти к мостовой, вглядываясь в керамических младенцев на рельефных медальонах фасада Оспедале дельи Инноченти. Она не знала, что это воспитательный дом для незаконнорожденных и сирот, ей просто нестерпимо хотелось есть, а съестные ароматы были так соблазнительны, что сняться с места не было никаких сил.
Приют Невинных был не слишком высоким, но зато протяженным зданием, окружавшим дворик, в котором сейчас царила какая-то суета и доносились женские крики. Всплескивая руками и глядя куда-то на крышу, мимо Дженнаро пробежала немолодая синьора в черной накидке, отороченной мехом чернобурки.