Сравнительно с сестрой и кузиной Екатерина Романовна получила меньше богатств, что отчасти объяснялось финансовой ямой, в которой очутился вице-канцлер. 150 тысяч, посланные из Версаля в качестве благодарности за помощь при заключении Русско-французского союза 1756 года, давно истаяли{51}. Однако дядя нашей героини добился монополии на вывоз за границу льняного семени. Вместе с братом Романом получил богатые медеплавильные заводы в Приуралье{52}. В 1756 году вытребовал у Сената исключительное право вывезти в Европу в течение пяти лет 300 тысяч четвертей хлеба{53}. Ввиду надвигавшейся войны, когда все армии нуждались в продовольствии, а комиссионерами выступили «нейтральные» шведские купцы, выгодность такой монополии трудно переоценить.
Брат вице-канцлера Роман Илларионович тоже не бедствовал. В 1753 году он получил от Сената монополию на торговлю с Персией сроком на 30 лет. Через два года в своем шлиссельбургском селе Мурино открыл водочный завод, дававший из-за близости к столице особенно высокую прибыль. У Екатерины Романовны были все основания считать, что родня купается в золоте. Поэтому ее отзыв, будто отец не дал ей «и рубля»{54}, эмоционально понятен.
Однако это обыкновенное для Екатерины Романовны преувеличение. 12 февраля 1759 года Роман Илларионович подписал «сговорную», согласно которой вручал дочери приданое на 12 917 рублей и еще 10 тысяч рублей на покупку деревень{55}. Последнюю цифру отчего-то принято забывать, указывая только первую{56}.
При сравнении с приданым Марии Романовны, которое оценивалось в 30 тысяч, приданое младшей сестры действительно выглядело небогато. Однако если вспомнить, что фрейлина Мария получила 11,5 тысячи рублей от государыни, окажется, что Роман Илларионович дал обеим дочерям примерно равную сумму — более 20 тысяч каждой. Старшую сестру выделило придворное положение, а не щедрость отца. И вот тут возникает новая любопытная ситуация.
Наша героиня Екатерина Романовна поместила в «Записки» трогательную сцену, в которой императрица, решив отужинать после итальянской оперы у канцлера, обнаружила в его доме молодых и благословила их. Она, «как настоящая крестная мать, вызвав нас в соседнюю комнату, объявила, что знает нашу тайну… пожелала нам счастья, уверяя нас, что будет всегда принимать участие в нашей судьбе».
Эту сцену можно правильно понять, только зная перипетии с приданым. Вместо денежного пожалования, как сестра, Екатерина Романовна получила «материнское благословение» государыни. Поскольку о первом в мемуарах не сказано, то второе выглядит очень весомо. На самом же деле приходилось сожалеть, что к добрым словам Елизавета не прибавила «и рубля».
«Мы много потеряли»
Видимо, Роман Илларионович все-таки считал младшую дочь обойденной, поскольку уже после ее возвращения из Москвы, в 1762 году, предложил молодым, вместо себя, получить земли под Петербургом, которые раздавал приближенным Петр III — «сплошные болота и густые леса». «В то время в Петербурге проживало около сотни крепостных моего мужа, — писала наша героиня, — которые каждый год приходили на заработки; из преданности и благодарности за свое благосостояние они предложили мне, что поработают четыре дня, чтобы выкопать канавы, и затем будут в праздничные дни поочередно продолжать работы… Вскоре более высокая часть земли обсушилась и была готова под постройку дома».
Оценим хозяйственную хватку молодой княгини. Крестьяне находились в столице, зарабатывая деньги на оброк барину, после которого кое-что оставалось и им самим. Дашкова нигде не говорит, что за осушение болотистых земель мужикам скостили выплаты. Напротив, они копали канавы «из благодарности», то есть даром. Далее Екатерина Романовна упомянула, что ездила в имение «через день», стало быть, четырьмя днями и праздниками дело для крепостных не обошлось. Так, летом 1762 года холопы ее мужа оказались одновременно и на барщине, и на оброке, да еще и «предложили» хозяйке такой график сами… Нужно было уметь договориться с ними, и сделал это явно не безалаберный Михаил Иванович.
Тем временем Екатерина Романовна отнюдь не роскошествовала: «Кроме расходов на скромный стол для меня, моей дочери и для прислуги, я ничего не тратила, так как носила еще платья моего приданого»{57}. Такой подход будет характерен для Дашковой в течение всей жизни. «Умеренность и бережливость заслуживают похвалу, а не пересмешку, — отмечала она в записной книжке в 1791 году. — Честнее и добродетельнее жить малым и проживать только свое, нежели жить роскошно и проживать чужое»{58}. Через четыре года она выскажется резче: «Всякое излишество есть грех»{59}. Именно умение хозяйствовать (и не в последнюю очередь заставлять крепостных работать) поможет княгине со временем нажить состояние. «Я в продолжение двадцати лет управляла поместьями своих детей, — напишет она, — и могу с гордостью предъявить доказательства, что за этот период крестьяне стали трудолюбивее, богаче и счастливее»{60}.
С подобными убеждениями Дашкова может показаться белой вороной среди расточительного дворянства века Просвещения. Но чем легкомысленнее вели себя одни, тем старательнее другие противопоставляли новой, занесенной из Франции морали мотовства старинные дедовские добродетели. Бережливость, рачительность, отказ от роскоши были не последними среди нравственных идеалов, которые отстаивали князь М.М. Щербатов, Д.И. Фонвизин, Н.И. Новиков. В ряду этих ярких публицистов княгиня со временем займет почетное место.
Сравним ее рассуждения со словами Щербатова, искавшего идеал в допетровской Руси: «Не токмо подданные, но и самые государи наши жизнь вели весьма простую… Почти всякий по состоянию своему без нужды мог своими доходами проживать и иметь все нужное». Однако после реформ Петра вкралась «роскошь», «начали люди наиболее привязываться к государю и к вельможам, яко ко источнику богатства и награждений… стали не роды почтенны, а чины, и заслуги, и выслуги»{61}.
Последнее обличение напрямую касалось таких семейств, как Воронцовы, и молодая княгиня приняла бы его с горячим негодованием. Дело в том, что противостояние между родовой и служилой знатью — скрытое, но от этого не менее упорное — не утихало в течение всего XVIII столетия. Объединив вотчину и поместье, Петр Великий убрал сословную перегородку внутри дворянства. Но живейшая память о ней оставалась. Рубец не зажил даже в следующем веке. А.С. Пушкин в уже упомянутом «Романе в письмах» скажет: «Аристокрация чин[овная] не заменит аристокрации родовой».
Древние фамилии, владевшие некогда собственными княжествами, чувствовали себя униженными, когда их ставили в равное положение с теми, кто приобрел знатность и богатство, служа государю и получая от него землю на правах держания. Екатерина Романовна вышла замуж за отпрыска одного из таких исконных родов. Дашковы вели свое происхождение от Рюрика и князей Смоленских. Впоследствии Екатерина Романовна предавала большое значение древности семьи, в которую вошла, и высоте приобретенного титула. Уже знакомый нам Александр Уэддерберн писал Уильяму Робертсону: «У нее есть некоторая доля тщеславия», касающаяся «ее общественного положения. Внимание к ее положению уместно и необходимо»{62}.
Попав в Москву, Екатерина Романовна не просто чувствовала себя «чужестранкой», она представляла петербургскую знать, ту самую, которая «привязалась к государю… яко ко источнику богатства и награждений». Абсолютно недостаточно подчеркивать, что наша героиня происходила из знатного рода и ее суженый
Екатерина Романовна стояла на пороге нового мира, за которым обличения, подобные щербатовским, перестанут ее задевать. Напротив, встретят в сердце горячий отклик. Еще недавно, читая Гельвеция, ставившего в упрек Петру I сохранение деспотизма, мадемуазель Воронцова напишет на полях: «Он сделал больше того, что позволяло ему время»{63}. Однако в Москве ее рассуждения о царе-реформаторе примут иной характер: «Мы не только не выиграли, но много потеряли в изменении старинных нравов, кои основывались на правилах Закона (имелся в виду закон религиозный. —
Именно так воспринимали допетровскую Россию многие интеллектуалы второй половины XVIII века. В Первопрестольной умной «чужестранке» предстояло обрести Отечество, располагавшееся не только на карте, но и во времени. Золотой век, «земля Офирская» окажутся в прошлом.
«Новый мир»
В начале мая молодые отбыли в Москву[7]. «Передо мной открылся новый мир, новая жизнь, которая меня пугала, тем более что она ничем не походила на все то, к чему я привыкла», — вспоминала Дашкова. Через два года, вернувшись в столицу, она испытает род облегчения: «Я была рада… очутиться в прежней обстановке, с детства мне знакомой и столь различной от склада московской жизни, когда я часто становилась в тупик перед некоторыми обычаями»{65}.
Прежде всего отличался сам дом. В 1743 году мать князя Анастасия Михайловна Дашкова купила на Большой Никитской улице «каменные палаты о двух жильях… с дворовым местом и со всяким деревянным хоромным строением». Через десять лет Дашковы решили расширить владения и прикупили на имя Михаила Ивановича участок земли рядом с двором матери. «Улицы» в петербургском понимании наша героиня не увидела. Напротив дома свекрови на целый квартал тянулась глухая стена Никитского женского монастыря, а само жилище напоминало усадьбу, привольно раскинувшуюся в Белом городе.
Здесь было по-своему богато, но крайне непривычно — ни кабинета, ни библиотеки. Вставали рано, ложились засветло, свято блюли посты и церковные праздники. Вся жизнь проходила на виду, ни малейшей возможности уединиться — вероятно, обитатели Большой Никитской еще не испытывали в этом потребности. А вот молодым, «развращенным» европейскими нравами столицы, пришлось тяжеловато. «Более двух лет я провела в доме свекрови, — писала Дашкова в 1782 году Екатерине II, — суеверной и властной женщины, которая заставляла нас целые дни проводить в ее комнатах, слушая молитвы. Я даже не могла удалиться к себе, чтобы насладиться чтением, без того, чтобы она не обвинила меня в том, что увожу своего мужа и тем лишаю ее общества сына»{66}.
О двух годах речь, конечно, не шла. Мая хватило. Уже в июне молодые уехали осматривать имения, а, вернувшись на зиму в Москву, поселились в собственном доме. Однако ощущения от житья со свекровью переданы ярко, внутреннее раздражение не ушло и через 20 лет.
Отъезд за 100 верст от Москвы в имение Троицкое в Серпуховском уезде сильно скрасил Екатерине Романовне жизнь. Наконец она осталась наедине с мужем. В пьесе «Тоисиоков» госпожа Решимова рассказывает о себе: «Как мы чрезмерно друг друга любили, вздумали, что городское пребывание суетно и препятствует к наслаждению взаимной нашей горячности, поехали в деревню: там, дескать, мы одни будем и беспрепятственно станем друг другом утешаться. Первые пять-шесть дней хорошо шло, друг другу вселенную заменяли; но скоро после приметила, что он, свет, зевает… Не поехать ли в город? — сказала я. Он тотчас согласился»{67}. Это почти автобиографическая зарисовка.
В конце октября супруги вернулись в Москву, где для них поднялся двухэтажный особняк на углу Большой Никитской — дом в новом, европейском стиле, с кабинетом, библиотекой, гостиной, мебелью под заказ и клавесином для хозяйки. Хоть под боком у свекрови, но свое гнездо. Именно для того, чтобы свить его, нашей героине пришлось «отказывать себе во всех удовольствиях, в том числе и в покупке новых книг». Без приданого жены Михаил Иванович вряд ли справился бы со строительством. На время пришлось затянуть пояса, зато супруги почти с самого начала зажили
21 февраля 1760 года Екатерина Романовна родила дочь Анастасию, окрещенную в честь старой княгини. Отпуск Михаила Ивановича истекал. В письме отцу чета Дашковых просила выхлопотать для Михаила еще пять месяцев отсрочки, но тут в дело вмешалась политика.
Императрица Елизавета много болела. Семья Воронцовых вместе с некоторыми другими вельможами сделала ставку на наследника Петра Федоровича. Отец нашей героини хотел, чтобы молодой князь Дашков тоже сблизился с царевичем. Случай казался удобным. Петр имел чин подполковника Преображенского полка, где Михаил Иванович служил штабс-капитаном. Формально испрашивать продления отпуска следовало у великого князя, и Роман Илларионович настоял, чтобы зять сам приехал в Петербург. Это была беспроигрышная комбинация. Одной рукой Воронцов придвигал к Петру очередного родича, а другой демонстрировал царевичу силу и обширность клана.
Надо отдать Петру Федоровичу должное, он прекрасно разобрался в ситуации и заявил, что разрешит отпуск только после двухнедельного пребывания князя в Петербурге. Это было необходимо для личного знакомства. Видимо, Михаил Иванович понравился, потому что его пригласили кататься в санях в Ораниенбауме. Старый учитель великого князя Якоб Штелин, теперь исполнявший у него должность библиотекаря, описал эту поездку: 10 января 1761 года «…катанье в 12 маленьких салазках… Частые падения в снег». На следующий день разыгралась вьюга со шквальным ветром, что не помешало параду. 15-го «Утро на охоте за лесными пулярками… Вечером… двор, великий князь и я отправились на новую ферму… отпраздновать новоселье прекрасным ужином и большим фейерверком в саду»{68}.
Дорогой в Москву князь выходил из кареты, «только чтобы промочить горло чаем». Он знал, что у жены вот-вот начнутся роды, и не поехал прямо домой, а предпочел свернуть к тетке А.М. Новосильцевой — благо родня жила через улицу. 1 февраля, когда Екатерина Романовна уже почувствовала схватки, ее горничная решила ободрить госпожу радостной вестью. Барин в городе! Молодая женщина испустила крик ужаса, вообразив, будто муж ранен и поэтому не едет домой. «Надо себе представить семнадцатилетнюю безумно влюбленную женщину, с горячей головой, которая не понимала другого счастья, как любить и быть любимою».
Молодой княгине удалось отослать от себя свекровь и вместе с акушеркой пешком отправиться к мужу. Увидев бледного Михаила Ивановича, женщина упала в обморок. «Впоследствии муж приводил меня в ужас рассказом о моем появлении у его постели… Узнав, что роды уже начались, он пришел в ужас и хотел выскочить из постели; моя тетка бегала по комнате, ломая себе руки». Обоих едва удалось унять. Екатерину Романовну в санях отвезли домой. Через час она родила сына, названного в честь отца — Михаилом.
Есть сведения, что в Москве между молодыми не всё было гладко, именно поэтому князь предпочел остановиться у тетки, а не ехать прямо домой{69}. В «Записках», где герои идеальны, такой информации не место. Но на страницах пьесы, главную героиню которой Дашкова наделила не только своим характером, но и своей биографией, след недовольства остался: «Ну-с, приехали мы в город; и чтобы не подвергнуться той же скуке, стали разъезжать он в сторону, а я в другую. Поутру в лавках, да на гулянье, потом спешу одеться, чтобы обедать в гостях, после в комедию, оттуда на бал; с утренней зарей домой возвратимся так измучены, так устанем… а веселья и удовольствия нимало не находили… Тут я спохватилась»{70}.
Описанная в мемуарах сцена у постели мужа могла быть взрывом, после которого последовало нежное примирение. Поправлялись молодые в доме у свекрови, лежа в разных комнатах и обмениваясь ласковыми записочками. «Сорок грустных лет прошло после его потери… и ни за какие блага мира я не желала бы опустить воспоминание о самом мелочном обстоятельстве из лучших дней моей жизни».
Через несколько месяцев московский мирок разомкнет руки, и Дашкова вернется в город детства — город одиночества и потерь.
ПОДРУГА
«Я была рада повидаться с родными и очутиться в прежней обстановке», — вспоминала Дашкова. Миг приезда в столицу показался ей «сладостным и счастливым», а Петербург, по сравнению со старушкой Москвой, — «великолепным». Екатерина Романовна не могла оторваться от окна, насмотреться на стройные здания вдоль каналов, пыталась разглядеть на улице кого-нибудь из знакомых. «Я была как в лихорадке» и, едва обосновавшись на месте, побежала наносить визиты дяде и отцу. «Но ни того, ни другого не оказалось дома».
Знаменательный момент. Молодая женщина спешит к родным и… ее раскрытые объятия вновь оказываются пустыми. Спустя почти месяц, 15 июля, тетка Анна Карловна напишет дочери в Вену: «Княгиня Катерина Романовна с Москвы приехала и очень худа стала; и дочь с собой привезла»{71}. А мужа? Создается впечатление, будто Дашкова вернулась одна. Упоминать бывшего поклонника в письме Анне Михайловне Строгановой мать не стала. А вот то, что кузина-счастливица похудела (значит, по понятиям того времени, подурнела), сочла уместной и даже утешительной вестью.
Было еще одно лицо, свидание с которым обещало принести нашей героине радость. Карета князя и княгини Дашковых въехала в Петербург 28 июня, ровно за год до переворота, возведшего на престол Екатерину II. В тот момент еще ничто не предвещало грядущих событий. Императрица Елизавета была жива, цесаревич Петр Федорович уверенно чувствовал себя в роли наследника, заручившись поддержкой двух влиятельных придворных кланов — Шуваловых и Воронцовых. Его супруга Екатерина Алексеевна вела уединенный образ жизни. Она уже задумывалась о власти, но час пока не пробил.
Племянница вице-канцлера познакомилась с великой княгиней два года назад. В январе 1759-го. Тогда в жизни Екатерины Романовны завязывались два узелка на счастье — ее сердце раскрылось навстречу жениху, а ум — навстречу новой подруге.
«В ту же зиму великий князь… великая княгиня приехали к нам провести вечер и поужинать, — вспоминала Дашкова. — Иностранцы обрисовали меня ей с большим пристрастием; она была убеждена, что я все свое время посвящаю чтению и занятиям… Мы почувствовали взаимное влечение друг к другу… Великая княгиня осыпала меня своими милостями и пленяла меня своим разговором… Этот длинный вечер, в течение которого она говорила почти исключительно со мной, промелькнул для меня как одна минута»{72}.
Самой мемуаристке казалось, что такое внимание объясняется исключительно заинтересованностью гостьи в диалоге с умной собеседницей. Однако была и другая сторона монеты. Только что прогремел заговор канцлера А.П. Бестужева-Рюмина, желавшего отстранить от наследования престола Петра Федоровича и передать корону его сыну Павлу при регентстве матери. Сама Екатерина не пострадала только потому, что успела вовремя сжечь компрометирующие документы.
9 января прошел последний допрос, вскоре Бестужев был разжалован и сослан в деревню. Великая княгиня в один миг оказалась без союзников и покровителей. Приезд великокняжеской четы в дом нового канцлера Михаила Воронцова — сторонника Петра Федоровича — знаменовал собой внешнее примирение, произошедшее между супругами по требованию императрицы. Екатерине было позволено появляться в свете, но только у приятных Елизавете Петровне людей. Приехав к Воронцовым и оказавшись в окружении враждебного клана, великая княгиня чувствовала себя неуютно, с ней почти никто не говорил, и она — чтобы не потерять лицо — была вынуждена целый вечер поддерживать бесконечный диалог с младшей племянницей канцлера.
В час встречи Екатерины со своей будущей подругой царевна находилась в точке абсолютного падения: всё надо было начинать сначала. Обаяние, ум, заинтересованность, любезность — вот оружие, которое Екатерина пустила в ход, чтобы завоевать себе сторонников. «Очарование, исходившее от нее, в особенности, когда она хотела привлечь к себе кого-нибудь, было слишком могущественно, чтобы подросток, которому не было и пятнадцати лет, мог ему противиться»{73}, — писала Дашкова.
Sans Ennui
Исследователи часто задаются вопросом, зачем молоденькая и восторженная девица Воронцова понадобилась тридцатилетней, далекой от наивности цесаревне{74}. Между тем расчет Екатерины был точен. Она обзавелась «своим человеком» во враждебном клане. Великая княгиня уже содержала на жалованье фаворитку мужа Елизавету Романовну Воронцову. Но это не могло считаться надежной гарантией от происков «метрессы» Петра Федоровича. Любовница питала надежду стать законной супругой великого князя. Об их планах следовало знать из первых рук. Сестра претендентки подходила как нельзя лучше. Из мемуаров Дашковой видно, что Петр благоволил к ней, хотя и считал «маленькой дурочкой». В ее присутствии говорилось много такого, над чем полезно было подумать и покинутой жене.
Недаром, рассказывая о своем щекотливом положении после ареста Бестужева, Екатерина обронила: «Что касается великого князя, то я… знала только, что он ждет с нетерпением моей отсылки и что он наверное рассчитывает жениться вторым браком на Елизавете Воронцовой… Ее дядя, вице-канцлер граф Воронцов… узнал планы своего брата, может быть, вернее своих племянников, которые были тогда еще детьми»{75}. Из этих строк следует: во-первых, что действиями фаворитки руководил отец Роман Илларионович Воронцов; во-вторых, что его брат был об этом осведомлен; в-третьих, что «племянники» — братья и сестры «Романовны» — если и знали, то по молодости лет немногое. Стало быть, великая княгиня пыталась разведать, что им известно. А сделать это она могла только через юную тезку.
После возвращения Дашковых из Первопрестольной двум просвещенным дамам предстояло вновь встретиться. Вскоре их дружеские отношения восстановились, что не слишком понравилось Петру Федоровичу. Видимо, он считал, что вся родня фаворитки принадлежит ему, тем более что Екатерина Романовна была его крестной дочерью Во время первого же посещения Ораниенбаума наследник сказал ей: «Если вы хотите здесь жить, вы должны приезжать каждый день, и я желаю, чтобы вы были больше со мной, чем с великой княгиней».
Слова великого князя любопытны. Разве мог он запретить молодым занять на время пустующую дачу Романа Воронцова? «Мой отец предложил нам поселиться в его доме, находившемся на полпути между Петергофом и Ораниенбаумом», — рассказывала Дашкова. Однако усадьба Романа Илларионовича располагалась у Царскосельской дороги, на берегу Фонтанки{76}. А «между Петергофом и Ораниенбаумом», вернее, в пяти верстах западнее резиденции великого князя, был выстроен очаровательный дворец
Уже после переворота, упрекая младшую сестру за невнимание к старшей, Александр Воронцов писал: «Она… предложила вам дом, ей тогда подаренный»{78}. Таким образом, чета Дашковых поселилась в
Позднее Дашковой неприятно было вспоминать о помощи Елизаветы Романовны, ведь за признанием услуги следовал упрек в неблагодарности. Поэтому в «Записках» упомянут дом отца. Эта аккуратная поправка показывает, насколько внимательно княгиня относилась к фактам, попадавшим в ее мемуары. Она избегала малейшей шероховатости, способной зацепить внимание читателя и вызвать неудобные вопросы.
Столкнувшись с таким построением текста, трудно принять на веру дневниковую запись Марты Уилмот 25 августа 1804 года: «В настоящее время княгиня очень усердно пишет свои “Записки”, и я наблюдаю, с какой быстротой она продвигается вперед. Вот она ведет долгие расчеты со своим старостой, затем пишет полстраницы, потом начнет улаживать ссору между двумя крестьянами, и снова — за перо. Ни на минуту не остановится она, чтобы обдумать, что хочет сказать или лучше построить предложение. Каждое слово ложится на бумагу так же естественно, как ведется обычный разговор»{79}.
О каком памятнике это сказано? Уж точно не о том, который сейчас знаком читателям. Он носит на себе следы глубокой редактуры, сделанной отнюдь не только ирландской подругой княгини. Марта плохо ориентировалась в русских реалиях полувековой давности, не чувствовала сопряженности мемуаров с целым полем отечественных источников и вряд ли могла понять многозначительные умолчания автора, немало говорящие современному исследователю.
Для внимательного источниковеда «Записки» выглядят так, как если бы из них были изъяты фрагменты, показавшиеся неудобными, а оставшийся текст заново переписан и сглажен, дабы не вызывать лишних вопросов. Предполагает ли это существование более раннего варианта, ныне утраченного? Был ли он в действительности сожжен мисс Уилмот при отъезде из России, как она сообщала? Или погиб по желанию самой княгини в процессе работы над воспоминаниями? Ответов нет. В настоящий момент мы можем только предположить, где находятся зияющие пустоты, и на свой страх и риск заполнить их информацией из других источников.
«Сок из лимона»
Заметив дружбу двух начитанных женщин, Петр однажды отвел Дашкову в сторону и произнес знаменитую фразу: «Дочь моя, помните, что благоразумнее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон»[8]. По мнению мемуаристки, эти слова «обнаруживали простоту его ума и доброе сердце».
Живя в Ораниенбауме, на приволье, наследник задавал свои любимые праздники в летних лагерях, где много курили, пили пиво, говорили по-немецки и играли в кампи. Такие развлечения казались Екатерине Романовне глупыми и скучными. «Как это времяпрепровождение отличалось от тех часов, которые мы проводили у великой княгини, где царили приличие, тонкий вкус и ум!»{80} — восклицала она.
Раз в неделю Екатерине позволялось навещать царевича Павла, который оставался с бабушкой-императрицей в столице. «В те дни, когда она знала, что я нахожусь в Ораниенбауме, — отмечала Дашкова, — она на обратном пути из Петергофа останавливалась у нашего дома, приглашала меня в свою карету и увозила к себе; я с ней проводила остаток вечера. В тех случаях, когда она сама не ездила в Ораниенбаум, она меня извещала об этом письмом, и таким образом между великой княгиней и мной завязалась переписка»{81}.
Сохранились записки будущей императрицы 1761–1762 годов, адресованные подруге. Послания самой Дашковой были сожжены осторожной цесаревной. Публикуя «цидулки» Екатерины, Марта Уилмот заметила, что они чудом «избежали пламени». Однако, зная трепетное отношение Дашковой ко всему, что исходило из рук Екатерины II и указывало на их взаимную близость, легко понять: чудо ни при чем. Княгиня намеренно сохранила 26 записок и предъявила их потомкам.
В короткий период накануне переворота двух женщин связывали самые горячие сердечные чувства. «Для меня так дорого Ваше доброе расположение, что я решительно умираю со скуки, когда Вы оставили меня, — писала Екатерина. — Поистине трудно найти Вам равную». «И сердцем, и головою отдаю Вам полную справедливость». «Как беспредельно я должна любить Вас! Но этого мало; я глубоко уважаю Вас». «Ваша верность и любовь, неоцененная княгиня, глубоко трогают меня, и я почту себя счастливой, если хоть несколько сумею отблагодарить Вас». «Нельзя не восхищаться Вашим характером». «Из моего сердца никогда не изгладятся эти впечатления»{82}.
Тон Екатерины восторжен, местами даже льстив. Становится ясно, что будущая императрица очень хотела удержать возле себя юную княгиню. Помимо опасной родни подруги, было и другое важное обстоятельство, заставлявшее цесаревну очень дорожить близостью с Дашковой. Вернее — с Дашковыми.
Михаил Иванович служил сначала штабс-капитаном Преображенского полка, затем вице-полковником лейб-гвардии Кирасирского. Шефом последнего являлся великий князь, затем император Петр III. В полк отобрали наиболее преданных офицеров, и тот факт, что среди них высокое место занял зять фаворитки, указывает на доверие, которое государь питал к Дашкову. 28 июня, во время переворота, кирасиры не поддержали сторонников Екатерины II. «Дело дошло почти до драки между созданным императором лейб-Кирасирским полком, очень ему преданным, и конной гвардией»{83}, — писал датский дипломат Андреас Шумахер. Служивых удалось нейтрализовать, сказав, будто Петр III умер. «Явился кирасирский полк, — рассказывал придворный ювелир Иеремия Позье, — состоявший из трех тысяч самых лучших солдат, которые только имелись в войске… Если бы этот полк остался верен императору, то он мог бы перебить всех солдат, сколько бы их ни было в городе»{84}. А если бы поддержал заговорщиков? Привлекая на свою сторону вице-полковника кирасир, Екатерина в первую очередь старалась распространить свое влияние на его подчиненных. Успеху помешал отъезд князя Дашкова весной 1762 года послом в Константинополь. Задержись он в столице, и поведение полка могло быть иным.
Записки цесаревны к подруге показывают, как Екатерина незаметно втягивала Дашкова в свой круг, используя самые незначительные поводы: «Передайте князю мой поклон за его приветствие, которое он отдал мне, проходя под моим окном. Ваше обоюдное расположение ко мне вдвойне радует меня». В небольшом автобиографическом отрывке императрица сообщала: «К князю Дашкову же езжали и в дружбе и согласии находились все те, кои потом имели участие в моем восшествии яко то: трое Орловы, пятеро капитаны полку Измайловского и прочие; женат же он был на сестре Елизаветы Воронцовой, любовницы Петра III. Княгиня же Дашкова от самого почти ребячества ко мне оказывала особливую привязанность, но тут находилась еще персона опасная, Семен Романович Воронцов, которого Елизавета Романовна, да по ней и Петр III, чрезвычайно любили»{85}.
В день переворота Семен Воронцов сохранил верность «паденью Третьего Петра» и запоздало вспомнил разговоры у сестры: «Вся важность измены… стала мне более понятна… так как я знал кое-какие обстоятельства»{86}. Подозревая брата подруги, императрица была права, а вот князь Михаил Иванович воспринимался ею как абсолютно преданный человек. Его дом мог стать штаб-квартирой заговорщиков.
Куртуазная любовь
Итак, наша героиня была важна для будущей самодержицы благодаря родне и мужу. А сама по себе? Тут нас ожидает очередное умолчание, которыми так богаты мемуары княгини. Из «Записок» Дашковой создается впечатление, будто она являлась единственной подругой цесаревны, во всяком случае, самой близкой. Этот взгляд начал утверждаться еще при жизни императрицы, и та посчитала нужным опровергнуть его в своих воспоминаниях, рассказав о многолетней дружбе с княжной Марией Яковлевной Долгорукой (в замужестве княгиней Грузинской).
«Никогда женщина не заслуживала большего счастья, чем она, — писала императрица, — это была одна из редких личностей по ее замечательной кротости, чистоте ее нравов и доброте сердца; труднее сказать, какого качества ей недоставало, чем перечислить все ее добродетели; никогда женщина не была так уважаема всеми без исключения… это уважение к ней со временем только возросло бы, если б она не умерла в цвете лет 25-го декабря 1761 года, в самый день кончины императрицы Елисаветы. Я ее искренно оплакивала, ибо не было такого знака дружбы и привязанности, которого бы эта достойная женщина не выказывала мне в течение всей своей жизни, и, если б она дожила до моего восшествия на престол, которого она ожидала с таким нетерпением, она, конечно, заняла бы выдающееся место при мне; это был друг верный, разумный, твердый, мудрый и осторожный. Я никогда не знала женщины, которая соединяла бы в себе такое количество различных достоинств, и если б она была мужчиной, о ней говорили бы восторженно»{87}.
Перед нами развернутое возражение тексту мемуаров Дашковой. Возможно, их ранние, не дошедшие до нас фрагменты попали в руки государыни. А, возможно, благодаря многолетнему общению Екатерина II хорошо знала, как старая подруга «подает себя».
Была ли княгиня знакома с Марией Яковлевной? Неизвестно. Во всяком случае, она не дала ей места на страницах «Записок». Прошлое — для двоих. Остальные — лишние. Не стоит сразу обвинять Дашкову во лжи. Не сама ли цесаревна внушила подруге мысль о ее исключительности? Рюльер писал: «Значительные особы убеждались по тайным с нею связям, что они были бы гораздо важнее во время ее правления… многим показалось, что при ее дворе они вошли бы в особенную к ней милость». Таков был стиль Екатерины. Она у каждого из сторонников создавала иллюзию преимущественного влияния.
Однако, говоря о коротком периоде дружбы, у нас есть возможность примирить рассказы обеих женщин. Большинство записок относится к царствованию Петра III, когда Мария Яковлевна уже скончалась. Потеряв близкого человека, молодая императрица нуждалась в замене, и Дашкова заняла опустевшее место. Были и «тайные связи», о которых говорил Рюльер.
Внешняя, напускная куртуазность всей жизни в обществе накладывала и на дамскую дружбу особый отпечаток. Дуэт двух просвещенных женщин по незримым законам века должен был имитировать взаимоотношения двух различных полов. Ролевая игра «кавалер и дама» — строгая и сложная постановка, в которой талантливые актрисы могли достигнуть совершенства, а бездарные — погубить свою репутацию.
Если мы внимательно приглядимся к тому, как описана дружба двух Екатерин в мемуарах Дашковой, мы увидим значительные элементы этой игры. После первой же встречи, в январе 1759 года, великая княгиня подарила девице Воронцовой веер, который, упав из ее рук, был поднят собеседницей. «Эту ничтожную вещь княгиня ценила больше, чем все другие подарки, принятые впоследствии от императрицы, — писала Марта Уилмот, — она хотела положить ее с собой в могилу. Отдавая мне этот веер, она промолвила: “Теперь вы поймете, как я люблю вас: я даю вам такую вещь, с которой я не желала расстаться даже в гробу”»{88}.
В контексте светской культуры того времени веер являлся символом женственности, как шпага символизировала мужчину. Оброненный красавицей, он мог быть поднят только ее обожателем, для которого намеренно уронили безделушку. А подаренный веер на любовном языке дорогого стоил. Жест пожилой Дашковой — когда она отдала подарок Марте, в дружбе с которой на склоне лет возродились чувства молодости, — исполнен особого, не всем понятного смысла.
Итак, игра среди роскошных декораций, опасное скольжение на грани дозволенного. Дашкова даже писала «прекрасной даме» стихи:
В ответ Екатерина Романовна получала самые лестные благодарности. «Какие стихи и какая проза! — восхищалась великая княгиня. — …Я прошу, нет, я умоляю вас не пренебрегать таким редким талантом. Может быть, я не совсем строгий Ваш судья, особенно в настоящем случае, моя милая княгиня, когда Вы… обратили меня в предмет Вашего прекрасного сочинения»{89}.
Современному читателю неясен культурный подтекст, на основании которого «дамой» становилась старшая из подруг, а «кавалером» — младшая. В барочном театре, унаследовавшем многие традиции рыцарского романа, куртуазная любовь переносила ритуал вассальной присяги на взаимоотношения полов и распределяла роли в пользу более высокого социального положения дамы, подчеркнутого еще и возрастом{90}. Дамой становилась обычно супруга сеньора. Вспомним королеву Гвиневру, жену короля Артура, вассалом которого являлся Ланселот. Отпрысков благородных семейств часто отдавали на воспитание в дом более богатого и знатного родича, который впоследствии и посвящал мальчика в рыцари. Первые подвиги будущий воин совершал в честь жены сюзерена. Поэтому «прекрасная дама» часто была старше своего верного паладина{91}. И роли в спектакле между Екатериной и Дашковой распределялись в полном соответствии с традицией.
Грань между игрой и жизнью оказывалась очень тонкой. «Я навсегда отдала ей (великой княгине. —
Опасность
Вслед за обменом книгами и журналами подруги перешли к весьма неосторожному обмену мыслями, которые носили явный отпечаток государственных планов. «Вы ни слова не сказали в последнем письме о моей рукописи, — обижалась Екатерина. — …Пожалуйста, не кажите ее никому и возвратите мне как можно скорее. То же самое обещаюсь сделать с Вашим сочинением и книгой»{94}.
Дашкова и сама направляла подруге заметки, касавшиеся «общественного блага», правда, не подписывая их, то ли из скромности, то ли из осторожности{95}. Рюльер писал о младшей племяннице канцлера: «Молодая княгиня всякий день проводила у великой княгини. Обе они чувствовали равное отвращение к деспотизму, который всегда был предметом их разговора»{96}.
Обмениваясь планами будущих преобразований, наши дамы пустились в весьма опасную игру. Первой свою оплошность заметила Екатерина. В случае ознакомления с ее рукописями третьего заинтересованного лица, например канцлера Воронцова, великой княгине грозили крупные неприятности. Поэтому, допустив неосторожный шаг, Екатерина испугалась.
«Несколько слов о моем писании, — обращалась она к Дашковой. — Послушайте, милая княгиня, я серьезно рассержусь на Вас, если Вы покажите кому-нибудь мою рукопись, исключительно Вам одной доверенную»{97}.
Любопытный Рюльер отметил стремление семьи канцлера сблизить младшую племянницу с наследником: «Сестра ее, любовница великого князя, жила, как солдатка, без всякой пользы для своих родственников… Они вспомнили, что княгиня Дашкова тонкостью и гибкостью своего ума удобно выполнит их надежды… Но так как она делала противное тому, то и была принуждена оставить двор»{98}. Эти слова Рюльера задели Дашкову, и в комментариях на его книгу она пометила: «Я не ссорилась с сестрой и могла легко руководить ею, а через нее и государем, ежели бы захотела»{99}.
Если в словах Рюльера есть хоть тень правды, великая княгиня должна была очень испугаться перспективы появления у супруга вместо толстой и недалекой «Романовны» амбициозной, целеустремленной фаворитки. Она постаралась обольстить тезку и возбудить в ее сердце горячую любовь. Ей удалось приковать чувства молодой княгини и превратить последнюю
Но дамы явно заигрались. «Я только что возвратилась из манежа и так устала от верховой езды, что трясется рука; едва в состоянии держать перо, — писала цесаревна. — Между пятью и шестью часами я намерена ехать в Катерингоф, где я переоденусь, потому что было бы неблагоразумно в мужском платье ехать по улицам. Я советую вам отправиться туда в своей карете, чтобы не ошибиться в торопливости своего кавалера и явиться в качестве моего любовника»{100}.
На английский манер
И что, спрашивается, должны были подумать родные? В вопросах дамских куртуазных игр русский двор, конечно, не имел опыта Версаля или Лондона.
Но и он к середине XVIII века уже прошел кое-какие уроки. В самом начале 1740-х годов трепетная дружба Анны Леопольдовны и ее фрейлины Юлианы Менгден была воспринята окружением императрицы Анны Иоанновны как противоестественная связь. Менгден подвергли медицинскому освидетельствованию с целью обнаружить физические отклонения, но, не найдя их, ограничились разлучением подруг{101}.
Нашим героиням вовсе не хотелось возбуждать неприятные аналогии. Впоследствии, отдаляя пылкую и несдержанную Дашкову, Екатерина, кроме прочего, имела в виду и сохранение своей репутации. Патриархальное общество потерпело бы фаворитов-мужчин, но не фавориток-женщин.
Была у дамских игр и другая сторона. Англомания — любовь к Туманному Альбиону, преклонение перед его экономическими достижениями и фундаментальными законами — заметная часть русской культуры XVIII века. Мода на всё английское: вещи, наряды, книги, журналы, поведение в обществе — являлась выражением более глубокого общественного настроения — моды на британскую свободу. Перенимая английские приемы повязывать галстук или эпистолярные стили, русский дворянин XVIII века заявлял о своих политических пристрастиях. Процесс внешнего копирования затронул и взаимоотношения полов.
Между тем английское протестантское общество накладывало на своих членов весьма жесткие моральные ограничения. Особенно много препятствий возникало для общения между юношами и девушками «из приличных семей». Там же, где сфера контактов между различными полами сведена до минимума, происходит расширение свободы общения внутри одного пола.
Феномен «любви по-английски» был воспринят в России именно как проявление нравственной свободы. Ролевая игра «кавалер и дама» была не для слабонервных простушек, в ней просвещенные подруги, поклонницы либерализма и государственных реформ, преподносили обществу свой вызов. Искусство состояло как раз в том, чтобы не переступить черту и не подать повод к злословию.
Возвращение в Петербург положило конец частым встречам наедине. Однако и в городе Дашковой удалось обратить на себя внимание. «Она поселилась в Петербурге, — писал Рюльер, — …обнаруживая в дружеских своих разговорах, что и страх эшафота не будет ей никогда преградою… Она гнушалась возвышением своей фамилии, которое основывалось на погибели ее друга»{102}. Слова дипломата подтверждала и Екатерина II. «Так как она совсем не скрывала этой привязанности, — писала императрица о любви подруги, — …то вследствие этого она говорила всюду о своих чувствах, что бесконечно вредило ей у ее сестры и даже у Петра III»{103}.