САГАЙДАЧНЫЙ[1]
I
Это было очень давно. В тот год, с которого начинается пестрая историческая ткань нашего повествования, русские люди, теперь столь уверенные в будущем своей неисходимой земли, не знали еще, окрепнет ли на этой расшатанной смутами земле «благоцветущая отрасль благородного корени» и осенит ее миром и благоденствием, или же опять придут польские и литовские люди и настанет на Руси иноземное владычество. Не ведали и польские и литовские люди — «славянские ль ручьи сольются в русском море, оно ль иссякнет»[2] и «злота вольность польщизны» затопит собою болота «москевськего барбаржиньства» [
Было это весною 1614 года.
Вниз по Днепру, не доходя порожистой части его, тихою, ровною греблею плыли казацкие чайки, или човны, на которых, словно пышный мак либо васильки и чернобривцы в огороде, пестрели под лучами утреннего солнца красные верхи казацких шапок, желтые, как спелые дыни, штаны на цветных «очкурках» и с цветными поясами, яркие ленты в воротах рубах и голубые да зеленые вылеты на кунтушах [
Передняя чайка была изукрашена более других. На носу у нее водружено было на красном древке голубое знамя с изображением на нем скачущего на коне казака и с крупною, нашитою мишурою подписью:
С задних чаек иногда доносилось скорее грустное, чем веселое пение, слов которого вполне не слышно было, а можно было уловить только отдельные слова: то «пливе човен, води повен», то «дівчина плаче», то «кличе мати вечеряти», «козак молоденький», «далека дорога», «турецька неволя». Слов от песен потому нельзя было разобрать, что там гдето ниже, недалеко, что-то ревело и стонало, точно наступающая с грозою и градом туча, хотя небо было ясное, тихое, безоблачное.
— Что бы оно гудело так? Ни ветр, ни град; и аер [
— Да то пороги ревуть, пане дяче, — отвечал, лениво покуривая люльку, седоусый казак, сидевший тут же потурецки, на разостланной циновке.
— Пороги? Ноли они недалече?
— Да недалечко... А, гаспидская люлька — опять потухла!..
Пан дьяк, как называли казаки бородатого человека в шапке горластой и в цветном охабне, встал и, оттенив глаза ладонью, тревожно глядел вперед, между тем как сивоусый казак, достав из кармана синих широких штанов кресало, кремень и трут, преспокойно вырубил огонь, ворча на неповинную трубку:
— От іродова люлька, — усе гасне...
Гул впереди становился яснее и яснее. Слышно было, как какие-то две силы сшибались одна с другою, и удары все учащались, а глухой гул так и стоял в воздухе. Стоявший у руля передовой чайки старый казак с расстегнутым воротом и черною, загорелою, покрытою, как у зверя, шерстью грудью, налег на прави́льное весло и повернул лодку на самый стержень реки.
— Ануте, хлопце разом — удар! — крикнул он. Гребцы, которых было человек двенадцать на чайку, дружно ударили веслами, перегнулись назад, словно как ушибленные в лоб, снова нагнулись, глубоко захватили зеленую воду, опять откинулись назад, опять ударили... Чайка летела, точно, в самом деле, крылатая птица...
— Ануте, соколята, іще раз! іщe раз! — грымнул рулевой атаман. Пан дьяк испуганно глядел то на гребцов, то на рулевого, то вперед, на эту страшную воду. А впереди она, действительно, становилась страшною. Что-то, казалось, ныряло в ней, выскакивало на поверхность — беляки какие-то, точно испуганные зайчики либо клочья белой кудели, и снова прятались в воду, и снова выскакивали... Гул, перебой воды и грохот становились все явственнее...
— Довольно, хлопці! Добре! Суши весла! — гремел голос рулевого. Гребцы подняли весла, звякнули ключицами — и разом поднялись.
— До правила, дітки, до стерна! — гукал рулевой. Гребцы бросились к рулю, налегли на него, осилили напор воды и направили чайку в самые ворота — в клокочущую между «заборами» пучину... Белый, зло ревущий водяной гребень перегораживал Днепр от одного каменистого берега до другого. Зеленая вода, стремясь через порог, превращалась в белую массу — в страшную гриву какого-то невидимого подводного чудовища... А там дальше клокотала и бешено прыгала пена с брызгами. Бешеному потоку, казалось, не хватало места, и он клубами прыгал в воздухе, снова обрывался и падал, опять скакал вверх, выпираемый новыми бурунами, и опять падал и разбивался...
Чайка стрелою летела на белую гриву этого чудовища. Вот она на самом гребне — дрогнула, качнулась, заскрипела в пазах, опять дрогнула, полетела вниз с водяной горы, ткнулась носом, вынырнула... И скачущего на знамени казака, и пана дьяка, который стоял на коленях, уцепившись за уключину, и посиневшими губами бормотал молитву, и сивоусого с люлькой казака обдало водяною пылью и брызгами...
— Молись, дітки! — гукнул рулевой атаман. Все перекрестились.
— Смотрите, хлопцы, вон москаль раком стоит! — раздался чей-то веселый голос. Все глянули вперед. На переду чайки, где молился пан дьяк, товарищ его, тоже московский человек, перепуганный всем виденным сейчас, стоял на четвереньках, держась руками за днище, за кокорник, и беспомощно оглядывался по сторонам, не зная, в ком искать спасения...
— А гаспидская люлька! Опять погасла! — ворчал сивоусый казак, тыча пальцем в трубку, залитую водой. Скоро, однако, чайка пошла ровно — опасный порог был пройден благополучно. Казаки уселись, кто где и как хотел, перекидывались шутками, смеялись над струсившими «москалями», смотрели, как другие, задние чайки перепускались через порог.
— А как сей порог именуется? — обратился, немного успокоившись, пан дьяк к сивоусому казаку, вырубавшему огонь для своей непокорной трубки.
— Да это Кодак, пане дьяче, — пробурчал тот, углубившись в свою люльку.
— А еще много их будет?
— А! Сто копанок! Вот чертова...
— Ноли сто? Быть не может!
— Да не сто ж! Вот, дьяче, выдумал!
— Да ты ж сам сказал сто...
— Тю! То у меня такое слово, сто копанок чертей. Все чайки, однако, переспустились через Кодак благополучно и быстро понеслись силою течения к другим, менее опасным порогам и «заборам». Пан дьяк, несколько успокоившись, снова уселся на ковре рядом с другим московским человеком, с тем, над которым сейчас только смеялись казаки, будто бы он с испуга стоял на карачках, а седоусый казак, запалив, наконец, свою непослушную люльку, тут же примостился на корточках и повел свою беседу с московскими людьми.
— Так вы, говорите, нового царя себе выбрали?
— Нового, точно.
— А кого ж вы выбрали?
— Божиею милостию Михаила Федоровича Романова[3], благоцветущую леторосль благородного корене.
— А как же вы с царевичем?
— Каким царевичем?
— А Ивашкою, Димитриевым сыном?
— А! Вот нагадал! Выпортком-то Расстриги?
— Эге! Какой он Расстрига?
— Да Расстрига ж — подлинно.
— Ну хоть и Расстрига, а все ж был царем... А у него теперь сын ведь... Сын! Всем ведомо, что Гришку-вора убили весной в прошлыем во 114 году, а оной Ивашка-выпорток рожон Маришкою-ворухою во 117 году... Али она три года во чреве носила? А? [4]
Казак только свистнул:
— Фью!.. Ну, это точно долго — три года.
— То-то и есть! Да и пес ее, воруху, знает, от какого вора она ощенилась — от тушинского ли вора, от другого ли царика-вора, от Ивашки ли Заруцкова, а может, и от пана польскова — поди разбирай ее...
— Те-те-те-те! А сказывают, подончики
— Пустое! Он ноне с Маришкой в Астрахани, слышно, и ево, чу, скоро изымают.
Сказав это, московский человек невольно остановился и испуганно глянул кругом. Он заметил опять необыкновенное движение между гребцами и услышал зловещий шум воды. По поверхности Днепра опять заскакали беленькие зайчики, а ниже пенилась и бурлила бешеная река. Большая длинношеяя птица с длинными ногами, вроде цапли или журавля, перелетая через Днепр и налетев на бушующий гребень, испуганно шарахнулась в сторону, беспорядочно забив в воздухе своими несуразными крыльями. Впереди бесстрашные стрижи так и чертили крылышками да ножками поверхность бешеной реки.
— До стерна, соколята! — раздался вновь зычный голос рулевого. Московский человек опять уцепился за уключину. Его товарищ в голубом охабне с красными кистями припал к сиденью. Чайка дрогнула, колыхнулась, ткнулась носом... Днепр, казалось, звенел...
— Сурский — это два порога, — проговорил белоусый казак как бы в утешение московским людям, — а скоро Лоханский и Звонец. Действительно, скоро миновали пороги Лоханский и Звонецкий все с такими же предосторожностями. Но впереди еще оставалось много их, и в особенности самый страшный — Ненасытец.
Днепр, при всех его ужасах, был необыкновенно красив. Этого не могли не заметить московские люди, которых служба царская бросила в качестве послов в эту чудную черкасскую
— А это что ревет там, пан атаман?
— То Дед ревет.
— Какой-чу дед?
— Дед. Ненасытец... У! Здоровая глотка...
— Али хуже всех?
— Да самый поганый... Такой татарюга!
Впереди показались зубчатые скалы, что грядой тянулись от одного берега Днепра до другого. Вода, теснимая каменными великанами, рвалась и кипела, чтоб снова еще с большею быстротою ринуться с высоты в пропасть. Рев был так силен, что голоса рулевых и гребцов были не слышны. Над самым порогом стоял водяной пар, и в нем искрилась и переливалась радуга...
По самому ходу чайки чувствовалось, что ее влечет необыкновенно стремительным течением. Она даже не вздрагивала — не успевала. Все рабочие ее силы — рулевой атаман, гребцы и остальные казаки — как клешни впились в длинное, с широкою лопастью правильное весло. Голоса атамана не слышно было, а видны были только его поминутно раскрывавшийся под рыжими усами рот и глаза, уставившиеся куда-то вперед, на одну точку... Точка эта — роковой проход, страшная пасть между каменными зубами: надо было направить чайку в эту пасть, в самую ее середину, чтобы не черкнуться об острые боковые камни...
Сивоусый казак, взглянув на московских людей, показал на небо, как бы говоря: «Ну, москали, молитесь, — одна надежда на небо...»
«Москали» поняли его немую речь и упали на колени... Тихая, смирная, хотя и грязная, Москва-река в этот момент показалась им такою дорогою, что они готовы были проклинать тот несчастный день и час, в который покинули берега своего родного священного Иордана... Для того ли они крестились в святой воде Москвы-реки, чтоб погибнуть в этой проклятой черкасской реке?.. А там у них жены, дети, сродники... Не видать им больше родной стороны...
Чайка дрогнула, оборвалась куда-то. Они попадали и закрыли глаза... Их обдало водой... «Ох! Господи! Прими дух мой с миром...» Все пропало, всему конец, они потонули.
— Вставайте, панове москалі! Молітесь богу! Проехали Ненаситець! — раздался вдруг над ними знакомый голос. Они с ужасом открыли глаза: сивоусый казак сидел на залитом водою сиденье и вырубывал из огнива огонь... Страшная водяная гора белелась, и пенилась, и ревела далеко позади... Только на этом водяном гребне чернелись и ныряли другие чайки, перепускавшиеся через страшный порог... Тут же разом они заметили, что на правом берегу реки, у самой воды и на круче, лепилось несколько шалашей и хаток, а у воды виднелись люди, махавшие шапками. У самого берега привязано было несколько маленьких лодок «душегубок», и некоторые из них, с двумя или тремя видневшимися в них человеческими фигурами, качались в воде в некотором расстоянии от берега.
Вдруг на задних чайках послышались крики. Сначала нельзя было разобрать, что кричали. Но скоро крики достигли и передней чайки.
— Заднюю чайку перевернуло!
— Байдак потопает! Спасайте, братцы!
— Спасайте, кто в бога верует!
Действительно, ниже порога, среди пенистых валов и бурунов, ныряя в воде и выныряя, чернелось потопавшее судно... Из воды то там, то сям показывались казацкие головы — это утопающие мужественно боролись со смертью... Опрокинувшуюся чайку вертело и несло, как щепку...
В тот же момент от берега отделились маленькие лодочки и стрелою понеслись на переём утопавшим. Иные из утопавших, более сильные и умелые, плыли им навстречу. Остальные чайки также повернули против течения и ударили веслами по вспененной поверхности реки — все спешили спасать погибающих товарищей... Весь Днепр, казалось, покрылся чайками и маленькими, необыкновенно юркими лодочками, — «душегубками», или «дубами». Утопающие отчаянно боролись с быстрою, увлекавшею их водою. Им бросали с чаек веревки, протягивали весла, — те хватались за эту помощь и храбро держались на воде. Других течением наносило на чайки и душегубки, и они цеплялись за края, за весла. Иных, обессиленных в борьбе со свирепою стихиею и уже с трудом державшихся на воде, товарищи, нагибаясь с чаек, хватали за чуб, за сорочку и втаскивали на борт.
Опрокинутая чайка была также перехвачена и прибуксирована к берегу. Вся флотилия, покончивши с вытаскиванием из воды потопавших, сбилась в кучу и также пристала к берегу. Казаки выскакивали из чаек, кричали, смеялись как дети, встряхивались, толкали друг друга, кувыркались. Иной катался колесом на руках и на ногах. Пострадавшие скидали с себя сорочки и штаны, вешали их для просушки на деревья и кусты и расстилали на камни. Тот жаловался, что у него пропала шапка, другой лишился люльки и кресала, у третьего пропали чеботы, а у иного — «i штанів чортма»!..
— Да все ли казаки целы, панове? — опомнился московский человек, пан дьяк. И точно, пересчитать себя казаки и забыли: шапки и чеботы считают, а все ли у них головы, — про то и невдомек.
— Ану, вражьи дети, становитесь лавою, я вас пересчитаю, — скомандовал сивоусый казак с передовой чайки, которому, наконец, удалось опять закурить свою люльку.
— Лавою, хлопцы, становитесь, лавою! — кричали сами пострадавшие и не пострадавшие.
— Становитесь все — и голые, и босые! Все стали лавою. Сивоусый казак начал считать.
— Это голый, раз, это босый, два...
Всеобщий взрыв хохота прервал казацкого контролера...
— Это куцый, раз! — хохотали казаки.
— Разве мы волы?
— Да стойте, вражьи дети! — гукал на них атаман и опять начал считать, уже не упоминая голых и босых. На последнем он остановился и руками развел.
— Овва! Одного нет... Было тридцать, а стало двадцать девять... А! Сто копанок!
— Братцы! Одного козака недостает! Пропал козак! — загалдели голоса.
— Кто пропал? Кого недостает?
— Да я вот тут! — отозвался кто-то.
— I я, тутечки.
— Кого ж нет?
— А кат его знает!.. Считай, батьку, сызнова, может, и найдется козак — не пропал...
— Где пропасть! Козак не иголка ! Не пропадет... Опять началось считанье... Опять одного недостает.