Церкви[64]. Здесь я хотел бы высказаться в пользу критического изучения современным православным богословием не только патристических источников, но и новых отцов церкви, подобных Барту. В этом я следую Булгакову, имея в виду синтетическое объединение Восточного и Западного богословия, в котором Зизиулас усматривает одну из основных задач современного богословия. Моя статья – это попытка связать диалогом Барта, этого выдающегося западного христианского богослова ХХ столетия, а также опирающееся на него протестантское и католическое богословие, с православным богословием, в первую очередь с Булгаковым, вероятно, самым замечательным православным богословом ХХ века.
Центром систематического богословия Барта является его новый подход к учению о примирении, а для этого нового подхода центральной становится его атака на так называемое
Традиционно, следуя определенным тенденциям, которые можно проследить уже у Кальвина[71], учение о предопределении Богом одних к спасению, а других к погибели[72] было на практике интерпретировано в кальвинизме как предшествующее тому факту, что выбор осуществляется во Христе и Христом[73]. Иными словами, Бог вначале предопределяет людей к спасению или погибели и только затем последовательно решает, что это спасение произойдет в распятом Сыне Божьем: «Об избранных говорится, что они принадлежали Отцу до того, как Он дал им Своего единородного Сына»[74]. В противоположность этому Барт утверждал, что мы должны говорить, что все содержание божественного предопределения сводится к избранию Иисуса Христа, который как истинный Бог является избирающим, совместно с Отцом и Духом, Себя как истинного человека, избираемого, который есть Божья явленная благодать для нас как человек, всецело послушный Богу даже до смерти на кресте, призывающий нас веровать в Него и открывающий нам, что мы сыны Бога, нашего Отца[75]. В избрании Иисусом Христом принятия на Себя ради Себя грешного человека мы понимаем, что на Божьем превечном совете Сам Бог в Своем Сыне отвержен Собою вместо человека, так чтобы человек не был отвергнут: «Предопределение означает, что от самой вечности Бог предопределил оправдание человека ценою Себя Самого. Это значит, Бог предрешил, что на месте оправдываемого Он Сам будет умирать и оставленным, и отверженным – Агнец, закланный от основания мира»[76].
Но этот акт Бога – определение Себя через Свой завет с человеком во Христе, через предопределение Христом Себя как Бога для нас как одного из нас, – явно должен иметь радикальные последствия.
Если Иисус Христос как Бог избирает Себя от вечности, но во времени, стать виновным в восстании против Себя, в которое был вовлечен человек[77], то есть Бог желает прежде всех времен стать во времени Иисусом из Назарета, Богом для нас, то Бог Сам в Себе тогда определяется от вечности как Отец Иисуса Христа, а Дух Святой есть Дух Отца и Дух Иисуса Христа[78].
Нельзя отступить назад от этого вечного Божьего выбора открыть Себя в Иисусе Христе к некоему безликому
Проблема интерпретации Барта по этому вопросу заключается в том, что он настаивает, с одной стороны, на необходимости отношения Бога к Иисусу Христу и, соответственно, к миру – так как Христос нераздельно истинный Бог и истинный человек – как в Его воле, так и в Его бытии, а с другой стороны, противореча самому себе, он настаивает на необязательности (случайности) отношения Бога к миру, как в Его воле, так и в Его бытии. Что касается Божьей воли, Барт воспринимает проводимое Фомой Аквинатом различение[84] между Божьей волей, направленной на Себя Самого как Бога, и Его волей, направленной на отличное от Него Самого – творение. В желании Себя как Бога и любви к Себе как к Богу, Божья воля – это Его природа, точно так же как человеческая воля, по утверждению Аквината, в своем желании имеет естественную тенденцию к счастью[85].
Божья свобода или от-Себя-бытие
Барт имеет дело с различными пониманиями необходимости и свободы. С одной стороны, необходимость относится к природе, которая «сама в себе» не может быть иной, разве что она перестала бы быть собой и стала бы другой природой. Отсюда следует, что для Бога необходимо быть Богом, и Он является таковым через рождение Своего Единородного Сына. Это можно назвать «непреложной необходимостью». С другой стороны, необходимость относится к принуждению, которое прилагается к предмету либо как движущая и механическая причина (толчок), либо как конечная причина, подразумевающая, что цели нельзя достичь без данного предмета. Это можно назвать «принудительной необходимостью»[88]. Аквинат и Барт утверждают, что божественное рождение Богом Сына может быть описано как непреложная необходимость, но, конечно, не как принудительная необходимость. Совершенно вне зависимости от того, считаем ли мы само понятие «непреложной необходимости» своего рода богословской игрой слов с целью сохранить внешние знаки различия между Творцом и сотворенным[89], стоит рассмотреть вопрос, не находится ли Бог (и поистине также творение) под принудительной необходимостью, поскольку избрание Иисусом Христом Себя вместо человека принуждает всю реальность соответствовать необходимому искуплению. Если это не представляется принудительным, то не можем ли мы утверждать, что, поскольку воля Иисуса Христа едина с волей Бога как Троицы, избрание Иисусом Христом Себя ради нашего спасения есть непреложная необходимость для Бога, поскольку без этого Он перестал бы быть «Отцом Иисуса Христа»?[90]
В богословии Барта также задействованы два понимания свободы. Он пользуется понятием свободы, которое «негативно», поскольку божественная свобода понимается как полное отсутствие каких бы то ни было ограничений, кроме, конечно, накладываемых божественной природой как таковой. При таком негативном понимании свободы можно сказать, что Бог свободен творить мир, поскольку над Ним не властны никакие ограничения или необходимость творить его. Однако и наоборот, исходя из этого негативного понимания свободы, Бог не свободен перестать быть Собой как Богом (т. е. здесь Он подчинен необходимости), так как Его природа вынуждает Его рождать Своего Сына и т. д. Но Барт также ставил перед собой задачу выразить отношение творения к Божьему существу любящего, и в этом контексте он пользуется, еще больше запутывая проблему, не только «негативным», но и «позитивным» пониманием, как мы в скором времени убедимся. В целом, богословие Барта в контексте его рассуждения о божественной воле и творении находится в прямом противоречии с его же более поздним подведением всего богословия под главенство учения об искуплении. Ибо как нам согласовать тот факт, что воля Бога, направленная на Себя Самого, отличается от Его воли, направленной на творение, с более поздним утверждением, что избрание Богом Себя для воплощения есть акт Иисуса Христа, тождественный («не существует воли Божьей отдельно от воли Иисуса Христа»)[91] божественной воле, действующей во внутритроичном бытии?
Разрабатывая проблему Божественной сущности, Барт предлагает «позитивное» определение свободы. Божья способность любить необходима, так как в этом состоит Его Сущность – быть Тем, кто любит[92]. Мы приняты в Божью вечную любовь к Нему Самому. Иначе говоря, Бог не нуждается в творении как объекте, отдельном от Него Самого, для того, чтобы любить Себя Самого, потому что Он самодостаточен для Себя как объект любви. Бог решил по чистой благодати считать нас любимыми, потому что точно так же Он мог бы считать нас нелюбимыми. Когда мы говорим, что Божья способность любить необходима, мы имеем в виду, что Его Сущность заключена в Нем Самом, а поскольку Его Сущность – это акт любви к Себе Самому, мы говорим, что Он свободен в Себе Самом, не будучи ограниченным ни тем, что Он творит (трансцендентность), ни Своим самораскрытием в любви, как если бы Он был ограничен. «Он может, а также и хочет быть ограниченным»[93] – как Бог с нами, Иисус Христос (имманентность).
Однако Барт не хочет, чтобы Бог был заключен в ловушку в Себе Самом, лишенный возможности принять плоть как Иисус Христос, – Бог должен быть «свободен также по отношению к Своей свободе»[94], поэтому Барт доказывает, что Бог есть любовь, заключающая подлинную инаковость в Себе Самом[95], свободу внутри Троицы дифференцировать Себя от Себя[96], и что эта Его свобода заключается в сущности Бога любви. Однако он также хочет избежать превращения Бога в статический идеал любви, который не может не любить, так что Бог оказывался бы скованным Своей собственной любящей природой и превращался бы в «мировой принцип»[97]. Так он связывает понятия свободы и любви воедино в Божьей реально явленной жизни, доказывая, что Бог в жизни, в Своем бытии в качестве свободного существа, любит Себя («Но Бог любит, и в этом действии живет»)[98]. Но как Бог живет, будучи любовью? Барт вновь повторяет, что мы не можем «отставать от Бога – отставать от Бога в Его откровении нам – пытаясь вопрошать и определять, что есть Он», и потому должны повторять, что воистину Бог любит Себя и мир свободно от вечности в Иисусе Христе[99].
Но не вернулись ли мы к исходному пункту, оставшись с той же самой проблемой: Барт хочет сказать, что Бог не нуждается в творении, поскольку Он свободен (как в негативном, так и в позитивном смысле), но одновременно его представление о Божьей свободе как свободной вечной любви к творению во Христе видимо противоречит этой аргументации? По Барту, творение, а с творением и Иисус Христос как истинный Бог и истинный Человек (поскольку одно не может разделиться надвое, следуя собственной критике Бартом
Поль Д. Мольнар в большом исследовании, вдохновленном Бартом и защищающем необходимость божественной свободы и имманентную Троицу против разных современных богословов, не проясняет этот спорный вопрос, но, кажется, считает его решенным, когда заявляет, что без имманентной Троицы Бог не может быть свободен в выборе: быть Ему или не быть нашим благодатным Искупителем[102]. Но этим, конечно, не объясняется, почему Барт не сводит воедино разрозненные пункты своего богословия. С одной стороны, он утверждает, что нельзя ссылаться на
В чем причина непоследовательности бартовской мысли? Скорее всего, он не смог прийти к такому пониманию божественной свободы, которое свело бы воедино негативные и позитивные определения свободы, не погружаясь при этом в «фатальную спекуляцию» о сущности и действии
Булгаков, и в этом его сходство с Бартом, утверждает, что нельзя понять Бога вне Его отношения к миру, вне Его деятельности, в которой Он встречается со Своим собственным творением. Однако, в полную противоположность Барту, как я попытаюсь показать, а в конечном счете и противореча самому себе, он начинает аргументацию не с избрания Христом Себя для нас, но с природы Абсолюта Самого в Себе[105]. Для Булгакова Бог – Абсолют. И вслед за отцами церкви он говорит о Боге как об Отце. Но Абсолют никогда не заключен всецело в Себе, но всегда обращен к другому, и этот другой – мир. В дальнейшем, излагая мысли Булгакова, я сосредоточусь на его понимании Бога как Абсолюта, ибо те проблемы, которые, с точки зрения Барта, возможно помыслить только изнутри исторического события распятия Христова, для Булгакова, напротив, укоренены прежде всего (прежде истории) в Абсолюте. Именно по этой причине я попытаюсь показать, что богословие творения и искупления у Булгакова представляются чем-то вроде дополнения его софиологии.
Булгаков утверждает, что Бог всецело в Себе, как абсолютная абсолютность, отстраненный от каких бы то ни было отношений, сокрытый Бог в Своем ледяном храме, Бог, которому поклонялись Плотин и неоплатоники, просто не существует: «Бог существует практически лишь как энергия, Бог же в Себе, Deus absconditus, просто “не существует”, Он есть тьма Абсолютного, к которому неприменимо даже и бытие»[106]. Такое божество, скованное Своей собственной трансцендентностью, – это Бог Кальвина и ислама, – полагает Булгаков[107]. Булгакову легко сделать их мишенью, однако такого монстра можно найти (и Булгаков признает это в «Свете невечернем») даже в отдельных фрагментах Псевдо-Дионисия Ареопагита[108]. Для Псевдо-Дионисия Бог, который именуется «Троица» и «Единица», не может даже содержаться в этих именованиях. «Мы используем имена Троица и Единица для Того, кто, на самом деле, за пределами всякого имени, называя это трансцендентной сущностью над всякой сущностью [τη τριαδική και ενιαία θεωννμία την ύπερώννμον ονομάζομεν, τόις οΰσι την ύπερυύσιον]»[109]. Поистине, Бог настолько превыше всех вещей, существующих в рамках противопоставления «наличие-отсутствие», что «мы даже не можем назвать это именем добра»[110], а добро в платоновском смысле – это то, что истинно есть, как говорит нам Дионисий: «Имя, которое наиболее почитаемо»[111]. Таким образом, Бог должен быть обнажен от Своих имен, поскольку ни одно имя не соответствует Его сокрытой сущности. Этот путь освобождения себя от Бога с целью обрести Бога в единении пролегает даже за пределами оппозиции утверждения и отрицания[112]. Тогда Бог как Абсолют для Псевдо-Дионисия, – заключает Булгаков, – есть абсолютное НИЧТО[113]:
«Мы делаем утверждения и отрицания [τάς θέσεις και αφαιρέσεις]того, что находится рядом с ним, но никогда не его, потому что оно за пределами всякого утверждения, будучи совершенной и единственной причиной всех вещей [έπει και ύπίρ πάσαν θέσιν εστιν ή παντελής και έφνιαία των πάντων αιτία],
Такой Бог Отец, – говорит Булгаков, – это «дурной метафизический кошмар, от которого тварь ищет сокрыться в своей имманентности», чтобы не быть замороженной этим «ледяным Абсолютным»[115]. Творение прячется в тепле и изобилии своего собственного мира, не признавая Абсолютное апофатиков, и в своем непризнании Абсолютного (агностицизме) оно уходит в практический атеизм с вытекающим отсюда апофеозом космоса (миро-божием)[116]. Абсолютное просто совершает метафизическое самоубийство, не имея границ, которыми можно было бы его определить:
«Однако не только религиозно, но и философски эта идея трансцендентного Бога разлагается в противоречиях. Как чистая Трансцендентность, она доступна лишь апофатике, которая говорит о ней свое всяческое
С одной стороны, методологически, радикальная апофатика разрушит саму себя, если не будет сопровождаться соответствующей катафатикой с положительным понятием о Боге, основанным на Божьем самооткровении[118]. С другой стороны, субъективно, Абсолют должен быть во взаимоотношениях с другим (даже если он не ограничен этим другим), чтобы не самоуничтожиться как субъект. Это коренится в природе каждого субъекта как духа, как существа, фундаментально настроенного на отношения, или, говоря языком другого русского мыслителя ХХ столетия, «диалогического». Здесь Булгаков опирается на Фихте (дополненного Шеллингом), который оказал на Булгакова значительное влияние, хотя и был подвергнут им критике за интеллектуализм[119]. Здесь следовало бы сделать экскурс в оригинальное учение Фихте, чтобы посмотреть, как Булгаков адаптирует его мысль в своем позднем систематическом богословии.
Опыт
Фихте утверждает, что можно в совершенстве понять опыт как систему представлений Я о себе. Метод начинается с интеллектуального созерцания,
Таким образом, это одновременно и «изначальное для Я»
Итак, «как только Я существует для самого себя, то необходимо возникает для него также и бытие вне его»[130]. В тот миг, когда Я пытается осознать себя как в чистом виде собственную деятельность, оно полагает себя как объект по отношению к другим объектам, «обуславливающим» Я: «Самосознание и сознание чего-то, что не есть мы сами, необходимо связаны друг с другом»[131].
Таким образом, самосознание связано с опытом как системой представлений, «сопровождающихся чувством необходимости»[132]. Изначальное «Я» интеллектуального созерцания, следовательно, абстрагируется как представление «Я в себе», обусловленное «не-Я», способствующим синтезу обусловленного Я, которое само обусловлено «не-Я» и т. д., до тех пор,
Эта игра «Я» и «не-Я» как основание и для опыта субъекта, и для осуществления природы была осмыслена Шеллингом[134]. То новое, что внесено им в эту схему, заключалось в понимании Я и не-Я как проявлений Абсолюта (в отличие от Фихте и Гегеля, у которых Абсолют вечно полагает свое же абсолютное отрицание): «необходимость саморазличия единой абсолютности на субъект и объект»[135]. Это саморазличие абсолютного повторяется в природе через разные ступени воплощения бесконечного в конечном. Это движение от единства к различию или от бесконечного к конечному, от различия к единству или от конкретного к универсальному и, наконец, к абсолютному тождеству[136].
Позднее эти идеи подробнее были развиты в философии свободы Шеллинга. Абсолютный Дух, по Шеллингу, эволюционирует от своего абсолютного бытия как изначально индифферентного основания свободы,
Первопричина
Однако Шеллинг утверждает, что Божье переживание мира, Его собственное самосознание, нельзя понимать как анархическое, как дикое и неупорядоченное самопорождение фантастических химер, как нельзя и приписывать ему обезличенную данность, ограничение, но Божье бытие как абсолютно свободное является упорядоченной свободой, и каждый абсолютно свободный акт происходит из внутренней необходимости Его абсолютной природы[140]. Абсолютная свобода есть абсолютная необходимость.
Так, Бог не совещался Сам с Собой с тем, чтобы сотворить наилучший из возможных миров, но свободно избрал сотворение мира, основанного на необходимости Его природы как любви и добра[141]. Поскольку Бог как Дух есть единство безосновного с рождающейся из него дуальностью, а Его идеальная природа – любовь, то существуют два совечных начала самооткровения как творения. Первое – это бессознательная «воля основы», то есть воля безначального Единого. Она стремится породить самого себя, развернуться как становящееся существо, и этого развертывания нельзя избежать, хотя она и не подвержена принуждению. Другое начало – это сознательная «воля любви», посредством которой Слово изрекается в природу и Бог делает Себя личностью[142]. Эта воля абсолютно свободна, так же как и абсолютно сознательна. Итак, творение Богом мира абсолютно свободно, потому что оно абсолютно неизбежно через соединение Духом двух воль: воли основы и воли любви.
Но как адаптирует две эти системы Булгаков? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно вначале понять, что он подразумевает под духом.
Дух для Булгакова, как и ранее для Фихте, – это свободное «действенное самоположение»[143], и в этой самополагающей деятельности дух живет как самосознающее существо. Но, в отличие от Фихте, Булгаков считал основополагающим для духа тот факт, что их самосознание есть саморазличение между upoctaciq и oucia, которые, в терминологии Шеллинга, являются субъектом и объектом в дифференциации в единстве. Ипостась как субъект имеет свою собственную конкретную жизнь, содержание, объект, и она осуществляет себя через это содержание, соединяясь с ним в качестве его основы, живя через него и актуализируя свой потенциал, определяя и раскрывая себя через него, так что оно становится ее выражением как живая душа[144]. Следуя Фихте, Булгаков утверждает, что я, или сотворенный дух, по отношению к своей природе является «фактом-актом» («действенным самоположением»,
«Однако здесь обнаруживается и модальное различие в жизни духа, поскольку одно и то же природное содержание существует для него, с одной стороны, как акт его собственной жизни, творческое самооткровение, а с другой – как факт некоей предлежащей пред ним действительности, – ее собственное бытие по себе, в себе самой. Оно независимо от я, поскольку есть его же собственный акт, творчески положенный я в себе и для себя; однако в действительности своей, в бытии по себе, оно есть и факт, независимый от я, ему предлежащий. Живой и живущий дух открывается самому себе в некоей объективной действительности, имеющей свою собственную реальность. В ней дух живет как в своем доме, в субъективности своей»[146].
В этом месте мы должны подчеркнуть различие, на которое я прежде ссылался, между сотворенным и несотворенным духом или, более точно, между единоипостасным духом и неипостасным духом как триипостасным. Прежде всего, следует описать сотворенный дух. «Предельная интуиция» сотворенного духа о себе как о единстве я и природы заключает в себе личное самосознание духа[147]. Природа духа – это и не-я, понятое в отрицательном смысле границы я, и понятая в положительном смысле объективная реальность, или мир, который преобразуется я в опыт, будучи полем его жизнедеятельности в процессе становления живой личностью[148]. Дух принципиально «открыт для мира» по самому своему устроению, так как он живет «не своей яйностью», как в абстрактном чистом самопостулировании у Фихте, но в мире и через мир[149]. Тогда природа, как не-я духа, присуща ему изнутри, и, следуя Шеллингу, должна пониматься как включающая в себя не только индивидуальную мысль и эмоциональную жизнь духа, но и жизнь духа в мире, рассмотренную во взаимоотношениях с другими личностями (я, ты, он/она/оно, мы и вы), которые обуславливают (ср. «чувство необходимости» у Фихте) я как становящийся (не абсолютный) или сотворенный дух[150]. Однако вынужденное выходить из самого себя, за свои пределы, чтобы встретиться с другим я, я демонстрирует свою относительность, ибо множественностью абсолютных центров субъективности «свидетельствуется их всех относительность»[151]. Но что такое Абсолютный Дух?
Абсолютный Дух, как и любой дух, может существовать только в отношениях, и именно поэтому Булгаков не может принять апофатизм в его чистейшей форме. Ведь апофатизм не может постичь тот факт, что Бог содержит божественного другого, и наличие этого другого или онтологическая «ограниченность/граница» (даже если понимать эти термины аналогично) фундаментальна для существования
То, о чем мы говорим, это, конечно, триипостасность Духа. В отличие от сотворенного духа, который, будучи едино-ипостасной личностью, должен находить не личные модусы бытия во внешнем мире (даже если они ипостазированы в его природе) и потому им обуславливаться, триипостасный, или абсолютный, дух обретает все эти модусы в себе[153]. Далее, если едино-ипостасный дух представляет собой, по преимуществу, статичную реальность без исхождения в мир, то в случае с триипостасным духом его самополагание есть чистая активность
Божья природа, или божественность (
Итак, Бог, по существу, Абсолютно-относителен по отношению к Себе как Триипостасному Духу, живущему Своей собственной природой как Софией, которая представляет собой не ипостась, но ипостасность и которую Он воспринимает как живую реальность в Своем собственном самооткровении. Каждая ипостась открывает Себя перед другими ипостасями в их общей сущности
Отец как Первопричина рождает Своего Единородного Сына и в этом рождении отдает Свое бытие в абсолютном самоотвержении Другому: «Рождение для Отца есть самоопустошение, отдание Себя и Своего Другому, жертвенный экстаз всесожигающей, ревнующей о Другом Любви»[170]. Сын пассивно воспринимает Свое бытие от Отца как Единородный, будучи тем самым всецело опустошен во имя Отца, принося Себя в вечную жертву тем, что Сам Он нем как Слово Другого: «Сыновство есть уже
Теперь мы можем видеть, что Бог, по Булгакову, – это Бог Абсолютно-Относительный по самой Своей природе как Триипостасный Дух, раскрывающий Себя в Софии. Другими словами, Бог не был бы Богом, если бы Он не был Абсолютно-Относительным. Кажется, что Булгаков ссылается на
Абсолют как Бог, по Булгакову, имеет два образа бытия. Во-первых, Бог существует как Триипостасный Дух, Троица в Единице и Единица в Троице, как я подробно показал, и это существование есть Его бытие-по-Себе, или бытие-в-Себе[184], которое, вслед за Шеллингом, раскрывается как Его предвечное неизменное блаженство, в котором Божья свобода всецело едина с Его необходимостью. Во-вторых, Бог также существует в свободе, в соответствии с которой Он может отвергнуть блаженство Своей сущности, изменяя образ проявления этой сущности, входя в становление, ограничивая Себя принятием изменения и процесса в сотворении и искуплении мира, и это Божье бытие-для-Себя[185]. Здесь рассуждения Булгакова почти созвучны отдельным местам из Барта, когда он говорит, что Божье бытие-для-Себя – это свобода и от-Себя-бытие[186] без какой-либо формы необходимости, которая замкнула бы Бога в Себе, не давая Ему изживать Свою природу в мире[187]. Он утверждает, что Божье бытие-по-Себе, конечно, неизменно в том смысле, что Святая Троица не претерпевает ни тени изменения и как «имманентная» Троица трансцендентна Троице «икономической», хотя одновременно есть Она же сама в Ее основе[188]. Свобода, – продолжает он, – это не
Проще говоря, Бог не может не быть Творцом, потому что Он Абсолютно-Относителен и как Абсолютно-Относительный есть Бог-Любовь[190]. Понятие, находимое у Барта и заимствованное им у Аквината, что Бог может избирать, творить Ему мир или нет, Булгаков рассматривает как простой «окказионализм» (такая божественная воля – это «абсолютный индетерминизм и произвол»), укорененный в антропоморфизме западного богословия в целом и Фомы Аквинского, разделявшего волю и интеллект в Боге[191], в частности. Такой богословский подход является неподобающим по отношению к божественной сущности. Бог не мог устраниться от творения мира, так как оно проистекало из самой Его жизни. В рассуждении Булгакова здесь слышится отзвук Шеллинга с его необходимой «волей основы», побуждаемой воспроизводить себя в творении (хотя создается впечатление, что он просто смешивает это с шеллингианской «волей любви»), с утверждением, что Бог абсолютно
Свобода у Булгакова, как и у Барта, представляет собой в конечном счете не отрицательную размытость апофатизма, но положительное утверждение о самобытности существа (лат.
Часть проблемы с системой Булгакова – и здесь мы должны следовать Барту – в том, что у него Бог-Любовь является таковым именно как Абсолют, а не в Своей свободной жизни любви, которая тождественна выбору Иисуса Христа быть Агнцем, закланным от основания мира. Однако Булгаков понимает воплощение как предопределенное, и в этом они едины с Бартом, но только потому, что оно повторяет в конечном мире отношения Логоса к Софии как Богочеловечеству[199]. По Булгакову, грехопадение не было предопределено, поскольку сотворенная свобода допускала любой набор возможностей, только одной из которых было грехопадение, хотя тварная человеческая изменчивость, основанная на небытии, и делала этот выбор наиболее вероятным[200]. Тем не менее Бог в Своем предвидении знал, что человек падет, и послал Сына Своего принять плоть. Булгаков считает вопрос о воплощении Логоса в случае, если бы грехопадение не произошло, во-первых, нереальным вариантом
Я достаточно подробно представил взгляды Барта и Булгакова на проблему божественной свободы и необходимости любви, но остается предложить краткий синтез их позиций. Барт, – как я показал, – пошел недостаточно далеко в последовательном укоренении всего своего богословия, включая доктрины Бога и творения, в доктрине избрания. Булгаков, напротив, попался в ловушку той самой проблемы, которой Барт стремился избежать, то есть он превратил природу Бога как любви в мировой принцип. У Барта
Точкой отсчета должен стать подход Барта, кладущего в основание богословия учение об избрании, но его следует дополнить некоторыми идеями Булгакова. Мы должны начать с мысли об избрании Христом самого Себя как вступающего в конфликт ради нашего спасения, потому что этим самым осуществлением спасения раскрывается природа Бога как любви. Булгаков не заблуждался, веря, что Бог есть любовь в самом Себе, но он сбился с пути, доказывая это с помощью спекулятивной метафизики Абсолюта вместо богословия, которое начиналось бы с откровения триединой любви в Иисусе Христе. Здесь мы можем прежде всего обратиться к пониманию двух воль во Христе Максимом Исповедником.
Максим утверждает, что у нас есть два типа воли. Под волей он подразумевает, вслед за Климентом Александрийским, движущую силу, направленную на то, что сотворено Богом ей во благо, то есть на собственно естественное: «сила, которая желает того, что естественно»[206]. Каждый человек как совокупность тела и разумной души естественным образом обладает этим свойством целенаправленного желания бытия, которое Максим называет «естественной волей». Естественная воля – это один аспект существования по образу божественной природы, то есть божественная природа – «само-определяющая» (αυτεξούσιος), и все, существующее по ее образу, – также[207]. В дополнение к естественной воле Максим говорит о «гномической воле», каковое понятие можно приблизительно перевести как «наклонность». Максим говорит о гномической воле как позитивно, так и негативно. Положительное состоит в том, что человек выбирает, в соответствии со своей естественной наклонностью, то добро, избрания которого и хочет от него Бог: «Разумные существа естественно движутся, направляемые к цели в соответствии со своей γνώμη на основании их благополучия»[208]. Быть склонным к благу и избирать в соответствии с благом, а не в соответствии со своим «я», – значит подражать Богу, который есть подлинное благо: «По существу благ Един Бог; по настроению же души
Однако чаще Максим говорит о гномической воле негативно, как о
Христос не колебался в выборе, следовать или не следовать Своему Отцу. Это не так, как если бы Христос имел намерение следовать Богу, и случилось, что Он просто избрал так и делать. Молитва Христа в Гефсиманском саду («Отче! О, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо Меня! Впрочем не Моя воля, но Твоя да будет» (Лк 22:42)), в аргументации Максима[214] должна быть понята не в смысле некоего экзистенциального обдумывания, будет или нет наилучшим решением следовать воле Отца, но как свидетельство совершенной и свободной от настроения покорности Его человеческой воли Его божественной воле, которая есть то же самое, что воля Отца. Но как нам описать содержание акта подлинной синергии Христовой человеческой воли с Его божественной волей так, чтобы наше избрание, совершаемое в выборе Христа отправиться в страну далече, не казалось простой прихотью Логоса? Здесь нам послужит руководством булгаковская интерпретация Шеллинга.
Когда Христос выбирает последовать путем креста, избирает Себя, безгрешного, сделаться для нас жертвою за грех, «чтобы мы в Нем сделались праведными пред Богом» (2 Кор 5:21), Он делает выбор свободно – человеческая воля с божественной волей – в соответствии со Своей божественной природой, которая в этом выборе сообщает свои свойства Его человеческой природе. Этот выбор Христа избрать Себя навеки, чтобы стать виновным в противостоянии против Себя Самого, в которое был вовлечен человек, проистекает из самой природы Бога, ибо она во Христе как Агнце, на которого были возложены наши беззакония, оставленном Своим Отцом, но не отверзающем уст Своих, будучи ведомым на заклание («Отче! Прости им, ибо не знают, что делают» (Лк 23:34)), покуда Он не предал Дух Свой Отцу, вскричав громко, – во Христе она, как мы можем ясно видеть, является самоопустошающейся любовью. Итак, свободный выбор Христа, как мы видим, не был произвольным, как если бы он мог быть другим, однако не был он и вынужденным, как если бы устроение Самого Бога предопределяло дар. Не принуждена Его воля и избирать между равно благословенными путями, как бы на перекрестке, но это выбор непреложный, предопределенная свобода сотворенной воли, следующей божественной природе божественной воли, которая всегда избирает, как мы видим из жизни нашего Господа, то, что является радостью для Его творения, просто потому, что Он любит его во Христе. Более того, этот выбор совершенно един с волей Святой Троицы[215] и делает все творение сценой Божьей предвечной мудрости и славы.
Если воля Иисуса Христа отправиться в страну далече и это божественное самопредание является для Него неотъемлемой составной частью Самого Себя[216], волей Бога как Троицы, то творение принимает совершенно иной характер, чем если бы мы просто считали его неизбежным излиянием Абсолютного Духа или благим решением Бога. Творение в свете креста становится сценой само-избрания Христа за людей, ради нашего спасения. Оно всецело предназначено для этого выбора, прежде всего, как выражение Божьего завета мира с человечеством (искупление), но и более глубоко, как средоточие Божьего единения с человеком и в человеке – се, Человек! Как воссоединение с Богом не только всего человечества, но и всего космоса, дабы он был возглавляем Духом. В восстановлении Христом человека, в восстановлении в человеке как в микрокосме всего творения, Дух делается главой человека*, и человек, соответственно, становится определенно духовным существом, но это духовное главенство может произойти только потому, что Дух уже пребывает на Христе, почиет на Нем, то есть: «Он Сам делается главою Духа»[217]. Таким образом, быть носителем Духа значит быть носителем Христа, а быть под главенством Духа значит быть под главенством Христа. Поскольку творение возглавляется Христом, от самого своего основания оно отмечено присутствием закланного Агнца, как учили не только Барт и Булгаков, последний из которых писал: «Крест Христов вписан в творение уже при самом его возникновении, и уже в его начальном акте мир призван к принятию в недра свои Божества»[218], – но и все отцы, начиная с Иустина и Иринея[219]. Но если распятый Христос «крестообразно запечатлен на всем»[220] во вселенной, поскольку выбор Христа быть избранным ради человека лежит в основе предвечного выбора во времени, которым образуется творение, то мы должны пойти еще дальше и утверждать, что человек был сотворен и искуплен одновременно в Слове креста. Ириней выражает это знаменитой и загадочной фразой, что Христос был распят прежде всех веков и поэтому человек был сотворен в Нем, чтобы быть искупленным в Нем: «Ибо поскольку Он имел предсуществование как Спаситель, было необходимо также вызвать к существованию то, чему, может быть, предстояло быть спасенным, чтобы существование Того, кто спасает, не было тщетным»[221]. Тогда творение и спасение совпадают в Христовом самоизбрании Себя на крест[222]. Но тогда почему Ему надо было приходить в эти последние времена? Христос из Своей преизбыточной любви к человеку приходит в эти последние времена и, вбирая в Себя, исцеляет разрушенную целостность Адама, тем самым
Было бы, следовательно, ошибкой понимать сущность спасения исключительно как выплату «бесконечного долга» кем-то, имеющим «бесконечную ценность», поскольку цель искупления и причина самоизбрания Христа как вождя нашего спасения, а также избрания человека в Нем (Еф 1:4) – приведение «многих сынов в славу» (Евр 2:10). Наше предназначение, Его избрание нас в Нем – это не предвечное божественное разделение на спасенных и осужденных к погибели (оставим в стороне вопрос о Божьем предвечном определении, быть мне слесарем или доктором) и не финальное осуществление абсолютной любви, которая по самой своей природе должна с необходимостью (хотя настаивается, что каким-то образом это будет свободно) поглотить всю вселенную, чтобы Бог мог стать Все во всем. Нет, когда мы говорим, что наше предназначение во Христе, мы имеем в виду наше предназначение как усыновленных детей к преображению воскресения («искупления тела нашего» (Рим 8:23)), что означает быть едиными с Богом как едины Отец и Сын (Ин 21:17). Нам предстоит просиять как солнцу в Царстве Отца нашего (Мф 13:43) тем же светом, каким Сын Божий просиял на Фаворе и который открылся в славе Креста. Это означает уже не быть рабами, но сынами и наследниками (Гал 4:7). Обожение – это подлинная свобода в Иисусе Христе, ибо «где Дух Господень, там свобода» (2 Кор 3:17). Слово, Сын Божий, стало сыном Человеческим, который пострадал на кресте, чтобы мы могли быть приняты в жизнь Слова и получили усыновление вечного безначального Отца, усыновление, которым мы «восходим к Богу»[224]. В Иисусе Христе мы соделываемся «причастниками Божеского естества» (2 Пет 1:4). Христос стал тем, чем надлежит быть нам, чтобы сделать нас тем, что есть Он. Однако эта форма обожения – не потеря человеческой природы, но ее обновление и преображение Духом Отца, Духом Любви, в Иисусе Христе, который есть избирающий и избираемый, Агнец, закланный от основания мира, Бог и подлинный, свободный и живой Человек, почему и Ириней Лионский мог писать, что «где Дух Отца – там живой человек»[225].
Богословие и Барта и Булгакова может быть осмыслено критически. Поистине, осмысление их богословия по вопросам божественной свободы и необходимости любви может стать не только введением в новое систематическое богословие Христа распятого, но и путем к осуществлению на деле воссоединения церквей. Только через труд по систематизации восточного православного и западного богословия Бог может даровать нам подлинно экуменическое богословие, чтобы Церковь продолжала оживлять мир Дыханием Духа, исходящим на творение из обоих легких Христа.
ВОсприятие о. Сергия Булгакова в Италии
Н. Валентини, М. Талалай
Отец Сергий Булгаков – один из немногих русских религиозных мыслителей первой половины ХХ века, получивших признание в современном католическом богословии. Вместе с о. Павлом Флоренским, Л. Шестовым, Н. Бердяевым С. Булгаков был в последние годы заново открыт в Италии, вызвав немалый интерес у читателей. Результат такого интереса – ряд переводов работ Булгакова на итальянский, а также появление посвященных ему научных статей, отличающихся весьма высоким уровнем.
Если протестантское богословие осталось довольно равнодушным к русскому богословию в целом и к теме софиологии в частности (для софиологии Булгаков остается знаковой фигурой), то в среде итальянских католических богословов религиозная мысль России вызывает растущее увлечение.
Словарная статья «Bulgakov» сегодня присутствует в самых различных итальянских богословских и философских справочниках и энциклопедиях. Из наиболее значительных статей укажем в первую очередь (в хронологическом порядке) следующие: «Grande Enciclopedia Cattolica» («Большая Католическая Энциклопедия», Рим, 1949), автор Б. Шульце (B. Schultze); «Lessico dei teologi del sec. XX» («Словарь богословов ХХ века», Брешия: Queriniana, 1978), автор Ф. Херр (F. Herr); «Grande Dizionario delle Religioni» («Большой Словарь религий», Генуя: Marietti, 1990), автор К. Андронников. Заметим, впрочем, что эти статьи были написаны иностранными авторами, преимущественно немецкими католиками. Одна из первых итальянских статей вышла в томе «La teologia contemporanea» («Современное богословие», Турин: Marietti, 1980) за подписью группы авторов – Ф. Ардуссо, Дж. Ферретти, А.-М. Пасторе и У. Перроне. Здесь была подчеркнута софиологическая составляющая у Булгакова и отмечено, что у него Святая София предстает силой, через которую «Божественная реальность фонтанирует под каждой мирской реальностью».
Достаточно скрупулезные разъяснения взглядов Булгакова, с особым вниманием к российскому социокультурному контексту, где они формировались, представлены в ряде монографий преимущественно исторического характера. Среди них – книги известного специалиста по российскому народничеству Ф. Вентури «Intellettuali, popolo e rivoluzione» («Интеллектуалы, народ и революция», Турин:
Einaudi, 1954), одного из самых плодовитых русистов В. Страды «Il marxismo legale in Russia» («Легальный марксизм в России», Турин: Einaudi, 1979); П.-Ч. Бори и П. Беттиоло «Movimenti religiosi in Russia prima della Rivoluzione (1905–1917)» («Религиозные движения в предреволюционной России», Брешия: Queriniana, 1981). Последнюю публикацию выделим особенно за ее проницательный исторический анализ. Один из ее авторов, Пьер-Чезаре Бори, профессор кафедры моральной философии Болонского университета, первым представил итальянской публике Булгакова, подготовив квалифицированные переводы нескольких его важнейших работ, в первую очередь – «Утешитель» («Il Paraclito», Болонья: Dehoniane, 1971). Крайне интересна его общая интерпретация творчества Булгакова, представленная в пространном
Не менее значительна, хотя и не получившая широкого отклика, работа богослова Андреа Иооса (Joos). Его перу принадлежит замечательный очерк «Il cuore dell’umanta: la conciliaritа» («Сердце человечества: соборность»), включенный в сборник «Teologie a confronto» («Сравнительное богословие», Виченца: LIEF, 1982). Автор с большим воодушевлением разбирает особенности экклезиологических перспектив у Булгакова, приписывая Церкви витальную динамику соборности. Особое внимание Иооса обращено на мистические связи соборности в ее человеческом и церковном откровениях – с тем, чтобы потом перейти к связи между тайной соборности и экклезиальным кенозисом.
Также почти незамеченным остался труд, который, однако, заслуживает специального упоминания. Это – докторская диссертация А. Ломаццо, защищенная в 1974 г. на миланском Папском богословском факультете (Pontificia facultas theologica mediolanensis) известного римского Папского Восточного института (Pontificio Istituto Orientale). В диссертации «La processione dello Spirito Santo nei teologi russi dell’ultimo cinquantennio» («Исхождение Святого Духа в русском богословии за последние полвека») повышенное внимание уделено булгаковской концепции исхождения Святого Духа в герменевтическом ключе.
Тем не менее до настоящего времени наиболее заметный вклад в итальянскую «булгаковиану» внес богослов Марчелло Бордони. В своем фундаментальном труде «Gesü di Nazareth, Signore e Cristo» («Иисус Назарянин, Господь и Христос», Рим: Cittа Nuova, 1986) Бордони предпринял серьезную попытку по установлению связи между христологией и софиологией мыслителя.
Несколько позднее сходный герменевтический подход нашел глубокого и методичного интерпретатора в лице Пьеро Коды, профессора Латеранского Папского университета и в настоящее время президента Ассоциации итальянских богословов. Кода опубликовал целую серию работ об о. Сергии Булгакове, среди которых на первое место по оригинальности и тщательности проработки следует поставить «L’altro di Dio. Rivelazione e kenosi in S. Bulgakov» («Другое у Бога. Откровение и кенозис у С. Булгакова», Рим: Cittа Nuova, 1998). В центре внимания автора – центризм оставленного и воскресшего Христа, данный в экуменической перспективе, как отправной пункт к тринитарной тайне Любви Божией и устремленности человеческой личности, созданной по образу Божию, к свободе и к взаимообмену Любви. У Коды в особенности оригинально соединение кенотического и социологического подхода, открывающее новые горизонты для булгаковской мысли. Необыкновенно сильно автор заявляет тезис – уже прозвучавший у него в
Пьеро Кода стал и автором самой последней итальянской монографии о Булгакове, которая называется просто «Sergej Bulgakov». Она вышла в 2003 г. как 11-й выпуск замечательной серии «Novecento Teologico» («Богословие ХХ века»), издаваемой брешианским издательством «Morcelliana». Благодаря уникальной издательской инициативе итальянская публика имеет возможность познакомиться с целой галереей современных богословов (Морис Блондель, Карл Барт, Анри де Любак и др.)[226]. В этой книге Кода реконструирует духовную и интеллектуальную параболу Булгакова, сосредоточившись, в первую очередь, на его грандиозной богословской трилогии и на оригинальности его богословского метода. По издательской традиции выпуски серии сопровождаются приложениями, представляющими ранее не издававшиеся на итальянском сочинения авторов, которым эти выпуски посвящены. На сей раз таким приложением стали «Главы о троичности», никогда прежде не выходившие под одной обложкой[227]. Переводчиком выступил туринский специалист по русскому богословию Грациано Лингва. Тщательно подготовленное издание, снабженное библиографическим аппаратом, вызвало положительную критику в итальянской прессе[228].
К богословию Булгакова обратился и один из авторов настоящей статьи[229]. В книге, озаглавленной «Память и Воскресение у П. Флоренского и С. Булгакова», Н. Валентини показывает, что у Булгакова ключом к мистериям христианской веры – от сотворения и до воплощения, от откровения на кресте и до воскресения – служит строгая
В последние годы итальянцы смогли получить переводы как богословской трилогии Булгакова – уже упомянутый выше «Агнец Божий», «Утешитель» («Il Paraclito», Болонья: EDB, 1987; пер. Ф. Маркезе), «Невеста Агнца» («La Sposa dell’Agnello», Болонья: EDB, 1991, пер. Ч. Рицци) – так и некоторых его «малых» работ. Помимо уже упомянутых, вошедших в состав монографий Пьеро Коды, назовем в первую очередь «Неопалимую купину» («Il roveto ardente», Чинизелло-Бальзамо: San Paolo, 1998; пер. Р Д’Антига), «У стен Херсониса» («Alle mura di Chersoneso e altri scritti»[230], Милан: La casa di Matriona, 1998; пер. Дж. Парравичини) и «Свет невечерний» («La Luce senza tramonto», Рим: Lipa, 2002; пер. М. Кампателли). На последней книге нам хотелось бы остановиться особо, так как ее переводчик и редактор Мария Кампателли является не только директором экуменического издательства «Lipa», весьма внимательного к православной культуре, но и глубоким знатоком творчества Булгакова. Она посвятила ему свое диссертационное исследование при Папском Восточном институте («Экклезиология и софиология культуры в книге С. Булгакова “У стен Херсониса”»[231]). Многие положения этой диссертации вошли в глубокое и обширное
Особую «булгаковскую» линию развивают специалисты по христианской и, в частности, русско-православной эстетике, группа которых сложилась при кафедре философии Туринского университета (Пьеро Кода, кстати, тоже выученик этой кафедры)[232]. У истоков этого течения стоит Нинфа Боско, в настоящее время – профессор моральной философии при Туринском университете. Она начала свой исследовательский путь с интереса к Владимиру Соловьеву, выпустив после первой монографии (1978) серию других работ. Закономерным был ее приход к сравнительному анализу богословия, и в особенности софиологии, Соловьева и Булгакова, проведенному в весьма убедительной форме[233]. Коллега Нинфы Боско, Грациано Лингва, защитивший в Туринском университете диссертацию по эстетико-философской программе о. Павла Флоренского, также недавно обратился к Булгакову, опубликовав небольшую монографию[234]. Среди других итальянских исследователей, так или иначе занимавшихся мыслителем, назовем Л. Зака (специалиста по Флоренскому), автора трех специальных статей, и Дж. Марани, написавшего диссертацию о концепции личности у Булгакова[235].
Растущий интерес к творчеству Булгакова отразился и в факте проведения первой в Италии конференции, посвященной исключительно этому русскому мыслителю, прошедшей 29 марта 2003 г. в Падуе под названием «Личность и труды о. Сергия Булгакова». Ее основным инициатором стал Итало-русский экуменический центр им. Владимира Соловьева при поддержке епархиальных властей Падуи. Конференция завершила собою триптих ежегодных научных встреч, первую из которых (2001 г.) посвятили Владимиру Соловьеву, а вторую (2002 г.) – о. Павлу Флоренскому. Всего было представлено четыре доклада. Первые два подготовили известные в Италии специалисты по Соловьеву Лоренцо Альтиссимо (доклад «Сергей Булгаков – человек») и Адриано Дель Аста («Сергей Булгаков и марксизм»), а два других – уже упомянутые выше «булгаковеды» Мария Кампателли («О. Сергий Булгаков и экуменизм») и Чезаре Рицци («С. Булгаков, богослов “божественного человечества”»).
Таким образом, по мере ознакомления итальянской публики как с творчеством православного мыслителя, так и с глубокими его интерпретациями, растет крайняя заинтересованность его философскими и религиозными трудами, удивление и восхищение их грандиозностью. Кроме того, читатель открывает для себя его изысканный литературный стиль. Проникнуться ясным покоем его мысли, впрочем, никогда не было задачей простой, но теперь на помощь приходят различные публикации, хотя многие работы Булгакова, в особенности в области философии, еще ждут своего итальянского переводчика.
Общественный идеал С. Н. Булгакова в западноевропейском философском контексте
Е. М. Амелина
Проблема общественного идеала у видного русского мыслителя С. Н. Булгакова (1871–1944) ставилась в религиозно-философском аспекте. Как последователь философии всеединства В. Соловьева, высшую цель общественного развития он связывал с богочеловечеством[236]. Движение к этой цели рассматривалось как постепенный процесс «накопления добра» и нравственного воспитания человечества. Булгаков подчеркивал, что именно общественный идеал определяет духовное содержание эпохи, дает направленность историческому развитию. Наличие общественного идеала, считал философ, это непременное условие существования государств и народов. В то же время, как бывший марксист, он признавал важную роль тех объективных условий, в которых протекает социальная жизнь. Размышления над «философией хозяйства» занимали значительное место в его творчестве.
Представления об общественном идеале формировались у С. Булгакова под влиянием как русской (славянофилы, Ф. Достоевский, В. Соловьев), так и западноевропейской философской мысли. Само отношение философа к западной мысли определялось идущими от В. Соловьева синтезирующими установками, признанием важности всего того истинного, что заключала в себе западная мысль. В данной работе мы остановимся на взглядах тех мыслителей, которые в наибольшей степени повлияли на формирование представлений об общественном идеале у философа. К ним, с нашей точки зрения, относятся Платон, немецкие классики, неокантианцы, М. Вебер и К. Маркс.
Представления Платона об общественном идеале были восприняты Булгаковым как отправная точка в собственных рассуждениях о государстве и обществе. Платон, с его точки зрения, первым дал абсолютный нравственный критерий политической и общественной жизни. Платон актуален, утверждал Булгаков, не только потому, что сумел сформулировать социальные вопросы как вопросы этические. Плодотворность его взглядов для современной экономической жизни связана с идеей руководящей роли духовной аристократии в ней. Не карикатурный буржуа, не продажная верхушка, а представители аристократов духа призваны быть «капитанами труда», «вождями промышленности» современных государств. Благородный «идеал социал-аристократизма, господства мудрецов (и вместе с тем праведников)» должен быть, подчеркивал он, применен к решению нынешних экономических проблем. К сожалению, сетовал мыслитель, эта идея находится в небрежении и «далеко еще не в полной мере оценена современниками»[237]. Булгаков положительно оценивал аскетическую этику, наложившую отпечаток на общественный идеал античного философа. Аскетизм Платона, считал он, не был проповедью опрощения. Напротив, он ставил задачи достижения культуры и сохранения высших ценностей. Платон, писал русский философ, в своих социальных планах предстал как художник и культурный эстет, для которого «создание и сохранение известного
Вместе с тем Булгаков был убежден, что общественный идеал античного классика страдает ограниченностью. Она связана, во-первых, с тем, что хозяйственная деятельность как деятельность по очеловечиванию мира совершенно отсутствует в платонизме. Само хозяйство вызывает у Платона аристократическую брезгливость, которая вносит принцип кастового деления человечества, «ибо нельзя же иначе освободиться от цепей хозяйства, как сложивши его на плечи других людей»[239]. Только христианство, подчеркивает Булгаков, осудило антиэкономический аристократизм античности и сумело признать достоинство труда через пример трудовой жизни апостолов, сказав словами апостола Павла: «Кто не работает, да не ест». Упрекая Платона в антиэкономизме, Булгаков творчески использовал его идею мировой души для объяснения процессов экономической жизни. Он указывал, что вопрос о всеобщем (трансцендентном) субъекте хозяйства рассматривается им в платоническом ракурсе. Субъектом хозяйства является не коллектив или собирательное целое, но «живое единство духовных сил и потенций», а это есть «не что иное, как мировая душа учений Платона, Плотина, Беме, Шеллинга, Баадера и Вл. Соловьева»[240].
Другая ограниченность идеала Платона порождена, по мнению Булгакова, неискоренимым человеческим стремлением увидеть завершение истории, узреть «очертания грядущего града». При такой установке преходящие характеристики принимаются за окончательные. «Один за другим, – писал Булгаков, – создаются эти земные идеалы, мысленно построяется земной град, разрабатывается его план и чертеж. В античном мире мечта эта всего ярче выразилась в «Политейе» Платона, построившего земной град по типу языческого монастыря»[241]. У Платона, считал философ, отсутствует идея эволюции и историческая перспектива. У него нельзя найти ответа на вопрос о том, что будет после осуществления его проекта и какова судьба тех, кто не вписался в этот проект. В целом заслуга античного классика состоит в том, что он обозначил социальную ситуацию, «когда ответ уже напряженно нужен», но не может быть получен языком старой эпохи. Платон, делает вывод философ, стал «пророком, подготовляющим христианство». Он остановился у преддверия новой эпохи, смысл которой смог выразить уже другой выдающийся мыслитель – Августин Блаженный.
На представления С. Булгакова об общественном идеале значительное влияние оказала и философия И. Канта, которую он трактовал как «центральный пункт, через который движется вся новейшая философия»[242]. Если Платон начал построение своего общественного идеала с государства, то Кант – с человека, его природы и сущности. Для С. Булгакова, так же как и для Канта, было очевидно, что идеальным строем можно считать лишь тот, где один человек рассматривает другого как высшую цель и высшую ценность и ни в коем случае не как средство для удовлетворения посторонних, внешних целей, сколь бы возвышенными они ни казались. Так же как и немецкий классик, Булгаков считал, что идеалы обладают нормативной функцией и «практической силой», лежат в основе совершенствования поступков как регулятивные принципы. Как и Кант, он связывал понятие «идеал» с деятельностью, направленной на совершенствование общества. С. Булгаков воспринял у Канта идею постепенного, мирного и нереволюционного развития общества и государства. В их нормальном функционировании он видел важное завоевание цивилизации, то культурное начало, без которого не может существовать человеческое общежитие. Для русского мыслителя, так же как и для Канта, непреходящей ценностью было движение к идеалу правового строя, где за человеком признаны его неотъемлемые естественные права.
В то же время С. Булгаков критиковал немецкого классика за дуализм идеала и действительности. Нравственный закон, с его точки зрения, несмотря на абсолютный характер своих велений, осуществляется в конкретных целях, при этом каждая эпоха имеет свою специфическую задачу, зависящую от объективных обстоятельств. Поэтому нравственный закон хотя и абсолютен с точки зрения вечности, но его содержание всегда дано историей. С. Булгаков упрекал Канта также и в том, что его общественный идеал не связан с признанием религиозных оснований. Кантовская гипотеза Бога как субъективной моральной необходимости, указывал он, перечеркивает этические искания философа. Именно религия включает в себя и обосновывает сферу морали. Сам же религиозный догмат, указывал он в работе «Свет невечерний» (1917), «есть плод кафоличного, соборного решения, а не какая-то субъективная истина или каприз». Философ был убежден, что нравственное начало действенно при признании бытия Бога, бессмертия человеческой души и свободы человека.
Как известно, свой общественный идеал С. Булгаков разрабатывал в полемике с позитивизмом и экономическим детерминизмом. И в этой полемике он неоднократно прибегал к авторитету И. Н. Фихте. Если, согласно позитивистам, абсолютной цели развития не существует, то для Фихте, напротив, не существовало ничего нравственно безразличного там, где действует человеческая воля. Для Булгакова, так же как и для Фихте, свобода начиналась там, где действовала личность как «Я», как живое начало свободы, реализуя свои цели и идеалы. «Как
На философию С. Булгакова повлияли и взгляды Ф. Шеллинга, связанные с идеей постепенной эволюции природного и социального мира. Русский философ развивал пантеистические идеи Шеллинга о мировой душе как глубинной сущности природы, связав их с софиологической проблематикой. Для Булгакова, как и для позднего Шеллинга, история есть арена действия провидения, противоборства добра и зла. У Шеллинга оно осуществляется через ряд прогрессивных фаз, которые он называл «мировыми эпохами», движущимися от состояния, в котором нет свободы, а сознание помрачено злом, к господству добра и царству Бога на земле. Эти идеи оказались родственны и В. Соловьеву и С. Булгакову, развивавшим учение о богочеловечестве. Плодотворной оказалась для Булгакова мысль Шеллинга о постепенном движении человечества к правовому строю и создании «всемирного ареопага народов», состоящего «из представителей всех культурных наций»[245]. Эта мысль Шеллинга стимулировала булгаковскую идею положительного всемирного общения народов на основе синтеза их цивилизационных и духовных достижений. Новая, еще не найденная цивилизация, подчеркивал Булгаков, должна разрешить постоянно стоящую перед человечеством антитезу гедонизма и аскетизма, прав духа и прав плоти, предоставив каждому народу условия свободного и творческого развития. В то же время во многом благодаря Шеллингу в постановку проблемы общественного идеала у Булгакова влилась мистико-художественная струя, вследствие чего вопрос о путях и средствах разрешения тех противоречий, которые сложились на рубеже веков в России, стал уходить в мистическую плоскость.
Гегелевское влияние на С. Булгакова осуществлялось главным образом через философию В. Соловьева. В отличие от Гегеля, для него, как и для В. Соловьева, субъектом развития является не абсолютная идея, а человечество – живой организм, обладающий одновременно и материальной, и духовной структурами. С. Булгаков воспринял такие плодотворные стороны гегелевской концепции общественного идеала, как диалектический подход, историзм, содержательное понимание идеала, постановку проблемы соотношения абсолютного и относительного в ходе его реализации. Вслед за В. Соловьевым Булгаков критиковал панлогизм Гегеля, говорил о «люциферианской гордости», «самозамкнутости» абсолютной системы Гегеля. Он подчеркивал, что сосредоточенность немецкого классика на формально-логической стороне дела привела к тому, что он не смог найти надлежащее место многообразию явлений природной действительности[246]. В отличие от Гегеля, у которого историческая перспектива окончательно замыкалась на установлении бюргерско-бюрократических порядков в Пруссии Фридриха-Вильгельма III, С. Булгаков в своей философии истории утверждал невозможность увидеть конечные очертания истории и переводил решение данного вопроса в религиозно-мистическую плоскость.
На представления С. Булгакова об общественном идеале повлияли не только классики идеализма, но и философы новой генерации: неокантианцы и М. Вебер. Европейское неокантианство стимулировало изменение отношения философа к марксизму. Для С. Булгакова наиболее значимыми авторитетами в этом плане были Р. Штаммлер и Г. Риккерт. Под влиянием работы Р. Штаммлера «Хозяйство и право с точки зрения материалистического понимания истории» (1896) он подверг критике марксистский детерминизм. Р. Штаммлер, считал С. Булгаков, вскрыл коренное противоречие марксизма, показав, что тот одновременно и постулирует неизбежность наступления социалистического строя, и обращается к свободной воле человека для участия в наступлении этого строя. Социалистический строй оказывается одновременно результатом причинной зависимости и идеалом долженствования для свободной воли. Это основное противоречие марксизма, по мнению философа, нельзя понять иначе как «деревянное железо или железное дерево». «Как справедливо замечает Штаммлер, – писал Булгаков, – нельзя основать партии, ставящей целью содействовать наступлению лунного затмения»[247].
Заслугу Р. Штаммлера Булгаков связывал также и с тем, что он сумел «пробить глухую стену» марксистского детерминистического фатализма благодаря учению о свободе и вытекающей из него идеи автономности социального идеала. Кроме того, именно Р. Штаммлер напомнил об относительности закона причинности, представляющего собой лишь условие познания, а не абсолютный принцип. Эти заслуги немецкого неокантианца соседствовали, по мнению русского мыслителя, с такими недостатками его доктрины, как дуализм причинности и долженствования и отсутствие связи между идеалом и его практическим осуществлением. Взгляды Штаммлера страдали незавершенностью, отсутствием целостности.
Не меньшее влияние оказал на булгаковскую критику марксизма и Г. Риккерт, в особенности его работа «Границы естественнонаучного образования понятий» (СПб., 1903). Важнейшим выводом, который был воспринят Булгаковым от Г. Риккерта, стал тезис о неспособности социологии к научным предсказаниям и установлению исторических «законов». Нельзя, утверждал Булгаков вслед за Риккертом, найти раз и навсегда данный «закон развития общества», а следовательно, естественнонаучные обобщения марксизма – это эмпирические обобщения для данного времени. Ошибка марксизма в том, что он держится на заведомо неверном положении о «не индивидуальности индивидуального», типичности и закономерности того, что заведомо отрицает эту типичность и закономерность. Но принимать сегодняшние тенденции за вечные ненаучно. Это фантазерство и донкихотство[248].
Близка была Булгакову мысль Г. Риккерта о важности соотнесения исторических явлений с нравственными ценностями. Благодаря такому соотнесению, считал С. Булгаков, мы получаем возможность «распознавать добро и зло» в сложной действительности и бороться со злом. Итак, влияние европейского неокантианства на взгляды Булгакова проявилось, как мы видим, в апологии свободы перед лицом экономической необходимости, в идее автономности идеала и в выяснении противоречий марксистского детерминизма.
С. Булгаков находил много созвучий между веберовской идеей примата религиозного типа этики в процессе возникновения нового типа экономики и собственными взглядами. В статье «Народное хозяйство и религиозная личность» (1909), написанной под влиянием осмысления основополагающих идей «Протестантской этики», а также в монографии «Философия хозяйства» (1912) он подчеркивал самостоятельную и активную роль «духа хозяйства» в историческом развитии. Зрелая политэкономия в лице Вебера, считал мыслитель, приходит к пониманию того, что дух не рефлекс экономических отношений, а самостоятельный фактор. На направленность экономического развития влияет смена хозяйственных мировоззрений, хозяйственная психология, дух хозяйства. Вебер сумел увидеть в этике идеальную побудительную силу, оказывающую реальное воздействие на историю[249].
Подчеркивая взаимосвязь народного хозяйства и религиозной личности, С. Булгаков указывал на то, что материалистическое понимание истории механизирует общество, устраняет живую человеческую личность, объявляя ее всецело продуктом необходимости. Однако свобода невыводима из опытных данных, связанных естественной необходимостью. И хотя хозяйство обусловливается рядом независящих от человеческого индивида условий природной и общественной среды, в нем есть и свободное творчество. Свобода человека, считал Булгаков, проявляется уже в трудовом процессе, «в ходе трудового, хозяйственного внедрения субъекта в объект». Субъект как хозяин стремится к тому, чтобы мир, объект хозяйства из механизма стал организмом. Он желает достижения хозяйственной свободы, власти над отчужденной от него природой. Хозяйство – это «живой синтез» свободы и необходимости.
Экономическое оздоровление и обновление России Булгаков связывал с православными идеалами социального служения, возвышением личной ответственности, с христианским «подвижничеством» в миру. Он считал, что духовная жизнь России требует своего рода духовной реформации, и видел этические задачи русской интеллигенции в выработке соответствующей хозяйственной психологии. Мыслитель обращал внимание на недостаточную развитость хозяйственной личности в России. Слабость этого фактора, указывал он, не позволяет стране занять достойное место «на поприще напряженного экономического соревнования». У нас, сетовал он, господствует интеллигентское пренебрежение и барски снисходительное отношение к хозяйственной деятельности, в то время как русское возрождение требует иного, более здорового, трезвого и честного отношения к данному вопросу. «Упругая воля и зоркий глаз, – писал философ, – слишком редко встречаются в нашем образованном обществе, и благодаря этому низкому качеству человеческой личности, наряду, конечно, с другими причинами происходит медленное, но верное и неизбежное. экономическое завоевание России иностранцами»[250].
Критическое отношение к марксизму, который С. Булгаков вслед за В. Соловьевым упрекал в экономическом детерминизме и эвдемонизме, не означало нигилистического отношения к этому влиятельному учению. Эволюционировав от марксизма к идеализму, он не расстался с идеей социализма, придав ей христианскую направленность. Философ ценил марксизм за идею достойного существования человека, за обращение к анализу экономической стороны общественной жизни, а также за его жизненность, выражающуюся в умении связать свои цели с реальными задачами времени и с практической политикой. В своей докторской диссертации он писал, имея в виду марксизм: «Та особая неотразимая жизненная правда, что приоткрылась и интимно прочувствовалась с такой серьезной и горькой искренностью нашей современностью, делает экономический материализм в известном смысле неопровержимым. Он не может быть просто отвергнут и опровергнут. Он должен быть понят и истолкован – не только в своих явных заблуждениях и слабых сторонах, но и в том вещем содержании, которое через него просвечивает»[251].
Итак, осмысление проблемы общественного идеала в философии С. Булгакова шло в русле мировой интеллектуальной культуры, впитывая ее достижения. Этот идеал стал результатом культурного синтеза платоническо-августиновской, христианской и европейской мыслительной традиции Нового времени. Признание идеала как ступени, ведущей к абсолюту, утверждение всеобщей универсальной цели, лежащей в основе всего существующего, бесконечная вера в добро и деятельный характер человека-подвижника, призванного духовно усовершенствовать мир, сделали взгляды С. Булгакова продолжением классической традиции философствования. Постановка проблемы общественного идеала у русского философа противостояла той мыслительной традиции (А. Шопенгауэр, Ф. Ницше), которая пришла к выводу об иллюзорности абсолютных нравственных ценностей и бессмысленности жизни. Общественный идеал С. Булгакова отрицал апологию насилия, внеправовой анархический индивидуализм и богоборчество ницшеанства.
Осознавая катастрофический характер процессов, происходящих в России и в мире на рубеже ХК и ХХ вв., С. Булгаков видел его преодоление под знаком всеединства тех сторон общественной жизни (и светской, и религиозной), которые доказали свою культурную значимость. Выход из кризиса он связывал с эволюционно-поступательным продвижением человечества к всецелой жизненной организации, новой духовной общности, «церкви-общественности», синтезирующей достижения мировой цивилизации. Философ не указал, к сожалению, тех конкретных средств, которые бы способствовали этому процессу. Его идеал был слишком оторван от реальных политических процессов российской действительности и не выходил на уровень конкретных проектов, за что позднее его упрекали евразийцы, которые считали позицию философа бездеятельной и бессильной в деле спасения России от революции. В то же время большое историческое значение имела попытка мыслителя философски сформулировать и обосновать центристскую, связанную с мировой философской культурой совокупность идей, интегрирующую общество и задающую ему примиряющую, консолидирующую и созидательную направленность развития.
II. Границы Церкви: экклезиология Булгакова и экуменическое богословие
С. Н. Булгаков о взаимоотношениях церкви и государства в России (1902 – 1918)
А. Ю. Бендин
В конце XIX – начале XX в. в светской и церковной печати развернулась полемика о состоянии свободы совести в Российской империи, о соответствии принципов имперской веротерпимости нормам европейского законодательства[252]. Имперский характер российского политического механизма в силу своего специфического устройства обеспечивал возможность управления государством, многочисленные народы которого находились на разных стадиях культурного, социального, экономического и политического развития.