Муж отпустил ее (а до того дня никуда не пускал), и пошли они с женой моей, чтоб жена поучила ее кукурузу сажать. Пошли, значит, вместе, а воротилась жена одна. Молодайка-то не воротилась — через реку перебралась да назад в родное село ушла.
Вскорости прислала она мне весточку — приходи, мол, потолковать надо. Я, конечно, пошел, и вот что она мне сказала:
— Разведи меня со слюнтяем этим, а я за это дам тебе все, что попросишь.
— Что же дашь-то? — спрашиваю.
— Два золотых, материи на три пары обмоток и кожи на царвули …
Вон сколько всего посулила.
— Коли так, — говорю ей, — не беспокойся. Считай, что дело сделано.
Воротился я в Девлен и сразу принялся за своего соседа:
— Брось ты ее, — говорю ему, — что ты ни делай, по своей воле она к тебе не воротится. Хочешь, чтоб женой тебе была — надо сызнова умыкать ее, как в тот раз умыкали.
— Ни за что! — перепугался он. — Нипочем вдругорядь за такое дело не возьмусь, лучше уж бобылем
свой век буду доживать.
— Коли так, — говорю, — брось ты ее, мы тебе другую умыкнем, смирную, чтоб жить тебе да поживать и горя не знать!
— Сколько, — спрашивает, — возьмешь с меня в этот раз?
— Да по сотне, — говорю, — мне и сподручникам моим, да две сотни на пропой, всего, выходит, полтыщи.
— По рукам! — говорит. — А той, бешеной, поди скажи, чтение надо мне ее больше!
— Зачем я ей говорить буду? Сходим вместе в Настан, мулла разведет вас, и дело с концом!
Сходили мы в Настан, развели их, потом другую невесту ему присмотрели и умыкнули ее. Только на этот раз умыкание совсем другое было: чуть ухватили ее за косы, она сразу притихла…
А та, как посулилась, и два золотых отдала, и все прочее… Много я баб умыкал, но эта, брат ты мой, присушила мое сердце, потому — всем бабам баба, что ни возьми — все при ней! По сию пору вспоминаю о ней и жалею. Да ведь как давеча говорил я тебе: одно дело — хотеть, другое дело — мочь, а взять да сделать — это уж третье и четвертое.
ЗАНОЗА В СЕРДЦЕ
Сижу это я на днях у себя во дворе, старые кости на солнышке грею, вижу — идет мимо Юмер, пастухом он у нас в кооперативе, Расиму зятем доводится.
— Здорово, — говорит, а сам головой мотает.
— Здравствуй, — говорю, — здравствуй! Чего это ты башкой вертишь?
— Оттого, — говорит, — верчу, что мы там, в кошарах, не знаем, где подмогу найти, людей нету, хоть рожай, а ты тут посиживаешь, носом клюешь. Пошли, говорит, подсобишь малость, а то- я с ног сбился.
И деньжат подработаешь, и посмотришь, как искусственное обсеменение делается.
— А вы чего обсеменяете? Пшеницу, рожь?
— Какая пшеница? Ты что? Овец обсеменяем! Вишь ты, овец обсеменяют! Какая мода пошла!
— Это что же, Юмер, — спрашиваю, — бараны все перевелись, что вы взялись овец обсеменять?
— Перевелись, — говорит, — не перевелись, а нехватка есть. Пошли, сам увидишь. А я тебе каждый вечер куркмач варить буду!
С того дня, как я себе ногу повредил, я ни разу в лесу не бывал, даже заскучал по нему, да и погодка выдалась славная, солнышко ровное такое, нежаркое. Отчего, думаю, не сходить с Юмером на овечье зимовье, поразмяться малость да поглядеть? Крикнул я своей старухе:
— Давай неси ямурлук! Да хлеба в мешок положи!
Юмер до того обрадовался, что подмогу себе нашел, рожа расплылась от уха до уха. Подхватил и ямурлук мой, и мешок, чуть меня самого на загорбок не посадил! Старуха, было, осерчала, но я посулился грибов принести, и она смилостивилась.
Ать-два, ать-два, и полезли мы на Кривой верх, где у нас кошары стоят. А верх этот не зря кривым зовется — тут тебе и тенек, и припек, и кругом все видать как на ладони! И до чего же много всего видать, аж дух забирает! Перелиица, к примеру, стоит, насупротив, вся темной елью точно чадрой укутанная. А левей нее Карлык белолобый, мало ему на земле места, так он в небо полез, невесть чего ищет! А за Карлыком еще вершины тянутся, друг к дружке жмутся — зеленые, желтым прихваченные; какие — острые, как песий клык, какие — округлые, гладкие. Загляденье, да и только!
Юмер говорит мне:
— Хватит, дядя Каню, глаза таращить, давай дело делать, покуда светло, потому скоро смеркаться начнет.
Пошли мы с ним в барак ихний. Внутри барак как барак, в одном углу пол настлан, и окошко есть, и печка, а в другом высится этакий космётый барани-ще — меринос! Уставился на меня, глаза кровью налитые, шею напружил, вот-вот бросится и подцепит меня своими страшенными рогами.
— Юмер, — говорю, — остерегись!
— Ничего, — отвечает Юмер. — Он оттого злобится, что третий день ни овцы, ни ярочки не видал. — А как, — говорит, — мы ему сейчас овцу предоставим, он враз отойдет, перестанет злобиться. Веди, — говорит, — сюда овцу, только смотри — беленькую какую, до черных он не больно охочий… Он, — говорит, — у нас русской породы и, видать, больше к светлым привык.
Приволок я из загона овцу. Баранище, как увидал меня, голову задрал, с ноги на ногу переступил, всхрапнул да и застыл на месте.
— Пускай овцу! — говорит Юмер. — А сам у двери стань.
Ну, отпустил я овцу, отошел к двери, а баран не на овцу глядит — на меня.
— Стесняется, — говорит Юмер. — Да ничего, привыкнет. Ты не бойся! Обсеменение, — говорит, — зоотехник проводить должен, а он заместо того, чтобы дела делать, дернул в Лясково к учительше, а здесь все на меня свалил. А мне одному нешто управиться? То ли овцу держать, то ли у барана семя собирать…
Юмер, значит, приговаривает себе, а я с барана глаз не свожу. А уж баран, доложу я тебе! Хоть и хромый я, а все равно стоит на гору влезть, чтобы на такого глянуть. Да это, милок, и не баран даже, цистерна цельная — знаешь, бочки такие бывают, литров на двести! Вообразить невозможно! Лохматый, косматый, шерсть до самой земли свисает, чуть шевельнется, так тебя жаром и обдает! У нашенских баранов взгляд ангельский, а у этого глазищи сверху словно бельмами занавешены, а снизу он как глянет на тебя — точно ножом полоснет! О рогах и говорить нечего — закручены почище иной чалмы! «Эта махина, — думаю, — только тронет овцу — вмиг раздавит,
А коли, не дай бог, рогом ткнет — от овцы одно мокрое место останется!»
Пока я все это соображал, меринос одолел стыд и пошел к овце. Подступился к ней, шею вытянул и — глядь! — мордой к ее морде прижался и замер. Целует, значит! Овца стоит как привязанная. А он голову повернул, проверил, на месте ли вымя, да опять взялся лизать ее к ушам, вроде как причесывает. Как до ушей дошел, всхрапнул. Овца шевельнулась.
Кричу Юмеру:
— Держи овцу! Убежит! А Юмер мне:
— Не бойся, уговорит он ее. Пускай чуток поломается, женский пол без фасону не может. Ты, — говорит, — покури пока, еще время есть! Кавказские мериносы, они особого нрава. Об одном, — говорит, — прошу. Как соберется он на нее вскочить, ты хватай ее за уши и держи, чтоб смирно стояла, а я подставлю посудину, чтоб зоотехниковское дело сделать. Покуда милуются они, время есть, а вот как кончат — не зевай!
Только он это сказал, баран наш как начнет загребать копытами, вроде землю роет… Шею выгнул, то одним копытом притоптывает, то другим, потом морду задерет да раза два-три обежит вокруг овцы, космы тек и развеваются. Потом опять замрет, и опять примется перебирать копытами, плясать…
Уж и не знаю, пляска то была или это он силу свою перед овцой показывал, удивить, поразить ее хотел, но чудно было глядеть, как этакая махина носится, развевая космами, молотит по земле копытами, распаляется и сопит, пока пена не выступила. Тут баран, запыхавшись, опять подошел к овце и лизнул ее в морду. Она тоже его лизнула… И тогда, попригладив ее от ушей до хвоста, он полез покрывать ее…
— Держи ее за уши! — заорал Юмер.
— Сам, — отвечаю, — держи! Я посудину подставлю!
Юмер, значит, ухватил овцу за уши, а я подставлять посудину не стал, отпихнул ее' ногой, и меринос покрыл овцу по всем законам божьим… Обидно мне показалось, чтобы после таких целований да милований все прахом пошло!
Юмер как на меня напустится:
— Рехнулся ты, что ли, или шутки шутишь? Да мы с одного такого захода могли б не одну, а с полсотни овец обсеменить!
— Ничего, — говорю, — он еще сдюжит.
— Да ведь ему еще разогреваться надо! А на дворе, глянь, смеркается уже. -
— Разогреется небось. Это тебе не разогреться, а он разогреется!
Тут мой Юмер совсем взъярился:
— Ты на что это намекаешь? А ну, выкладывай!
— Садись, — говорю, — и нечего на меня глаза выкатывать. Угости цигаркой, я тебе все и выложу… Только не забывай и на барана поглядывать.
— Чего мне на него глядеть? После драки кулаками не машут!
— Вот сейчас самое время на него и глядеть — после драки-то. Ты скажи мне, он чего сейчас делает?
— Овцу лижет.
— То-то и оно! Ты б на его месте уже давно бы храпел, а он кавалер, лижет ее, благодарит, значит.
Засмеялся Юмер:
— Ишь, до чего додумался!
— А ты, каждый божий день на овечьи свадьбы глядючи, никогда ни до чего такого не додумывался?
— Додумывался, — говорит, — как не додумывался.
— И до чего ж ты, — спрашиваю, — додумался? Посудину подставлять? «Додумался» он… Ладно, давай следующую свадьбу ладить, а то стемнеет. Да не на пуп свой, а на барана гляди, как он действует. И ума у него набирайся!
Вывели мы первую овцу, привели вторую. Я думал — вторая свадьба на дню, так баран долго цацкаться не будет. А он, брат ты мой, опять обхаживает ее, целует да шерсть расчесывает, и опять — пляски, поклоны да угождения!
Сыграли мы и третью свадьбу, и четвертую, материала для обсеменения собрали не на полсотни — на полтыщи Овец.
Тут я Юмеру говорю:
— Давай корми мериноса и спать пошли!
— А куркмач варить не будем?
— Не будем! Спать ляжем!
Загнали мы овец в кошару и легли. В бараке, показалось мне, духотища так что легли мы на вольном воздухе под Открытом небом, как говорится. А уж небо в ту ночь было —и не пересказать! Звездочки высыпали яркие, то Росой умытые, одни этак робко-робко помаргивав другие — сурьезные, — не шелохнутся, в глаза тебе заглядывают и допытываются:
«Ну как, дядя Каню
«Да вроде хорошо все
«Хорошо-то хорошо, а могло бы ку-уда лучше быть! Ну-ка, поразмысли!
«Да уж мыслил, хватит с меня! Время спать!
«Может, и время, да ведь не уснуть тебе! — Так и режет мне правду в глаза С9мая высокая и ясная звездочка. — Потому что совесть У тебя нечистая. Сорок лет с женой живешь, а скажи честно, как на духу: хоть раз в жизни поплясал ты так перед женой перед своей? Поплясал, а? Догадался ль хоть раз приласкать ее? На ухо словечко любезное шепнуть, как шептали друг дружке баран с овцой
— Юмер!.. Дай-ка спичку» ~ говорю. — Костер разожгу. Не спится что-то.
— Чудно! — говорит Кечер. — И мне тоже.
— С чего бы?
— Да жестко. Должно, мало сена подстелил.
— Что ж, говорю, подстели побольше. Только хоть копну целую подстели мягче тебе не станет. Потому не снаружи тебя колет а изнутри. Понял, нет?
Сник мой Юмер, словечка в ответ не сказал, но поднялся. Разожгли мы с ним костер, искры запрыгали, звезды попрятались, и остались мы с ним вдвоем с глазу на глаз.
— Болит, — говорит, — у меня вот тут, внутри!
— Может, баран задел?
— Не баран, — говорит, — а ты меня задел, ты! Словами своими! Так задел, что по сю пору очухаться не могу!
Уж коли Юмер, завзятый молчун, за один раз столько слов вымолвил, значит, и впрямь крепко его зацепило.
— Ты, — спрашиваю его, — не слыхал, какие слова мне давеча звезды говорили?
— Звезд я не слыхал, я слушал, как птичка тут одна заливалась: пе-ень… пе-ень… Слушал я ее и дивился: как это она меня раскусила?
— А звезды? — говорю. — Как это звезды раскусили меня и такого мне давеча наговорили! — И пересказываю ему все слово в слово, а Юмер мой глазами сверкает:
— Хватит, хватит! Не о том вовсе речь!
— А об чем, — говорю, — тогда речь? Скажи, может, полегчает тебе малость! Тут, по крайности, никто не услышит. Вон и звезды попрятались, и птичка угомонилась, ни от кого помехи не будет.
— На мне, — начал Юмер, — на мне, — говорит, — дядя Каню, столько грязи, что хоть все стадо овечье на сало перетопи да из того сала мыла навари, все одно меня не отмыть! Я, — говорит, — когда пьяный напьюсь, а жена со мной не ложится, так я, — говорит, — ее к кровати веревкой прикручиваю!
— Не вздыхай ты так горько, и на мне грех есть, только и разницы, что я свою и без веревки скручивал!