Может показаться забавным, что кто-то настолько поглощен изучением процесса человеческого мышления. Но те, кто так полагает, ошибаются. Ибо от всех живущих на Земле существ человека отличает именно способность к абстрактному мышлению — и ничто иное.
Бросим взгляд на эволюцию, не претендуя на попытку глубоких изысканий, а лишь коснувшись некоторых наиболее очевидных вех, поставленных палеонтологией, — вех на пути прогресса, берущего начало в первичном океане, где зародились первые микроскопические формы жизни. Оставив без внимания все мелкие изменения, не определяющие сути процесса, займемся лишь главными линиями, результирующими эти незначительные изменения.
Первой из упомянутых вех явилась для некоторых форм жизни необходимость перехода из водной среды на сушу. Эта способность к перемене окружающей среды, несомненно, появилась в результате длительной, может быть, болезненной, и, вероятно, весьма опасной процедуры. Однако для нас, сегодняшних, отдаленность по времени превратила этот процесс в разовое событие, означающее крутой перелом в схеме эволюции. Другой такой вехой оказалось появление хорды, миллионы лет спустя превратившейся в позвоночник. Следующей послужило появление прямохождения — хотя лично я не склонен переоценивать значение вертикального, стоячего положения. Все-таки определяющим признаком человека является не прямохождение, а разум, способность к отвлечению от «сейчас» и «здесь».
Эволюционный процесс заключает в себе длинную цепь событий. Эволюция испытала и отбросила множество направлений, и множество видов исчезло, будучи слишком неразрывно с этими направлениями связано. Но всегда оставался некий фактор — или совокупность факторов, — которые обеспечивали связь этих исчезнувших видов с новыми линиями эволюционного древа. И невольно возникает мысль, что сквозь дремучие дебри изменений и модификаций пролегает единое центральное направление эволюции, нацеленное на некую финальную форму.
Это центральное направление, многие миллионы лет спустя приведшее к появлению человека, характеризуется медленным ростом мозга, который с течением времени породил разум.
Весьма любопытной и важной представляется мне особенность эволюционного процесса, заключающаяся в том, что никакой наблюдатель, исходя из здравого смысла, не смог бы предугадать изменений до того, как они произошли. Полмиллиарда лет назад ни один здравомыслящий наблюдатель не отважился бы предсказать, что через каких-нибудь несколько миллионов лет многие формы жизни оставят воду и выйдут на сушу. В сущности, это должно было показаться тогда наименее вероятным, практически невозможным событием. Ибо созданные к тому времени формы жизни нуждались в воде, не могли жить нигде, кроме воды. А земля тех времен, обнаженная и стерильная, казалась самым негостеприимным, самым неподходящим местом для жизни — примерно таким, каким представляется нам сегодня космическое пространство.
Полмиллиарда лет назад формы жизни на Земле отличались крошечными размерами. И это казалось столь же непременным условием жизни, как и вода. Ни один наблюдатель тех дней не смог бы вообразить ни чудовищных динозавров более поздних эпох, ни нынешних китов. Их размеры этот наблюдатель счел бы невозможными. О возможности летать он и вовсе бы не подумал — эта концепция оказалась бы за пределами его сознания. И даже если бы он случайно допустил на миг такую идею, то не смог бы представить себе ни побудительной причины, ни способа ее осуществления.
Мы же, оглядываясь на прошедшее, видим обоснованность и правильность эволюционного процесса, сознавая вместе с тем и его непредсказуемость.
Хотя вопрос о том, кто сменит человека в ходе дальнейшей эволюции, время от времени и возникал, однако всегда оставался предметом отвлеченных рассуждений. Насколько я понимаю, никто не хочет подумать об этом всерьез. В большинстве своем люди уверены, что сейчас бессмысленно размышлять о вопросе, решение которого отнесено слишком далеко в будущее. Первые приматы появились всего лишь около восьмидесяти миллионов лет назад; человек существует на планете — даже по самым оптимистическим подсчетам — всего два-три миллиона лет. И потому, исходя из судьбы трилобитов и динозавров, можно утверждать, что у приматов впереди еще многие миллионы лет существования — до тех пор, пока они не вымрут или не утратят своего господствующего положения на Земле.
Бытует также нежелание даже в мыслях признавать, что род человеческий может когда-нибудь прекратить существование. Некоторые — но, разумеется, не большинство — способны примириться с мыслью о том, что лично они когда-нибудь должны умереть. Человек может вообразить мир, в котором сам он больше не существует; но гораздо труднее представить себе Землю без людей. С каким-то внутренним страхом мы отшатываемся от самой мысли о смертности вида. Мы способны постичь умом — хотя и не почувствовать, — что в какой-то момент перестанем существовать как члены человеческой расы; гораздо труднее понять, что сама человеческая раса не является ни бессмертной, ни вечной. Мы можем утверждать, что человек — это единственный вид, создавший средства для собственного уничтожения. Но, даже произнося эти слова, в глубине души мы не — верим в их справедливость.
Никаких серьезных исследований, посвященных этим проблемам, не существует. Похоже, в нашем сознании действует некая блокировка, запрещающая размышлять над подобными вопросами. Мы почти не задумываемся о том, кто может прийти на смену человеку; вместо этого нашему воображению является образ сверхчеловека — во многом от нас отличающегося, но все же остающегося представителем нашей породы. Он превосходит нас интеллектуально и психологически, но биологически остается человеком. Таким образом, даже задумываясь иногда над подобными проблемами, мы упрямо продолжаем считать, что человек так или иначе будет существовать всегда.
Разумеется, это неверно. Если эволюционный процесс, приведший к появлению человека, не зашел в тупик, рано или поздно должно возникнуть что-то большее, чем человек. История же показывает, что эволюционный процесс в тупик не зашел. На протяжении веков он всегда находил возможность произвести новые формы жизни или ввести новые системы ценностей, необходимые для выживания. Нет оснований считать, что на человеке эволюция исчерпала весь свой мешок фокусов.
А раз так — на смену человеку должно прийти нечто новое, принципиально от него отличающееся, а не просто более совершенный образец или модификация Homo Sapiens. В страхе и недоверии мы задаемся вопросом: что же может явиться на смену человеку? Что может оказаться выше разума?
Полагаю, что знаю это.
Полагаю, тот, кто грядет нам на смену, уже существует — и существует много лет.
Абстрактное мышление — есть новое явление в нашем мире. Ни одно живое существо, помимо человека, не обладает этой благословенной — или проклятой? — способностью. Именно она отделила нас ото всех других существ, благополучно сознающих лишь «сейчас» и «здесь» — а возможно, даже это сознающих весьма смутно. Эта способность позволила нам заглядывать в прошлое и, что гораздо хуже, смутно предугадывать грядущее. Она позволила нам ощутить собственное одиночество, наполнила нас надеждой, за которой кроется безнадежность, показала нам, что мы стоим одни, голые и беззащитные перед бесконечностью космоса. В тот день, когда первое человекоподобное существо осознало пространство и время относящимися к себе категориями, было совершено самое славное и самое ужасное деяние в земной истории.
Мы используем свой интеллект для множества практических целей, а также для теоретических исследований, которые, в свою очередь, открывают нам новые практические возможности. Но у него есть и еще одно использование. С его помощью мы заполняем мир множеством теневых существ — богами, дьяволами, привидениями, ангелами, феями, демонами и гоблинами. Коллективный разум человечества создает темный и противоречивый мир, в котором обитают и наши враги, и наши союзники. И мы создаем ряд иных мистических существ — не темных, не страшных, являющихся просто приятными продуктами нашего воображения, — всех этих Санта-Клаусов, Братцев Кроликов, Джеков Фростов, Песчаных Людей[7] и многих, многих других. Мы не просто творим эти существа мыслью — мы еще и верим в них более или менее искренне и глубоко. Мы видим их, общаемся с ними, они обретают для нас реальность. Отчего, если не из страха перед встречей с подобными существами, крестьяне средневековой Европы запирались с приходом ночи в своих хижинах, отказываясь покидать эти не слишком надежные убежища? Почему многие из наших современников боятся ночи и темноты, если не из страха встретиться с ними во тьме? Нынче мы редко вспоминаем об этих обитателях ночи, но древний страх все еще жив, что доказывается верой в такие явления, как летающие тарелки. В наш просвещенный век говорить об оборотнях и привидениях считается ребячеством, тогда как верить в технические призраки вроде летающих тарелок — в порядке вещей.
Что мы знаем об абстрактном мышлении? Приходится признать: ничего. Насколько я понимаю, существует вероятность, что оно имеет электрическую природу, основано на некоем энергетическом обмене, поскольку физики уверяют, будто любые процессы имеют энергетическую основу. Но что мы, в сущности, знаем об электричестве или энергии? Если на то пошло, что мы знаем вообще? Известно ли нам, как устроен атом и почему он устроен именно так? Может ли кто-нибудь объяснить, как происходит то осознание себя и окружающего мира, которое и отличает живую материю от неживой?
Говоря о процессе мышления, мы подразумеваем некую умственную деятельность и слушаем досужие измышления физиков о том, что энергетический обмен имеет к ней какое-то отношение. Но знаем мы о процессе мышления не больше, а скорее — даже меньше, чем знали об атоме древние греки. По общему признанию, честь первым выдвинуть атомистическую теорию принадлежит жившему за четыре столетия до Христа Демокриту — и это, несомненно, было колоссальным успехом познания; но Демокритовы построения чрезвычайно далеки от наших представлений об атоме, хотя и мы разбираемся в этом отнюдь не до конца. Так вот, сегодня мы рассуждаем о процессе мышления так же, как во времена Демокрита любили подискутировать об атомах греки; по крайней мере, с тою же степенью понимания. Признаться, мы всего лишь произносим слова, не объясняющие сути явления.
Кое-что мы знаем о результатах мышления. Все, чем располагает сегодня человечество, есть именно результат интеллектуальной деятельности. Но это — результат воздействия мысли на человеческое существо, который можно уподобить воздействию пара на механизм, заставляющему двигатель заработать. Можно задаться вопросом: что происходит с паром, произведшим свою работу? Куда он девается? По-моему, столь же логично поинтересоваться, что происходит с мыслью, оказавшей уже свое воздействие, — с этим энергетическим процессом, который, как утверждают, необходим, чтобы произвести мысль.
Думаю, что знаю ответ и на этот вопрос. Я убежден, что мысль, энергия мышления, сколь бы странные формы она ни принимала, столетиями истекая из человеческих разумов, вызвала к жизни новые формы, которые со временем — и, может быть, довольно скоро — придут на смену человеческой расе.
Таким образом, следующий вид разовьется благодаря тому самому механизму — разуму, — который на сегодняшний день сделал господствующим видом человека. Именно этим путем, насколько я понимаю суть проблемы, движется эволюция.
Человек творит не только руками, но и мозгом, и, по-моему, разумом он созидает лучше, чем можно представить.
Если единичный человек вообразит себе злобную призрачную тень, таящуюся во тьме, она не воплотится от этого в реальность. Но целое племя, с ужасом представляющее себе этот призрачный образ, уверен, может вызвать его к жизни. Изначально этого образа не существовало. Он зародился в мозгу единственного человека, испуганно скорчившегося во тьме. Он страшился, сам не зная чего, но чувствовал, что должен придать своему страху форму, — и потому вообразил ее, и рассказал о ней остальным, и те тоже мысленно представили ее себе, и представили отчетливо. Причем делали это так долго и старательно, так прониклись верой в ее существование, что мало-помалу действительно овеществили этот страх.
Эволюция идет многими путями. Она использует любую возможность. То, что прежде она ни разу не пользовалась этим способом, объясняется тем обстоятельством, что только у человека развилась способность к воображению, только он смог вызывать из небытия воображаемые существа. И не только воображением, но еще и силами и энергией, природы которых сам до сих пор не понимает и, может быть, вовек не поймет.
Я уверен, что благодаря своей способности к воображению, любви к сказкам, благодаря страху перед пространством и временем, перед смертью и темнотой, действовавшим на протяжении тысячелетий, человек создал иной мир — мир существ, которые делят с нами Землю, существ скрытых и невидимых; однако я убежден, что они здесь, а однажды выйдут из своего тайного убежища и вступят в права наследования.
Разбросанные в мировой литературе и рассредоточенные в потоке ежедневных новостей сообщения о загадочных происшествиях слишком хорошо документированы, чтобы в каждом случае оказаться лишь иллюзией…»
6
Рукопись обрывалась на полуфразе на середине страницы, однако листков в пачке было еще много; перевернув страницу, я увидел, что следующая испещрена путаницей значков, напоминавших ноты. Начертанные рукой моего друга, они были так скученны, словно этот листок был единственным, а писавший старался использовать каждый миллиметр, чтобы втиснуть туда все наблюдения и факты. Ноты маршировали стройными фалангами, а поля были полны добавочных знаков — некоторые из них оказались столь сжаты и малы, что во многих случаях их трудно было разобрать.
Я перелистал остальные страницы — они были покрыты такими же значками.
Я сложил листки аккуратной стопкой, подколов к первому записку Филипа.
Позже, сказал я себе, надо будет прочесть эту тайнопись — прочесть и разобраться, что скрывается за загадочной головоломкой. Но сейчас я уже прочел достаточно — даже больше, чем достаточно.
Я готов был поверить, что это шутка, если бы не знал, что это не могло оказаться розыгрышем: мой старый друг никогда не питал склонности к мистификациям. Он не испытывал потребности в подобных развлечениях. Он был преисполнен доброты и поистине исключительной эрудиции, а если уж говорил — то не расточал слов на дурацкие розыгрыши.
И снова я вспомнил его таким, каким видел в последний раз: похожим на сморщенного гнома, сидящего в глубоком кресле, которое угрожало поглотить его своей красно-желтой обивкой; вновь услышал его голос: «По-моему, нас преследуют призраки». Не сомневаюсь, в тот вечер он хотел сказать мне еще что-то, но не сказал, потому что в тот момент появился Филип и мы заговорили о другом.
И сейчас, сидя здесь, в номере прибрежного мотеля, я ощущал уверенность, что он хотел рассказать мне именно о только что прочитанном мною — как посещают нас все создания, когда-либо измысленные человеческим разумом; как этот разум, благодаря своей способности к воображению, послужил эволюционному процессу.
Конечно же, мой друг ошибался. Невозможность его умозаключений была самоочевидна. Но в глубине души я понимал, что человек такого калибра не мог так легко впадать в заблуждения. Прежде чем предаться бумагомаранию — даже не имея на то иных причин, кроме стремления упорядочить собственные мысли, — он долго и тщательно все обдумывал. Я был уверен, что зашифрованные нотными знаками страницы содержали не единственное доказательство его гипотезы, а ее сжатое изложение, сумму аргументов и выводов. Разумеется, он мог ошибаться, и, похоже, так оно и было, однако основывался он на очевидности и логике, а потому окончательно отбросить его идею было нельзя.
Он собирался поговорить со мной, может быть — проверить на мне свою теорию. Но из-за прихода Филипа вынужден был отказаться от своего намерения. А потом было уже слишком поздно, ибо день или два спустя он погиб в автомобильной катастрофе, виновник которой так и не был найден.
Эта мысль заставила меня похолодеть от страха, подобного которому я никогда не испытывал прежде, — страха, выползавшего из какого-то иного мира, из того уголка сознания, где хранился унаследованный от множества поколений ужас — леденящий, ввергающий в окостенение, выворачивающий наизнанку ужас человека, скорчившегося в пещере и прислушивающегося к мерзким звукам, которые производят призраки, бродящие где-то во тьме.
«Возможно ли это, — задался я вопросом, — может ли быть, что созданная человеческим воображением потусторонняя сила достигла той точки развития, такой эффективности, что способна принять любую форму, необходимую для достижения своих целей? Может ли она обернуться машиной, сокрушившей встречный автомобиль, а потом вернуться обратно в этот другой мир — или измерение, или невидимость, — откуда явилась к нам?
Неужели мой старый друг погиб из-за того, что постиг тайну этого иного мира, мира овеществленной мысли?
Неужто и гремучие змеи, удивился я. Нет, гремучие змеи — нет, уж в их-то реальности я не сомневался. Зато трицератопс, дом с окружавшими его постройками, машина возле поленницы, задней осью опертая на козлы, наконец, Снаффи Смит и его жена — может быть, они не были реальностью? Может, это и есть ответ, которого я доискивался? Неужели же все это было лишь маскарадом мысленной силы, и это она настолько одурачила меня, что заставила признать невероятное, понимая при этом его невозможность; неужто это она вместо дивана в гостиной уложила меня на каменный пол кишащей змеями пещеры?
А если так — то почему? Из-за того, что эта гипотетическая мысленная сила знала о манильском конверте, надписанном рукой Филипа и ожидавшем моего появления в магазине Джорджа Дункана?
Это безумие, твердил я себе. Но таким же безумием были и пропущенный поворот, и трицератопс, и дом, возникший там, где никакого дома не было, и, наконец, гремучие змеи. Нет, не змеи — змеи были реальны. Впрочем, что такое реальность? Как можно определить, реально что-то или нет? Если мой старый друг — был прав в тот давний день, то существует ли вообще что-нибудь реальное?»
Я был потрясен глубже, чем предполагал. Листки выпали у меня из рук, но я не сделал даже попытки собрать их, а просто сидел в кресле, упершись взглядом в противоположную стену. «Если все это так, — думал я, — значит, старый и надежный мир выбит у нас из-под ног, а гоблины и привидения перестали быть просто персонажами вечерних сказок, но существуют во плоти — ну, может быть, не во плоти, но существуют; отныне они не иллюзии. Мы называли их продуктом воображения, даже не подозревая, насколько эти слова соответствуют истине. Опять-таки, если все это правда, значит, Природа в процессе эволюции совершила длинный-длинный скачок вперед: от живой материи — к разуму, от разума — к абстрактному мышлению, а от абстрактного мышления — к форме жизни одновременно призрачной и реальной, которая, возможно, обрела уже способность выбирать между призрачностью и реальностью.»
Я попытался представить себе, какой может быть эта жизнь, каковы ее радости, печали и стремления; но воображение пасовало. Против этого восставали мои плоть и кровь. Ибо если эта иная форма жизни существует — пропасть между нами слишком велика. С таким же — если не меньшим — успехом трилобит мог тщиться вообразить жизнь динозавров. Если Природа в поисках ценных для выживания свойств продолжает свое отсеивание видов — она наконец нашла живое существо (если его можно назвать живым существом), обладающее фантастически высокой жизнеспособностью, ибо в физическом мире не существует ничего, абсолютно ничего, что могло бы ему повредить.
Я сидел, размышляя обо всем этом, и голова раскалывалась, словно под черепной коробкой перекатывался гром. Но я так ни до чего и не додумался — мысли даже не ходили кругами, а метались, как полоумный раскидай. С усилием я заставил себя оторваться от них — и тут же снова услышал журчание, смех и говорок реки, бегущей вниз во всем великолепии своего волшебства.
Нужно было перенести багаж из машины в номер и распаковать его; меня ждали рыбалка и каноэ у причала, а большой окунь таился где-то в тростниках или под плавающими на поверхности листьями водяных лилий. А потом, когда я немного обживусь, меня ждет книга, которую надо еще написать.
А кроме того, вспомнил я, вечером предстоят школьный праздник и благотворительная распродажа корзиночек. И я должен там быть.
7
Стоило мне шагнуть в школьную дверь, как меня сразу же заметила Линда Бейли; похожая на важничающую курицу, она суетливо засеменила мне навстречу. Линда принадлежала к числу тех, кого я помнил, — впрочем, забыть ее было невозможно. Вместе с мужем и целым выводком чумазых детей она жила на соседней ферме, и нескольких дней не могло пройти без того, чтобы она не притащилась к нам по ведущей через поля дороге — занять чашку сахара, кусочек масла или что-нибудь еще, чего у нее постоянно не оказывалось и что она впоследствии неизменно забывала вернуть. В этой крупной, костлявой женщине было что-то лошадиное, и если она и состарилась, то, на мой взгляд, совсем немного.
— Хорас Смит! — протрубила она. — Маленький Хорас Смит! Я узнала бы вас где угодно!
Она успела облапить меня и гулко шлепнула по спине, пока я ошеломленно пытался вспомнить, какие же узы дружбы между нашими семьями оправдывают столь пылкое приветствие.
— Вот вы и вернулись! — пролаяла она. — Вы не могли не вернуться! Если уж Пайлот-Ноб вошел вам в кровь, вы не можете не вернуться. После всех этих мест, где побывали. После всех этих языческих стран. Вы были в Риме, не так ли?
— Я действительно пожил в Риме. Но это не языческая страна.
— Пурпурный ирис, что растет у меня возле свинарника, — объявила она, — из сада самого Папы. Но на вид он не слишком хорош. Я видывала ирисы и получше — куда получше. Я бы давно уже выкопала и вышвырнула свой ирис, но храню в память о том месте, откуда он ко мне попал. Не у всякого, скажу я вам, растет ирис из сада самого Папы. Не то чтобы я считалась с Папой и со всеми этими глупостями, но все-таки этот ирис — что-то вроде знака отличия, как по-вашему?
— Еще какого, — согласился я.
— Ради всего святого, — она ухватила меня за руку, — пойдемте сядем. У нас найдется о чем поговорить. — Она подтащила меня к ряду стульев, и мы уселись. — Вы говорите, что Рим не языческая страна, но ведь вы и в языческих бывали. Как насчет русских? Вы провели много времени в России?
— Не знаю, — отозвался я. — Некоторые русские продолжают верить в Бога. Это правительство…
— Вот тебе и раз! — воскликнула она. — Вы говорите так, будто вам нравятся русские.
— Некоторые из них.
— Я слышала, что вы побывали в Лоунсэм-Холлоу, а по дороге оттуда проехали сегодня утром мимо фермы Уильямса. Что вас туда занесло?
«Существует ли хоть что-нибудь, чего она не знает, — подумал я, — такое, чего не знает весь Пайлот-Ноб? Любая новость, всякая сплетня, каждое предположение мгновенно облетало общину — куда там племенным барабанам или даже радио!»
— Случайно свернул с дороги, — ответил я, лишь чуть-чуть покривив душой. — Мальчишкой я осенью охотился там на белок.
Линда Бейли подозрительно посмотрела на меня, но не стала больше расспрашивать, почему я оказался в тех местах.
— Может, при свете дня там и все в порядке, — заявила она. — Но ни за какие деньги я не осталась бы там после заката. — Она доверительно наклонилась ко мне, и ее лающий голос перешел в хриплый шепот. — Там логово собачьей своры — если их можно назвать собаками. Они носятся по холмам, лают, воют, а когда они проносятся мимо, вместе с ними прилетает холодный ветер. Такой, что замораживает душу…
— Вы слышали этих собак? — поинтересовался я.
— Слышала их? Много ночей слушала я, как они воют на холмах, но никогда не была к ним так близко, чтобы почувствовать этот ветер. Нетти Кемпбелл рассказывала мне. Вы помните Нетти Кемпбелл?
Я покачал головой.
— Конечно, вы и не можете помнить. До того, как выйти замуж за Кемпбелла, она звалась Нетти Грэхем. Они жили возле Лоунсэм-Холлоу, в самом конце дороги. А теперь их дом пустует. Они бросили его и уехали. Их выжили собаки. Может, вы его видели — их дом, я имею в виду.
Я кивнул, хотя и не слишком уверенно, поскольку дома не видел, а только слышал о нем прошлой ночью от Ловизии Смит.
— Странные дела творятся в этих холмах, — продолжала тем временем Линда Бейли. — Нормальному человеку в такое в жизни не поверить. Все из-за того, сдается, что места там дикие. В других местах все сплошь заселено — ни деревца не осталось, одни поля. А там все еще дикие места. И думаю, всегда такими останутся.
Школьный зал начал понемногу заполняться людьми; я заметил пробиравшегося ко мне Джорджа Дункана и поднялся навстречу ему, протягивая руку.
— Слышал, вы уже устроились, — проговорил он. — Я так и знал, что вам там понравится. Я позвонил Стритеру и попросил позаботиться о вас. А он сказал, что вы отправились на рыбалку. Поймали что-нибудь?
— Несколько окуней. Сперва надо получше познакомиться с рекой, а вот тогда…
— По-моему, они сейчас начнут. Так что позже увидимся. Кстати, здесь немало тех, кто хотел бы поприветствовать вас.
И действительно, вскоре начался концерт. Дети пели песенки под аккомпанемент старой, разбитой и расстроенной фисгармонии, за которой сидела учительница, Кэти Адамс, декламировали стихи, а группа восьмиклассников даже разыграла маленькую пьеску — собственного, как гордо объявила мисс Адамс, сочинения.
Невзирая на неизбежные накладки, все это было очаровательно, и мне вспомнились годы, когда я ходил в школу — в это же самое старое здание — и принимал участие в точно таких же вечерах. Я попытался припомнить имена своих учителей, но лишь к концу программы вспомнил одну из них, мисс Стайн — странную, угловатую, капризную женщину с пышными рыжими волосами, легко расстраивавшуюся из-за наших вечных проказ. Интересно, где она может быть сейчас и как обошлась с нею жизнь? Я от души надеялся, что лучше, чем обходились с нею в мое время многие ученики…
Линда Бейли потянула меня за руку и громко прошептала:
— Хорошие дети, правда?
Я кивнул.
— И мисс Адамс хорошая учительница, — все так же шепотом продолжала Линда Бейли. — Боюсь, она не задержится здесь надолго. Такая маленькая школа, как у нас, не может рассчитывать на хороших учителей.
Концерт подошел к концу, и Джордж Дункан протолкался ко мне, взял на буксир и потащил представлять. Кое-кого из тех, к кому он меня подводил, я помнил, других — нет, но все они, казалось, никогда меня не забывали, и я делал вид, что тоже.
Когда процедура была в самом разгаре, мисс Адамс взобралась на небольшое возвышение в передней части зала и позвала Дункана.
— Вы забыли, притворяетесь, что забыли, или хотите избавиться? Но ведь вы обещали быть сегодня нашим аукционером!
Джордж запротестовал, но я видел, что ему приятно. С первого взгляда было понятно, что в Пайлот-Нобе он — важная персона. Владелец магазина, почтмейстер, член школьного совета, он мог выполнять и многие другие маленькие гражданские обязанности — быть аукционером на благотворительной распродаже корзиночек, например. Он был тем, к кому жители Пайлот-Ноба всегда обращались, как только возникала необходимость.
Поднявшись на помост, он повернулся к столу, на котором было расставлено множество декоративных корзиночек и шкатулок, и поднял одну из них так, чтобы все могли получше рассмотреть. Но прежде чем открыть распродажу, он произнес маленькую речь.
— Все вы знаете, — начал он, — ради чего мы это устраиваем. Деньги, вырученные за корзиночки, пойдут на приобретение новых книг для школьной библиотеки, так что вы можете быть удовлетворены, зная, что потраченное вами будет израсходовано на доброе дело. Вы не просто приобретете корзиночку и право пообедать с леди, карточку с именем которой найдете внутри; вместе с тем вы исполните и свой почетный гражданский долг. И потому, друзья, я призываю вас тряхнуть кошельками и потратить часть денег, осевших у вас в карманах. — Он поднял корзиночку повыше. — Вот как раз одна из таких, и я рад предложить ее вам. Поверьте, друзья, она весьма увесиста. В ней скрыто немало отменных кушаний, а уж о том, как она украшена, я и не говорю. Леди, потрудившаяся над ней, уделяла равное внимание тому, что лежит внутри, и тому, как это смотрится снаружи. Может быть, вам любопытно будет узнать, что я, кажется, чую запах отлично зажаренной курицы. Итак, — спросил он, — что вы мне предложите?
— Доллар, — сказал кто-то, и кто-то немедленно предложил два, а из глубины зала уже слышалось:
— Два с половиной!
— Два доллара пятьдесят центов, — с обиженным видом сказал Дункан. — Неужели вы, ребята, остановитесь на двух с полтиной? Вы не находите, что это слишком дешево? Итак, услышу ли я?..
Кто-то предложил три доллара, а Дункан выбил сперва еще полтинник, потом добавил к ним четвертак — и так догнал цену до четырех семидесяти пяти, после чего объявил корзиночку проданной.
Я посмотрел на собравшихся в зале. Это были дружелюбные люди, они проводили вечер в обществе соседей и при этом чувствовали себя превосходно. Сейчас они полностью сосредоточились на распродаже, но попозже настанет время для разговоров, причем можно поручиться, что серьезных тем будет немного. Обсудят виды на урожай; поболтают о рыбалке; о новой дороге — неиссякаемом предмете для дискуссий вот уже добрых два десятка лет, причем дальше слов так пока и не пошло; посудачат о последнем скандале — ведь всегда найдется хоть какой-нибудь скандал, пусть даже самого невинного свойства; обменяются впечатлениями от воскресной проповеди или перемоют косточки недавно почившего и всеми любимого джентльмена. Наговорившись всласть, они разойдутся по домам, где в этот теплый весенний вечер им предстоит столкнуться с массой повседневных домашних забот, но никому из них не придется ломать голову над проблемами всеобщими или государственными.
И это замечательно, сказал я себе, — оказаться в таком местечке, где никто не ощущает гнета подавляющих, мрачных тревог.
Я почувствовал, как кто-то тянет меня за рукав, и, обернувшись, увидел Линду Бейли.
— Вы должны купить вон ту корзиночку, — сказала она. — Ее сделала дочь проповедника. Очень хорошенькая. Вам будет приятно с ней познакомиться.
— Откуда вы знаете, что это именно ее корзиночка?
— Знаю и все, — заявила она. — Покупайте.
Начальная цена составляла три доллара. Я накинул полтинник, но кто-то из задних рядов немедленно предложил четыре. Взглянув в ту сторону, я увидел троицу молодых людей, стоявших привалясь к стене; на вид им было лет по двадцать. Все трое уставились на меня, и в их взглядах мне почудилась злобная насмешка. И тут же меня снова дернули за рукав.
— Покупайте, — настаивала Линда Бейли. — Двое из них — парни Болларда, а третий — Уильямса. Жутко стоеросовые. Если хоть один из них купит ее корзинку, Нэнси умрет на месте.
— Четыре пятьдесят, — не задумываясь, выпалил я, а Джордж Дункан повторил с помоста: