Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сибирские картинки XVIII века - Николай Семёнович Лесков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сельские старосты и сотские исполнили порученное им губернатором церковное дело и представили составленные ими списки Чичерину; но тогда приходские священники, увидевши, что справа о небытии ускользает из их рук, обнаружили свою дееспособность и сами тоже составили списки и прислали их в консисторию. От этого избытка, однако, добра не вышло, а произошла только большая путаница, которую сначала приняли за случайность, а потом стали приписывать хитрому и дальнозоркому расчету духовных, доставивших от себя списки небытейцам, кроме тех, которые составили старосты. Когда дошло до наложения штрафов и привелось сверять списки, присланные сотскими к губернатору, со списками, полученными в консисториях от священников, то оказалось, что между одними и другими огромная разница, которой согласить невозможно. Кто записан в «небытии» у сотских и старост, тот отмечен «бывшим» у священников – и наоборот. Поднялась страшная кутерьма: Чичерин принимал сторону своих подчиненных, а архиерей отстаивал своих, и пока успели что-нибудь выяснить, Чичерин в 1771 году получил уже «высочайший выговор и страшно ожесточился».[34]

Должностные лица в Сибири были этим очень удивлены, так как губернаторы до сих пор никогда еще не подвергались ответственности за дела церковного управления, а Чичерин, «пользовавшийся неограниченною властью», был так сконфужен!.. Все знали, что он самолюбив безмерно, и все сразу сказали, что «Чичерин этого не стерпит».

XV

Чичерин и действительно не стерпел, и начал ожесточенную «войну с попами»: он тотчас же сам «выехал в губернию на ревизию» и сам ревизовал «почти в каждом селе церковные документы и неисправных священников брал под стражу, сажал в холодную, а некоторых под караулом отсылал в Тобольск, в свою канцелярию, где их заставлял составлять или исправлять неверно ими составленные документы». Но как ни энергичен был Чичерин, он однако немного успел в своей «войне с попами», потому что обревизовать Сибирь таким образом, как он начал, ему не удалось бы даже в течение многих лет, а к тому же и представители сибирского приходского духовенства сделали для него успех ревизии совсем невозможным. Священники, следя за маршрутом губернатора, устраивали Чичерину такую подготовку, что как только он наезжал на одно храмовое селение и начинал там смотреть церковные документы, так об этом быстро узнавали духовные соседних приходов, и сейчас же все батюшки «уезжали к боли». В домах же поповских оставались одни попадьи да дети, и может быть еще какой-нибудь безответный дьячок, который ничего не знал в «небытейских книгах». На расспросы же губернатора о попе – «отвечали, что поп отъехал в приход, а когда назад будет – неведомо. А послать за ним для сыску нельзя, потому что поехал он не в одно место, а приходы пространством безмерные, во все стороны».

Губернатору оставалось разве самому садиться у попа и ждать его возвращения.

Нетерпеливый и гневный Чичерин увидал себя одураченным и возвратился в Тобольск, «скрежеща зубами и иский кого поглотити».

Те попы, которые не успели бежать «к боли» и были забраны к Чичерину в канцелярию, за всех пострадали и ответили. Чичерин с ними не поцеремонился и сорвал на них свой пылкий гнев; но как он был вспыльчив и непостоянен, то ему надоело с ними возиться и лучше показалось свалить опять все на руки епархиального ведомства, которое тоже поступилось и не хотело более контрировать с губернатором: теперь архиерей сам просил Чичерина, чтобы полицейские агенты помогали духовным.

Таким образом, архиерей и губернатор заключили унию и взялись вести «государственное дело» строго: духовный ли, светский ли «агент» попадется в вине – ни одному не давать поблажки.

Первый попался «нижне-тунгусский поп с причтом».[35]

Тобольская консистория предписала туруханскому закащику (благочинному), «истребуя от тамошнего городничего, или земского суда, двух нарочных сыскать нижне-тунгусского погоста попа с причтом в духовное правление и тут их, доколе они за 1789 год росписей не исправят, держать без выпуску в цепях под караулом и денно-нощно их к тому принуждать».

Однако и это ни к чему не повело: и тунгусский поп убежал, да и вообще попы «разбегались», а те, которых ловили и сажали на цепь, «сидели без выпуску», но проку от этого не выходило, потому что епископ они составить не могли, ибо неисправность была уже слишком долго запущена.

А как «Синод требовал списка неотступно», то несчастная консистория вынуждена была сознаться, что она «ничего не может сделать, понеже духовные правления и священноцерковнослужители по бесстрашию их о государственном деле не брегут».

Дойдя до откровений о своей несостоятельности, консистория уже не стеснялась и выкладывала всю правду: в июле 1786 года она доносила, что у нее совсем не на кого доложиться, потому что и закащики, и члены духовных правлений, все «ослушники, огурники, супротивники и коварники». Вся соль осолилась! Утрата дисциплины и повиновения была полная, но, однако, во многих случаях трудно было и ждать исполнительности и повиновения. Закащики вытребовали «попов» из-за сотен и даже из-за тысяч верст, «для вчинения рукоприкладств» и других неважных дел, без чего было можно обойтись, и «держали их в заказах долго, по нескольку недель и даже месяцев, а от таких сыскиваний происходили для сельских причтов великие убытки в переездах, поминках и подарках, а в приходах остановка в исполнении духовных треб».

Тобольская консистория попов не жалела и стала «просить губернаторов, чтобы они приказали городничим и исправникам давать „сыщиков“, которые должны „приводить неисправных священников в духовные правления и держать там под караулом до окончания росписей“, но через месяц консистория сделала еще более: она совсем уже предала „свою команду“ мирским командирам и „с дозволения губернаторов“ прямо сама от себя предписала всем исправникам и городничим „держать под стражею безвыпускно и самих закащиков (благочинных) и всех членов духовных правлений, поколе они всех росписей не исправят и не отошлют к его преосвященству“[36]».

Таким образом, все тогдашнее непослушное «бесстрашное» и «огурное» духовенство Сибири, выведя из терпения свое начальство, было им «предано во власть мирских человеков», т. е. губернаторских чиновников, которые «со дней митрополита Арсения точили на них зубы, но только не смели на оных в действиях покуситься», а теперь эти приказные получили право всех мало-мальски неаккуратных священноцерковнослужителей «хватать яко неблагопокорных», и лишить их свободы, и держать безвыпускно… Чиновники постарались показать свое усердие и так «хватали», что Сибирь во многих местах осталась без требоисправителей, но «батюшка Денис Иванович» об этом не беспокоился и «истязал попов так, что даже кожа на них трещала. А об отлете не унывал, мня яко в потребный час вся покроет своею орденскою мантиею».

Тут сибирские требоисправители, лишенные свободы и доходов, потеряли свое «огурство» и, «впав в руце Чичерина, явились благопослушны»: они написали списки.

Чичерин хвалился: «Я сказал, что я свое возьму, и вот я взял!» А вышколенные им попы, отъезжая из его канцелярии, говорили себе: «Похвальбишка! Ну, взял – так и взял, а подожди хвалиться-то!»

XVI

В 1794 году росписи пришли и из всех сибирских заказов, ибо «до всех дошло ведение яко вси преданы Чичерину», и в Тобольске консисторские подьячие сделали из тех росписей «экстракт», который и был представлен в Синод.[37] Требование начальства этим было выполнено: вся «скала небытия» обозначилась на виду, и все оформлено и приведено в надлежащий порядок, так что можно было составить смету: сколько придет дохода от небытия; но на местах, при самом обложении денежною платою за «небытие», начали вновь обнаруживаться невероятные вещи, через которые опять должна была происходить несусветимая путаница. При поверке на местах оказалось, что «в числе показанных (по спискам) небывшими нередко попадали давно умершие или (находившиеся) по нескольку лет в бегах, в ссылке, или переселенные куда-нибудь в Иркутскую или в Якутскую области. Напротив, истые раскольники, записанные светскими властями в двойной оклад, оказывались отмеченными в числе бывших у исповеди и притом за несколько лет кряду»…

Отчего же и как могла произойти такая неисправность при всей наличности внешнего рачительства и порядка со стороны «тесно ущемленного Чичериным духовенства», и чтт еще можно было теперь измыслить: кому еще во второй раз «предать» духовенство и как его «защемить», чтобы добиться от него точно обозначенной «скалы небытия»? И вот тут, в эту-то пору, в самой канцелярии у Чичерина явилось убеждение, что в таком огромном и диком крае, как Сибирь, решительно нельзя уследить за всеми, кто исповедуется, а кто не исповедуется, и что потому правильное обложение налогом за «небытие» есть вещь невозможная. А то, чего Синод достиг после множества усиленных и неотступных требований, была просто фикция, которую проделали над Чичериным «преданные ему и им тесно ущемленные попы», и над другим начальством «подьячие духовных правлений и консисторий», которые, будучи «нуждою и страхом гонимы и побуждаемы», все писали в списках «чтт попало».

Казалось бы, что такой велемощный сановник, как Денис Ив. Чичерин, увидав дело как есть, так и должен был донести о нем в Петербург, чтобы там знали настоящее положение и не требовали того, чтт невозможно исполнить, – но Чичерин этого не сделал. Может быть, он не хотел понизить статью в смете ожидаемых доходов, которую все-таки желали собрать, а может быть, весь его большой будто бы характер выходил на кипячение и озорство, с кем это было удобно, а для правдивого представления о делах вверенного ему края духа у него недоставало…

Приходские же священники кроме того, что они не могли, но они и не умели составить верных отметок «о небытии».[38] И они это поняли и увидали, чтт им надо делать. Так как не доставлять списков стало нельзя, – потому что за это «можно впасть в руце Чичерина», а если составить «списки сочиненные», то можно попасть в руки подьячих, – то малописьменные попы исхитрились так, что стали поручать составление отметок «о небытии» самим же подьячим, служившим в тех самых духовных правлениях, куда надо было представлять списки, а на то, чтобы вознаградить этих подьячих за труд их, завели со всех своих прихожан обоего пола новый «безобидный сбор за уволоку от исповеди по 5 копеек с души».[39]

Устроивши таким манером экономическую сторону дела, сибирские священники еще лучше устроили техническую сторону операции: они захотели сделать так, чтобы требовательное начальство получало для своего удовольствия списки о небытейцах, но чтобы списков этих в приходах не писать, так как от этого только двойная работа: пусть кто эти списки ревизует – тот сам же их и сочиняет. На этом священники уговорились с консисторскими приказными и стали присылать этим подьячим «белые листы со своею подписью да хлопотные деньги по количеству», и подьячие брали деньги, а на белых листах писали в списки чтт знали, «по примеру прошлых лет», и пригоняли текст списков «как прилично к сделанным заранее подписям», и, разумеется, списки, составленные таким образом, подьячие уже не браковали и не возвращали, а направляли дело выше, где оно веселило ожидавших результатов, которые должны были «оправдать предначертания». И пошло бы это вероятно на многие лета, но вмешался враг и все дело испортил: священники, собирая по пятаку за уволоку, не все отдавали подьячим и не хотели ничего уделять своим причетникам, которые рассердились и о всем донесли и на попов, и на приказных. Неумеренная жадность попов разрушила такую удобную организацию, и оба начальства – светское и духовное – явились друг перед другом в недостойном их, смешном виде.

Но надо было, разумеется, доказать, что списки небытейщикам сочиняют приказные, и за этим дело не стало: не только между причетниками, но даже и между приказными нашелся предатель: один приказный обиделся, что поп, с которым они состояли в компании, прислал ему мало денег. Подьячий навел справку: сколько поп собрал, и, сравнив с тем, сколько он ему доставил, увидал, что он удержал у себя львиную долю; и это приказному не понравилось и показалось обидно. А как и другие подьячие имели подозрение на других попов, что они передают не все, чтт собирают «за уволоку», то мстивый подьячий решился наказать всех попов за их жадность и отправил в консисторию, как будто бы по ошибке… вместо списков – одни пустые листы бумаги, с поповскими подписями!..

Неопровержимая улика была налицо, и от этого людям стало не лучше, а еще хуже: теперь, когда консисторские подьячие знали плутню правленских и, посмотрев многие сохраняемые росписи, увидали, что все они писаны одною рукою подьячего, – консисторские потребовали себе части от правленских, а те от попов, а попы должны были увеличить сбор с мирян. И так дело опять уладилось.

Вместо прежнего «повального положения», при котором «поп собирал за уволоку по 5 к. с души», теперь плата повысилась.

Все это теперь происходило явно, и священник непременно должен был делать эти поборы, потому что иначе он своими списками никогда бы подьячим не угодил и его замучили бы «истязаниями».

Но и в этом усовершенном порядке опять обнаружились свои недостатки, которым начальство не нашлось как помочь, а оборотистое сибирское духовенство опять само из них выбилось.

Когда старыми сборами «за уволоку» пришлось делиться с бтльшим числом участников, тогда приходские священники ввели еще один побор «за скверноядство».

Это статья очень любопытная, но она требует отступления и объяснений.

XVII

Еще в начале XVII столетия казаки, «простираясь к северным пределам Сибири, подбивали под власть свою вогулов, остяков, тунгусов, юроков, якутов и других народцев, кочевавших в своих северных пределах Сибири». Когда оканчивалось покорение или «подбитие», тотчас же начинались заботы о введении новых порядков; «о сборе ясака и о просвещении светом истинной веры».

Для этого казаки узнавали пункты, где «народцы» в известные сроки сходятся друг с дружкою, чтобы обменяться добычею своих ловов и иных промыслов. Тут казаки сейчас же и завели «постройки», которые назвались «острожками», или «острогами», или «крепостями», а впоследствии «городами».

Таким образом возник Березов, Обдорск, Сургут, Нарым, Туруханск, Якутск и другие нынешние города. Первоначальное заведение здешних городов обыкновенно шло так: сначала строили первую избу для воеводы, вторую для попа и третью, общую для «служилых людей», а насупротив их – ссыпной амбар для хлеба, погреб для пороху и церковь. Церковь была «та же изба, только с крестом на крыше».

Заводили оседлости на таких местах, где кочевники имели обычай сходиться для мены; тут их рассчитывали «осетить и обрать с них ясак». Придумано было хорошо, и казаки, указав заводчикам, как собирать ясак, указали и следовавшим за ними священноцерковнослужителям средства, как «просвещать язычников святою верою и чем от них кормиться». «Просвещать же язычников» – это было целью прибытия духовных в сибирскую глушь, а «кормиться» от своей паствы им было необходимо, так как от казны им на все прожитье было «пожаловано в год на попа по 28 рублей, а на причетника по 18 рублей на ассигнацию» (= 8 р. и 5 р. 30 к.). «Паства», которую только что накрестили, вся состояла из кочевников, которых целый год не увидишь – только раз в год, в обычное время они сближаются к известным местностям для взаимного торгового размена, и тут-то надо около них сделать все, чтт нужно, т. е. и «осетить, обрать ясак и научить святой вере». Когда воеводы со своими служилыми людьми хлопочут собирать с народов ясак в казну, тут же и священнику одно только время научить язычников христианству и исполнить для них задним числом все церковные требы для живых и мертвых, и получить с них за это требоисправление побольше шкур в свою пользу.

В церкви, или как сами казаки называли их – «в церквице» – в течение года бывали только воевода да его служилые люди, а «ясашных» прихожан никогда не бывало. Молились ли они, и как, и кому молились в течение всего года – об этом священник не мог знать, и церкви, и попа они боялись; но зато, когда они сходились, чтобы отдать ясак воеводе, казаки «имали их и загоняли на требы к попу», и «народцы» одинаково считали «ясаком» как то, что они платили воеводским служилым людям, так и то, чтт платили попу. Так они и говорили, что должны платить «два ясака: один воеводе, а другой попу».[40] Оба ясака взимались с большим произволом: служилые люди «донимали» с дикарей вдвое и более против положенного, угрожая за недодачу лишением драгоценной всякому свободы, а духовенство «правило свой ясак по количеству», т. е. по числу душ, которое дикари сами показывали в своих семействах «с удивительною простотою». Поп спрашивал дикаря: «кто в семье народился, и кои померли, и кои жить поимались на ново как муж с женою», а дикарь, достаточно уже умудренный опытом, что ему от этих расспросов выйдет вред, все-таки всегда давал откровенный и справедливый ответ «с врожденною простотою». По его же показаниям поп его и «облагал, как повелось по правилам: за крещение новорожденного дитя 10 либо 15 белок, за „очищение“ (?) 5 белок, за женитву – 2 соболя или 5 песцов». Иногда над дикарями задним числом исполняли какие-нибудь обряды, но большею частию дело ограничивалось только сбором ясака, а наличностью производилась только одна исповедь, – причем за разрешение грехов всей семьи расплачивался с попом старший в роде, и тут приходилось торговаться. С обыкновенного грешника брали от пяти до десяти белок, но с такого, у которого было больше, священник требовал и ясак побольше, а в общей сложности для отца семейства или главы рода это составляло расчет, против которого он спорил. Исповедный ясак иногда доходил до двухсот белок на семейство, и дикари этим очень тяготились, но «по простоте своей» своих грехов все-таки не скрывали, а только спешили скорее «очиститься и бежать». Обыкновенно они «убегали» тотчас же после исповеди и не дожидались причастия, о важности которого совсем не имели понятия.

Сибирские священники распоряжались наложением ясака по всей своей воле. Светские власти в это не вмешивались, за исключением нескольких лет «бироновщины», когда «духовного чина людям началось от светских командиров и еретиков притеснение и туга», но они «через это время отстоялись и скоро достигли лучшего века Елизаветы». Однако же, как и в Елизаветино время, духовным большого жалованья не дали, то духовные прибавили к ясаку «подать за скверноядство».

XVIII

Чту значит «скверноядство»? Это то, если человек ест что-нибудь «скверное», т. е. «непоказанное ему для употребления в пищу». Скверное это не у всех одно и то же: в старой Руси скверным почиталась телятина и теперь многими почитается за «скверно» – угорь, налим, минога, реки и устрицы, мясо козы, зайца, голубя и черепахи и т. д. В Сибири на огромных пространствах, где кочуют «народцы», нет ни посевов, ни убойного скота, имеющего раздвоенные копыта и отрыгающего жвачку, а потому кочевники употребляют в пищу все, чту можно съесть, и между прочим мяса «животных, не показанных» по требнику, а именно: «медвежью говядину, соболей и белок».

Дикари ели эту пищу всегда, с тех пор как живут, и пока они не были окрещены Иннокентием Кульчицким, им и не представлялось, что это «скверно». Впрочем и св. Иннокентий, зная местные условия жизни, взысканий за эту «скверность» не налагал. Но теперь настала пора извлечь из этого выгоду.

Сибирские духовные положили очищать «скверноядущих» дикарей особою молитвою, а за прочтение ее наложили «новый ясак» с таксациею: 1) за ядение медвежьей говядины – одна цена, 2) за ядение лисьего и собольего мяса – другая, и 3) за белок и иных меньших зверков – третья.

За все это пошли сборы очень прибыльные, но и хлопотливые, так как надо было «следить за скверноядцами, и настигать их», и тут их «обкладывать и очищать молитвою», чтобы они потом вновь начинали «скверно есть» наново.[41]

Духовные отъезжали в поля для «настигания и сбора», причем полевали не всегда тихо и случалось, что народцы на них плакались, и светские власти пробовали защищать «народцы», но тут в сибирском крае получил могучее значение Арсений Мацеевич, который имел «непобедимую дерзость» и стоял горой за духовных.[42] Он выехал из Петербурга в Сибирь, когда Бирон и «еретики» были уже «свержены», и мог знать Сибирь превосходно, так как в 1734 г. он находился в экспедиции, посланной для открытия морского пути в Камчатку, и пробыл в Сибири до 1736 года, когда «по секретному делу» был привезен из Пустозерска в Адмиралтейств-Коллегию, «но признан невинным». Он был угрюм и дерзок от природы; питал нерасположение к «светским властям» и всегда готов был дать им себя почувствовать. А потому, когда он достиг, в 1741 году, сана сибирского митрополита, он тотчас же издал «циркуляр»,[43] «чтобы священноцерковнослужители отнюдь не смели обращаться в светские суды помимо своего епископа, под опасением низвержения по 11 правилу Антиохийского собора», а через четыре месяца совсем освободил духовенство от подчинения светским властям и «узаконил непослушание оным». В июле 1742 года митрополит Арсений «повелел, чтобы никто из духовных лиц без позволения своей духовной команды никаких от светской команды присылаемых указов не слушали, и ежели кто от светских командиров без сношения с духовною командою дерзнет кого из духовных лиц насильно к суду своему привлекать, или в свидетельстве каком спрашивать, или указы какие без сношения с духовною командою духовным лицам от себя посылать, то таковым присылать обстоятельные письменные протесты вскорости».

Сибирское духовенство тогдашнего времени, и без того дерзкое и непокорное, увидало в этом циркуляре Арсения «закон непокорности светским властям» и, «опираясь на него, упорно отказывалось от всяких сношений с светскими судами и администраторами». Дух же, возобладавший тогда в правительстве, заставлял администратора «признать мнимую законодательную силу указа митрополита Арсения».

При таких обстоятельствах, какие бы жалобы ни доходили от обывателей до «светских командиров» на «нестерпимые поборы» со стороны духовенства, – командиры эти никакой защиты «претерпевающим» оказать не могли.

Арсений однако здесь пробыл не долго: заведя порядки в Сибири, он был отозван на ростовскую кафедру, а на место его стали другие: Антоний Нарожницкий (1742–1748), а потом Селиверст Гловатский (1749–1755). Это были люди не такие крутые, как Мацеевич, но «закон Арсения стоял в своей силе» и духовенство постоянно оказывало «непокорность» светским правителям. Бывали в этом роде случаи, которым даже трудно верить.

В 1751 году (при Селиверсте Гловатском) проживавший в городе Томске коллежский асессор Костюрин убил принадлежавшую ему крепостную девку, а потом велел ее одеть и «положить под святые» и позвать священника, чтобы отправить по ней панихиду. Пришел священник «градо-богоявленской церкви с причетом», и когда стали петь панихиду, то «причет усмотрел на покойнице боевые янаки и тотчас же, по выходе из дома Костюрина, подал о том ведение в воеводскую канцелярию». Воеводская канцелярия сразу же, «немедленно» послала своих полицейских, или, по-тогдашнему, «детей боярских», чтобы те освидетельствовали тело усопшей, и по этому осмотру оказалось, что «причет» не ошибся: «на теле умершей были найдены боевые знаки, которые и были признаны смертельными».

Воеводская канцелярия тотчас же начала следствие, но «по силе указа митрополита Арсения, от 22 июля 1742 года», не сочла себя вправе отобрать формальное показание от «причета». Надо было испросить на это разрешение у «закащика» (благочинного), а «закащик был в отлучке по своему заказу и скорого возвращения оного нечаятельно». Томская воеводская канцелярия, 28 ноября 1751 года, донесла о своем затруднении в губернскую канцелярию, а та, 8 апреля 1752 года (через пять месяцев после убийства), «заглушала» это донесение, а 19 августа (через девять месяцев) сообщила тобольской духовной консистории, которая «светским командиром» людей своей команды спрашивать не дала, а ровно через год после убийства, в ноябре 1752 года, послала в Томск указ своему «закащику», и этим указом[44] «с резолюции митрополита Селиверста» предписано закащику «самому отобрать нужные по этому делу показания от причта градо-богоявленской церкви и доставить оные не в томскую воеводскую канцелярию», которая ожидала этих сведений, а «на архипастырское благоусмотрение его преосвященства».

При таких проволочках все следы совершенного убийства, разумеется, исчезли, и дело «предано воле Божией»; а в новом указе митрополита Селиверста (от 22 ноября 1752 г.) сибирское духовенство получило еще «наикрепчайшее подкрепление неподчиненности своей, узаконенное митрополитам Арсением в указе 22 июля 1742 года». Сибирское духовенство «подкреплялось» и заняло такую позицию, что общее правосудие для него ничего не значило.

Так и продолжалось до 1762 года, когда Екатерина II назначила в Сибирь губернатором бригадира Чичерина, которого одни с любовью величали «батюшкой», а другие с ужасом называли «бешеным конем».

Тут пошло другое.

XIX

Денис Иванович Чичерин был человек не злой и даже, может быть, добрый, но гордый, заносчивый и пылкий: спорить с ним было не легко, да и дух правительства в это время переменился и не давал более преферанса «духовным командирам над светскими».[45] Чичерин мог остановить дерзость и находил в этом свое удовольствие: он приехал в Тобольск «с превеликою пышностию», и застал здесь на митрополичьей кафедре Павла Конюскевича.[46]

О Чичерине в Сибири, разумеется, знали и чиновные люди, ожидали его «с притрепетом» и говорили, что он «ужасно себя покажет», но духовные «небрегли, уповая на законы Арсениевы». Знатоки жизни обращали внимание на то, что Чичерин перед этим был в немилости и «долго находился в бездействии», а между тем очень любил Властвовать, и потому, как бы взалкав, теперь «скоро себя вознаградит за все терпение». При этом уверяли, будто он получил от монархини безмерные полномочия и «волен на всех в жизни и смерти». Рассказывали также чудеса о его великом богатстве и царственной щедрости: «кто ему угодит, он того в дворяне произведет и золотом засыплет». А Денис Иванович знал, что ему предшествует такая выгодная молва, и сделал так, что превзошел все слухи, предшествовавшие его прибытию в Тобольск. Он поразил Сибирь своим вступлением в ее пределы. Одной прислуги с ним приехало полтораста человек, – в числе которых были гайдуки, скороходы, конюхи и повара. Сам он въехал в богатейшей карете, за которою следовал «штат», состоявший из лиц военных и гражданских, и, вступив в дом, никого из духовных особ к себе не позвал и сам к митрополиту не поехал и даже объявил, что «не желает иметь с ним знакомства». С первого же дня своего приезда Чичерин стал приглашать к своему столу «ежедневно не менее как по тридцати сторонних особ из разных сословии, а в нарочитые дни и более», но ни разу не позвал митрополита или кого-нибудь из духовенства. В обхождении со всеми он тоже был прост и обо всех участливо узнавал, кому как живется, но об одном митрополите ничего не хотел знать. Митрополит Павел почувствовал обиду от этого пренебрежения, но еще не сробел и надеялся дать Чичерину урок и заставить его понять, что духовное величие выше плотского: митрополит скрыл обиду на сердце своем, терпел до «торжественного именитого дня Александра Невского» и в тот день собрался служить с великою пышностью, чтобы напомянуть людям и о своем величии. Говорили, будто бы он намеревался даже чем-то «уловить Чичерина в несоблюдении» и хотел произнесть ему обличение; но все эти намерения митрополита остались невыполненными, а Чичерин страшно восторжествовал. Дело было в том, что это рассчитанное столкновение произошло в орденский день того самого ордена, которого Чичерин был кавалером и «имел его одеяние». А потому едва митрополит начал свое торжественное служение, незаметно чем превосходящее обыкновенное архиерейское служение, как на площади Тобольска открылось никогда еще здесь не виданное и поразительное зрелище: это было шествие, которое совершал сам Денис Иванович Чичерин, «облеченный в орденскую мантию» (которую простой народ называл «мантилией»). Он шествовал в собор в сем величественном и никем до сей поры не виданном одеянии, сопутствуемый военными и гражданскими чиновниками в расшитых мундирах, а за ними все множество людей, которые успели собраться и следовали за великолепным выходом Чичерина. В городе все побежали смотреть на губернатора, и смятение, сделавшееся по этому случаю, проникло даже в храм, где служил архиерей, и здесь, как заслышали, что по улице идет губернатор «в мантилье», все выскочили из церкви и гурьбою повалили встречать и сопровождать Чичерина в мантии… Митрополит остался в храме с одними своими сослужащими, да и из тех нашлись легкомысленники, которые бросились к окнам и все позабыли, смотря на Чичерина, который казался им «совсем как карточный король». Зрелище это имело какое-то ошеломляющее влияние на тобольцев. Говорят, что когда «Чичерин в мантилии» и со свитою из военных и гражданских чинов прошел уже весь путь от своего дома до собора и поднимался на всходы храма, то растерявшиеся звонари, не зная, как им поступать, подняли трезвон, а народ вопрошал: «неужели еще Соломон более сего был в славе своей»? И в храме люди будто уже «ни пения, ни молитв не слыхали, а единственно только великолепию вельможи дивились». По окончании же службы, когда Чичерин обратился к выходу, «не удостоив говорить со владыкою», то все люди опять и устремились за своим пестрым «карточным королем» и не ожидали владыческого благословения. Так всех пленило и увлекало показанное Чичериным великолепие, перед которым благочестие города Тобольска не устояло, и люди обнаружили всю свою суетность!

«Народ рукоплеща» проводил батюшку Дионисия Ивановича до его губернаторского дома или «дворца», и по пути многие «ловя лобызали его руки, кои он простирал им из мантии».[47] Потом же Чичерин «давал обед при громе музыки, орудий и неумолкаемой ружейной стрельбе».

Митрополит Павел увидал, что ему с таким противником не справиться: он более на Чичерина и не пошел, а стал говорить о своем желании ехать в Киев на богомолье. Губернатор же забирал ретиво, и управление его многим нравилось; это было управление во вкусе Гарун-Аль-Рашида: Чичерин вставал с постели в четыре часа утра и допускал к себе всех просителей без доклада, и решал сам дела всякого рода без исключения. Такое судбище у нас до сих пор имеет своих приверженцев. Чичерин выслушивал жалобщика и сейчас же посылал за ответчиком, а иногда и прямо сразу определял: кто прав, а кто виноват, и «правым оказывал скорее удовлетворение, а ябедников наказывал в то же время». Наказания он часто производил «отечески», т. е. собственноручно, или через «ближайшую особу». Это тоже нравилось; говорили: «отца родного не надо как Дионис Иваныч: поучит, а несчастным не сделает». «Так поступал он и с подчиненными своими, впадавшими в проступки; но за гневом немедленно следовали милости, а если то было напрасно, то и извинения». «Вспыльчивость и горячность его не долго продолжались», и когда гнев с него сходил, он «старался оказывать каждому услуги» и слыл за человека «доброго сердца». «В занятиях был неутомим» и легко переходил от одного дела к другому. Он не только был высший правитель «обширнейшего края», но не пренебрегал и низшими обязанностями полициймейстера: вставал ночами, брал с собою гусаров и вдруг наезжал в такие места, где могли быть темные сборища и беспорядки, и сейчас же сам восстановлял здесь порядки… Даже самое увеселение собранных им к себе гостей не удаляло Чичерина от страсти к быстрой расправе. «Если до него доходили какие-либо происшествия во время съездов (т. е. при гостях), то он без малейшей перемены в лице переходил из гостиных покоев в канцелярию, допрашивал здесь прикосновенных и виновных наказывал, а потом возвращался к дамам с приятностью, не объявляя никому о том, чту делал». Только особенно близкие персоны знали, чту значит такое удаление. Получив во время бала известие о том, что у него показались пугачевские шайки, Чичерин вышел из залы, оставив гостей веселиться, а когда надлежало гостям разъезжаться, он роздал повеселевшим чиновникам запечатанные конверты и отдал приказ выступить двум ротам, «с тем, чтобы врученные бумаги были вскрыты не позже, как по прибытии их в назначенные места». От этого в Тобольске получился большой эффект; но там, куда выступившие пришли, их встретили неудачи, зависевшие от того, что скорое распоряжение, последовавшее под звуки бальной музыки, оказалось очень неудобным при встречах с разбойниками. Впрочем, к удовольствию Чичерина, посланные им «экспромту» войска хотя и пострадали и самых важных людей упустили, но все-таки изловили несколько «бунтовщиков, вспомоществовавших Пугачеву», и Чичерин сейчас же четверых из них повесил в Тобольске. Это почиталось достаточным, в смысле благоприятного впечатления…

Чичерин видел, конечно, и все дурные стороны местного церковного управления и не прочь был сделать что-нибудь лучшее; но, по его мнению, – ему «не с кем было об этом говорить»; митрополит Павел, которого он застал в Тобольске, был ему неугоден, а митрополит тоже говорил, что «не желает имати в нем тивуна или судью духовных дел, по примеру тивуна Маноилова, исправлявшего чин церковной оправы».[48] На этих их «контрах» застряли и сборы за «небытие», и беспрепятственно совершалось «донимание за скверноядство». Чтобы улучшить что-нибудь в церковном управлении, Чичерину казалось необходимым сбыть с рук Павла и посадить на его место другого человека, более с ним согласного. Но Павел просился на богомолье, а пока все-таки не уступал и старался платить Чичерину око за око и зуб за зуб. Наконец он до того рассердил Чичерина, что тот (как повествует «Тобольский Летописец») «во время гулянья на масленице приказал своим прислужникам нарядиться в монашеское платье и в таком виде заезжать в городские кабаки и развратные дома; а митрополит, в свою очередь, в отплату Чичерину, приказал (sic) в одной градской церкви на картине Страшного суда изобразить на первом плане Чичерина, которого тянут крюком за живот в пекло рогатые бесы».[49]

Чичерин этого будто не устыдился, а только смеялся над этим. Он уже так «усилился», что стал «давать около Тобольска чиновникам заимки и производить их в сибирские дворяне», и митрополит, видя его усилие, опять начал проситься у Синода в Киев на богомолье, где и умер, а на его место в Сибирь был назначен Варлаам (Петров), «брат славного новгородского митрополита, с которым Чичерин находился в дружеских связях».[50]

Варлаам делал все угодное губернатору: он назвал «сбор за небытие» «самонужнейшим государственным делом» и не мешал Чичерину «быть тивуном» на самом деле: при нем Денис Иванович ездил ревизовать духовенство и забрал к себе несколько попов в канцелярию, куда имел обычай заходить иногда по-домашнему – в бешмете и с арапником в руке.

Однако все это сокрушило только тех, которые попались «тивуну», а остальные продолжали все свои бесчинства и «гонялись за очищением скверноядства». С этой последней заботой здесь дошли до такого исступления, что в постоянных охотах «попы даже дни позабыли», чту и послужило этому делу как бы к закончанию.

XX

В 1780 году Чичерин, произведенный в чин генерал-поручика, оставил Сибирь. Духовенство приободрилось и повело дело по старине, в духе «Арсениевой независимости». «Народцы» терпели в молчании. Над Европой пронеслись величайшие события, именуемые французскою революциею; в Москве побывали дванадесять язык; облеченные доверием государя, сенаторы Лопухин и Нелединский, увидав расправу с молоканами в Харькове, делали представления в духе терпимости; и всем было известно желание императора «воздержать начальников в пределах их власти» («Русский Архив», стр. 104), а в сибирских тундрах с крещеными «народцами» делали все, чту хотели, и это необузданное бесчинство дошло до того, что наконец сами просветители потеряли память и разучились различать дни в неделе.

В 1819 году поехал по Сибири какой-то «именитый путешественник». Прибыв на реку Таз, он пожелал присутствовать при богослужении в тамошней церкви, «в чем, однако, не мог получить себе удовлетворения».[51] Почему именно богомольный путешественник «не получил удовлетворения» – из материалов, дошедших ко мне от генерала Асташева, не видно; видно одно, что «сие было в четверток, но местный священник доказывал путешественнику, что день тот был пяток, и таким образом (выходит, что) вместо воскресного дня священник отправлял службу в субботу, а воскресный день оставлял без литургий».

Путешественник написал об этом в Петербург князю Александру Николаевичу Голицыну. Князь Голицын тогда имел обширную власть: он был министром духовных дел и народного просвещения,[52] а сверх того[53] управлял еще министерством внутренних дел и именовался главноначальствующим над почтовым департаментом. Он мог сделать очень много и вообще «эту эпоху деятельной жизни своей ознаменовал подвигами, достойными перейти в потомство».[54] Его уже называли: «друг царя и человечества»,[55] и он действительно нередко успевал быть «доступен голосу обидимых несправедливостью» и «не любил нетерпимости, а уважал чистое христианское благочестие».

Письмо, написанное путешественником с Таза, пришло к князю Голицыну одновременно с «известием из Туруханска, что священники тамошнего края заражены корыстолюбием и сильно притесняют ясашных инородцев».

Оба известия, кажется, последовали из одного и того же источника, т. е. от путешественника, который увидал беспорядки и злоупотребления сибирского духовенства и находил себя в благоприятных условиях для того, чтобы обратить на это непосредственное внимание «высокомощного друга человечества».[56]

Голицын немедленно же дал ход этому делу, направя его «по ведомству духовных дел». Архиепископ тобольский Амвросий (1-й) Келембет,[57] 16-го апреля 1820 г., получил от князя Голицына «строжайшее предписание произвесть немедленное и самострожайшее следствие», как о священниках «сильно притесняющих ясашных инородцев», так и о тазовском священнике, который помешал дни.

Дела эти, показавшиеся Голицыну за что-то необычайное, в Тобольске никого не удивили: здесь все знали, что ясак собирается с дикарей духовными искони и постоянно и всегда в произвольном размере; священники же, странствуя в отдаленных местах, «путают дни», а потому за это даже нельзя было строго и взыскивать, так как у священников «часов численных не было и в разъездах их дни у них нередко приходили в забвение».

Архиепископ Амвросий доставил объяснение, что «на притеснения ясашных священниками» жалобы действительно иногда бывали, но что дела эти были несерьезны и «или прекращались сами собою, за давностию времени, или оканчивались взаимным примирением; а если дикари могли представить несомненные доказательства, что их „обирают“, тогда причту „был выговор“.

Князю Голицыну, однако, рассказали, что в Сибири все исследования о разорительных поборах духовенства производит обыкновенно „один соседний священник над другим таковым же“, и потому они друг друга покрывают и лгут, и на их исследования полагаться нельзя. Голицын поблагодарил за указание и принял против сибирской поповской взаимщины такие меры, которые, по мнению этого высокопоставленного вельможи, должны были положить конец злоупотреблению следователей, а вместо того сделали невозможным даже самое начало следствия.

XXI

Министр духовных дел и народного просвещения назначил следствие над „тазовским забвенником“ и над притеснителями диких скверноядцев, предписав, чтобы следствие это производилось „с прикомандированием депутата со светской стороны“. Депутат с светской стороны еще мог быть допущен по уголовному делу, в котором вмешаны миряне и клирики, но по делу чисто церковному, каково есть по своему существу недоразумение между прихожанами и духовником, – депутат с светской стороны представлялся лицом неуместным, излишним и крайне нежелательным. А потому в Тобольске думали, что архиерей Амвросий Келембет „не подчинится“ и не допустит светского депутата к следствию между прихожанами и их духовником, но Амвросий не только подчинился, а даже засуетился и заспешил. Он призвал к себе секретаря консистории и „повелел ему в два дня сделать все как указано“. Тобольская консистория рассудила, что уж если спешить, так спешить, и действительно в два дня провели все: доклад, журнал, особый протокол и исполнение, – и все в том духе, как угодно было „другу людей“. По предложению или предписанию, полученному тобольским архиереем только 16-го апреля, 19-го апреля уже был послан „самонужнейший указ“ консистории в туруханское духовное правление „о самонаистрожайшем производстве следствия, по пунктам, указанным в предписании министра“.

Указ этот скакал до Туруханска два месяца, – и зато, как только духовное правление его распечатало, так сейчас же отнеслось в тамошний земский суд о „самонемедленнейшем командировании депутата“.

Тут Голицынское строгое предписание и стерли в порошок.

Весь личный состав туруханского земского суда состоял в эту пору из одного секретаря, который сам себя командировать не мог. Исправник же дворянский и заседатель (в Туруханске!!) были „в отлучках по обширному краю, и суд не мог дать сведений: где они в данное время находятся“.

Их ждали до октября месяца, а в это время духовное правление, чтобы показать свою деятельность, „еженедельно писало в земский суд повторения о командировании депутата, а секретарь земского суда тоже еженедельно отвечал, что командировать некого, ибо все члены в расходе“.

Наконец, секретарю земского суда надоело, что духовное правление так щеголяет своею исполнительностью и настояниями, и он, перейдя из оборонительного положения в наступательное, сам „запросил правление: на какие средства должен отправиться депутат по обширному краю“, так как Сперанский сделал распоряжение, чтобы и „чиновники даром не ездили, а тоже платили бы прогоны“.

Правление не нашлось, чту отвечать, и сделало представление в консисторию, а консистория отнеслась в губернское правление, а губернское правление потребовало справок от туруханского земского суда (вероятно, о расстояниях), и прошел год, а следователи из Туруханска еще не выехали и справы от „небытии“ и о „скверноядстве“ все шли по-старому, своим удивительным порядком.

Но вот в декабре 1820 года в Туруханск возвратился из долгого объезда исправник Воскобойников, и ему сейчас же объяснили, что он опять должен немедленно ехать по важному делу, указанному министром.

Воскобойников не стал ждать разрешения вопроса о прогонах и готов был сейчас выехать, но в это самое время приехал заседатель Минголев и сообщил, что „ясачные по рекам Тазу и Турухану все разъехались по своим промыслам и собрать их для следствия теперь нельзя“.

Надо было ждать весны 1821 года. Дождались. Депутат был готов и должен был выехать вместе с следователем, а следователем был назначен второй член туруханского духовного правления священник Александр Верещагин, – родной брат того „тазовского забвенника“, который перебил дни» и над которым надо было производить строжайшее следствие. Каково бы ни вышло это следствие, производимое братом над братом, но и оно, однако, не состоялось, потому что священник Александр Верещагин перед выездом из Туруханска умер. Во всем городе теперь оставался только один священник, протоиерей Куртуков, но он не мог командировать самого себя, да и не мог оставить город без требоисправителя.

Все как будто издевалось над «другом людей».

Когда донесли об этом, весною 1820 года, консистории, она уже не приняла дела с прежнею горячностью и сама протянула с ответом до осени, а осенью послала в Туруханск такое предписание, которое «„дивило всех, как духовных также и светских“. А именно: тобольская духовная консистория, как будто на смех над предписанием министра, назначила следователем „содержавшегося в туруханском монастыре штрафного попа Чемесова“, который был прислан в туруханский монастырь из Томска „за безмерное пьянство и убийство и за неудобь-описуемые поступки“».

Назначбние это так смутило туруханского исправника Воскобойникова, что он отменил свое намерение – самому ехать депутатом с светской стороны, и послал к Чемесову вместо себя смотрителя поселенцев Данилова.

Но пока и эти неавантажные следователи собрались выезжать, кочевники их не стали дожидаться и рассеялись по своим промыслам.

Опять начинаются ожидания до весны 1822 года, и на этот раз «штрафной поп» Чемесов выехал «для всчатия дела» и въехавши, сделал для начала кое-что так хорошо, как нельзя от него было и надеяться.

XXII

Прежде всего Чемесов принялся за «тазовского забвенника», как за лицо, допустившее «анекдот», оскорбивший особу именитого путешественника.

Забвенник повинился, что он действительно «помешался в счете дней» и что случилось это, вероятно, в ноябре или в декабре, когда в их местах солнце почти не показывается и весь край освещается одними северными сияниями, а потому не разберешь иногда: когда надо ложиться и когда вставать, и в это темное время не с ним одним бывает, что днями ошибаются и путаются.

– «Вэтом каюсь».

Следователь донес как дело было, а сам отправился «съискивать», как обижают «небытейщиков и скверноядцев», и опять' кажется, имел намерение показать правду, – по крайней мере то, о чем донес Чемесов, было не против обидимых, а за них, и против обидчиков; но тут бедный Чемесов спутался и встретил множество препятствий для окончания следствия.

Между тем открытия Чемесова все-таки драгоценны: он отыскал таких небытейцев, которым нельзя было и явиться «бытейцами», так как это были люди, которые совсем не считали себя христианами. Они откровенно и прямо говорили, что не знают, отчего их называют крещеными, и что они никогда не бывали у исповеди, да и родители их и деды тоже никогда не бывали, а платить штраф за небытие они согласны, потому что пусть это так идет, как издавна повелось, лишь бы их «не гоняли», но отчего так повелось – они тоже не знают. Об обидах, какие потерпели «скверноядцы», дознавать было очень трудно, так как со времени заявления об этом путешественником уже прошло два года, в течение которых кочевники не раз переменились местами, а те, которые не изменили мест, все-таки не искали случая свидеться со следователем, а напротив, «удалялись за реки». Чемесов, однако, все-таки кое-кого из этих людишек настиг и дознал от них, что поборы за скверноядство были большие и никогда не кончались. Приходы ясашные были велики, – верст на тысячу и даже на полторы,[58] и прихожане тут оседло не живут, но Чемесов кое-кого достигал, и в Имбацком приходе узнал, что действительно ихний священник, по фамилии Кайдалов, «наложил на них ясак за скверноядство» и брал за прочтение разрешительной молитвы от скверноядения за каждого человека в большой семье по 20 белок, а в малом семействе по 30 белок с души, и что платеж этот очень тягостен, так как «скверно есть» дикарям приходится постоянно и постоянно же надо за это платить духовенству, а «хорошей еды» достать негде. Кроме того, Чемесов расследовал, что ясашные Имбацкого прихода платили священнику Кайдалову по 20 белок в год за скверноядство, да по 30 белок за житье с невенчанною женою, и по 20 белок «за детеныша», а кто «отбегал» от этого ясака, с тех Кайдалов «донимал еще дороже: так, например, остяки Серков и Тайков не являлись два года очищаться от скверноядения», и Кайдалов, проследив это, требовал с них по два соболя, а когда они не признавались на исповеди, то он тут же в церкви таскал их за волосы и ругал всячески, а как Серков еще не знал наизусть молитв, то Кайдалов запер его в холодной церкви и морил там в холоде двое суток голодом, но тот все-таки молитвы не выучил, а «подал ему двух соболей». С остяка Ивана Ортюгина, который питался одною медвежьей говядиной, священник «взял ясака за молитву два соболя да тридцать белок». И таких случаев, где священник Кайдалов ясно уличался в злоупотреблениях указанного рода, Чемесов ввел в дело «больше сотни».

Тогда увидали, что на смех назначенный в следователи «штрафной поп» и пропойца Чемесов ведет дело как энергический и справедливый человек, и поп Чемесов исчезает и о нем больше не упоминается, а небезуспешно начатое им дело тянулось многие годы и, дошедши опять до тобольской консистории, получило себе там очень умиротворяющее заглавие, а именно, его наименовали здесь: «Туруханское дело о злоупотреблении природною простотою жителей».

Более удачного тона для смягчения некрасивой сущности этого дела, кажется, трудно было придумать; но однако священник Кайдалов и этим еще остался недоволен и, когда ему дали «вопросные пункты», – между прочим, не употреблял и он во зло простоту местных природных жителей? – то он обиделся и отвечал: «я никакой простоты в ясашных не знаю, и даже никогда не подозревал, что они просты».

Такие наглые ответы Кайдалов давал в 1824 году, зная, что князь А. Н. Голицын уже охладел к письму именитого путешественника и не следил за этим грубым делом, так как вниманием его после пользовались иные дела, на которые «смотрела Европа»: в 1820 г. «в Одессе и Кишиневе появилось до десяти тысяч греческих выходцев, удалившихся из Константинополя, и многие из сих несчастных единоверцев наших были ввержены в нищету». Голицын старался «на них обратить внимание императора Александра 1-го и исходатайствовал позволение открыть в их пользу подписку, которою и собрал 900.000 рублей», а потом сейчас же «приступил к сбору для хиосцев и критян, и умел и на этот предмет собрать до 750.000», а в 1824 г., когда Кайдалов нахальничал, давая ответы, Голицын был уже уволен от звания министра духовных дел, и опасаться его было нечего. Так это дело и протянули; а затем наступил 1825 год, – год кончины императора Александра I и других, последовавших за тем, событий, изменивших дух и направление в управлении всеми делами.

Это же повлияло и на судьбу всех дел о «небытии» и о «скверноядстве», соединенных в одно дело, получившее общее заглавие: «о туруханской простоте».

Но и теперь это дело еще не сразу забросили (чту было бы лучше), а пошли «смешить им людей», и стали «разыскивать и вызывать в туруханское духовное правление к следствию тунгусов и остяков, кочевавших в Сургутском и Обдорском крае, около Обской губы, т. е. слишком за две тысячи верст». А те «кочевали в местах недоступных за тундрами, зимой уже отходили промышлять зверя, так что и найти их было невозможно». Несколько лет еще ездили за ними от Оби до Лены, чтобы собрать этих прихожан, и убедились, что «невозможно не только собрать их, но нельзя получить сведений: где их искать». Тогда уж не было ни побуждений, ни выгод – что-нибудь придумывать еще, а настало время бросить дело, которое лучше было бы и не начинать.

XXIII

Последний акт величайшей подьяческой продерзости и смелости заключался в том, что когда «бумажное делопроизводство» «о злоупотреблении простотою» сделалось «чрезмерно велико» и его неудобно стало ни возить с собою, ни пересылать по почте, тогда нашли нужным посадить за это дело подьячих, чтобы они составили из него «экстракт».

Подьячие в туруханском духовном правлении были «лядащие», малотолковитые, и «в сочинении не искусные», а притом «были подавлены тяжкими обстоятельствами при самоничтожнейшем жаловании». Они жили «даяниями» и «вымоганиями», которые могли собирать с дел, по которым был налицо живой проситель, а по необъятному делу «о злоупотреблении простотою» некому было ни ходить, ни приносить поминки, и потому оно подьячих не интересовало. Но и кроме того они не смогли бы разобраться в этом деле при его страшном объеме и при той путанице, которой оно было преисполнено; однако они все-таки «экстракт» сделали, и притом очень замечательный; а когда туруханское духовное правление захотело проредактировать это произведение, то оказалось, что в нем нельзя ничего понять!.. Довольно бы, кажется, но нет! – духовное правление послало отношение в турухауский земский суд, прося его: «выслать в оное правление всех прикосновенных к делу, для подтверждения их первоначальных показаний и длярукоприкладства под экстрактом».



Поделиться книгой:

На главную
Назад