Маурисио пожал плечами. То же, что и всем, означал этот жест. Что Снайпер сулит колоссальный успех, если сумеем выманить его на свет. Если убедим его высунуть лапку в щель под дверью.
– И все-таки – ты знаешь о нем что-нибудь? – настойчиво повторила я.
– Да кое-что знаю, – вымолвил он наконец. – К примеру, что он сводит с ума которое уж поколение райтеров. Ты, вероятно, тоже осведомлена.
– В общих чертах, – соврала я.
– Еще знаю, как и ты, что все эти мастера настенных росписей готовы целовать землю, по которой он ступает, и буквы, которые он выводит. Что поклоняются ему, точно исступленные сектанты, и почитают его как земного бога и отца-вседержителя… Сама понимаешь – Интернет и всякое такое… Знаю, что сын Бискарруэса навернулся с крыши по его милости. Это был его проект.
– Интервенция, – поправила я. – Эта сволочь называет их интервенциями.
Уже вечерело, когда я вынырнула из метро и направилась к зданию Фонда Бискарруэса. Оно высилось невдалеке от Гран-Виа, граничившей с кварталом, который прежде был полон старыми домами и борделями, но в последнее время исправил свою репутацию, переменив и жителей, и внешний вид. За окнами баров сидели люди с ноутбуками и кофе в пластиковых стаканчиках – терпеть не могу эти идиотские забегаловки, где надо самому тащить заказ к себе за столик, – по тротуарам парочками за ручку прогуливались геи, продавщицы из одежных магазинов покуривали у дверей, как проститутки грядущих веков, как шлюхи из чьих-то футурологических прозрений. Все очень корректно, все вполне в тренде. Очень напоминает цветные фотографии в воскресном выпуске «Эль Паис».
На стенах, между подворотнями и витринами лавок оставили свой след райтеры. В центре города коммунальные службы ведут с ними непримиримую борьбу, но в этом квартале отношение к ним толерантное: граффити усиливают местный колорит. Создают должную атмосферу, действуя на манер плакатов с надписью Outlet, заменивших прежние Rebajas[9]. Я знала, что́ ищу на стене, которая уходила за угол в помеченную знаком «кирпич» улочку. И вот – нашла. Нашла выведенное красным маркером слово «Эспума»[10]. Тэг Литы. Краска уже немного выцвела, другие граффити обступили надпись со всех сторон и бомбили сверху, но все же она была видна, и, убедившись в этом, я, как всегда, ощутила светлую, какую-то особенную печаль – ну, как будто прохладный дождичек заморосил мне в сердце.
пробормотала я, вспоминая эти стихи и гитару, на которой Лита так и не научилась играть по-настоящему, и запах краски и листы с набросками и эскизами, валявшиеся на полу или прикнопленные к стене, и сотрясавшие стены рэп и металл, от которых мать приходила в отчаяние, а отец – в ярость. Они, конечно, не очень меня любили. Лита даже сочиняла песенку – вот эту самую, про девочек с печальными глазами, сочиняла, да так до конца и не досочинила, поэтому я всегда слышала только одну и ту же строфу. Эту.
Я легко, чуть прикасаясь, провела двумя пальцами по начертанным ею письменам. Граффити, музыка. Наивность. Лита и ее сладостные безмолвия. Даже и эта едва начатая песенка родилась от одного из них – одного из тех, что выталкивали ее каждый вечер из дому с рюкзаком на плече и заставляли идти, озирая ей одной видимые виды, и прозревать за границами квартала поджидавшую ее жизнь – жизнь с чередой годов и выводком детей, с летом времени, припорошенным седым пеплом разочарований. И в предчувствии этой встречи таким, как Лита, оставалось лишь малевать на стенах слово «Никто», умножая его до бесконечности едва ли не с маниакальным упорством, – именно оно, это имя, безнадежно провидело грядущий расчет и воздаяние. В смутных наитиях предощущало Великие Казни, пришествие иных времен, когда каждому отмерена будет его доля апокалипсиса и грянет хохот терпеливого снайпера по имени Судьба. И имя это, выведенное почти двухметровыми буквами, другим почерком и шрифтом, я сейчас с другой стороны улицы различала высоко вверху, на стене, под самой крышей Фонда Бискарруэса.
Небо над городом постепенно темнело, зажигались уличные огни, освещались витрины и таяли в полумраке верхушки зданий, но «Холден» – слово, простым черным контурам которого так и не суждено было налиться и заполыхать разными цветами, – по-прежнему виднелось с земли вполне отчетливо. Я перешла улицу и, глядя вверх, простояла довольно долго – до тех пор, пока прохожие, повинуясь стадному чувству, не начали останавливаться и тоже задирать головы. Тогда я двинулась дальше, завернула в какой-то бар, выпила пива, чтобы смыть горький привкус во рту.
Кевин Гарсия подписывался SO4. Собственно говоря, тэг его был длиннее – SO4H2, – но паренек, как мне рассказали, был боязлив, чтобы не сказать труслив до крайности. И когда писал на стенах и рольставнях, постоянно вертел головой в томящем ожидании, что на него вот-вот набросятся полицейские или охранники. И обычно удирал, не завершив граффити, отчего приятели и посоветовали ему cделать тэг покороче. Я отправилась к нему, сделав предварительно несколько телефонных звонков и сориентировавшись. Перед тем как приняться за поручение Маурисио Боске, надо было проверить старые связи и освежить их новыми запросами. И прежде всего – понять, во что же я собираюсь ввязаться. Определить свои возможности, постараться оценить вероятные последствия.
– Как к тебе обращаться? Кевин или SO4?
– Лучше по тэгу.
Я нашла его там, где, как мне сказали, его и следовало искать, – на площадке возле дома в Вильяверде-Бахо. Там, среди цементных скамеек, исписанных граффити, шести разбитых фонарей и навеки пересохшего фонтана местные юнцы воздвигли довольно-таки сложную скейт-площадку. Поблизости имелись спортзал с боксерским рингом, два бара и магазинчик, где продавали маркеры и аэрозоли для райтеров, – единственное место в этой части города, где можно купить баллоны «Белтон» или «Монтана» с десятисантиметровым клювиком-распылителем.
– Когда это произошло, меня там не было. Дани хотел все сделать сам.
SO4 был белобрысый, щуплый, малорослый паренек лет девятнадцати. Он казался еще тщедушней в своей экипировке, как нельзя лучше приспособленной для бега, – выпачканные краской кроссовки «Air Max», джинсы в облип, просторная флисовая куртка с длинными, до костяшек, рукавами, с широким воротом и капюшоном. На площадке тут и там виднелись стайки юнцов, одетых примерно так же: одни болтали, другие перепрыгивали на скейтах через исписанные словами и рисунками скамейки. Крутые ребята, они не ждали от жизни ничего хорошего и переговаривались на собственной частоте. Головная боль старого мира, передовой отряд Европы, полукровной, корявой, иной, прущей напролом.
– Что сделать? – спросила я.
– А то ты не знаешь? – Гримаса, будто рассекшая на миг губы, обозначила краткую сухую улыбку. – Написать кое-что на стене этого сволочного банка.
– Это не банк.
– Ну фонд. Какая разница?
Любопытная была у SO4 манера общения – смесь пугливого высокомерия с настороженностью райтера, привыкшего мгновенно срываться с места и удирать, перемахивая через стены и ограды. Я знала, что он дружил с Даниэлем Бискарруэсом, хотя от зачуханного Вильяверде-Бахо до фешенебельной Моралехи – как от Земли до Луны. Мне по телефону рассказал это старший инспектор Пачон, занимающийся в судебной полиции деятелями стрит-арта. По его словам, парни познакомились в участке станции Аточа, где скоротали ночку за то, что попытались – каждый по отдельности – расписать несколько вагонов, стоявших в тупике на Синко-Виас. Оказалось, что они сверстники – обоим по пятнадцать лет. После этого стали встречаться по вторникам вечерком в метро, слушать музыку, а потом до рассвета размалевывать стены – работали всегда в паре, хотя время от времени для масштабных задач объединялись с другими райтерами. Так продолжалось года два, до того самого утра, когда случилось несчастье.
– Как Даниэль добрался до верха?
Кевин пожал плечами. Какая разница, мол. Добрался как всегда. Как все это делают.
– Два дня готовились. Рассматривали со всех сторон. Даже снимали. Наконец увидели подходящую стенку, куда можно было соскользнуть с крыши. В последний момент Даниэль сказал, чтобы я не ходил. Что это его и только его дело, а я словлю свой шанс где-нибудь еще… – Он помолчал. Губы, словно под клинком ножа, снова раздвинулись в неприятной улыбке, вмиг состарившей юношеское лицо. – …и добавил, что от нас двоих там будет чересчур людно.
– Как же его угораздило?
SO4 пожал плечами уклончиво и равнодушно. Как бы говоря: «Зачем спрашивать, как бык поддел тореро на рога». Или как солдата убили на войне. Или как белый полицейский забил насмерть чернокожего или араба-иммигранта. Чего спрашивать? Все и так ясно, даже слишком.
– Скат оказался очень гладкий и шел под большим углом. Оступился – нога заскользила, он и сыграл с крыши. Блямс.
Он наморщил лоб, как бы размышляя, насколько верно обрисовал этим звукоподражанием последствия падения.
– А Снайпер тут при чем?
На этот раз он взглянул на меня без опаски. Прямо и открыто. Как будто упоминание этого имени гарантировало, что все события, включая и падение его друга с крыши, шли совершенно естественным порядком.
– Да он все это и замутил, как всегда. И это, и остальное. Их же было несколько, таких вылазок, и все очень мощные, яркие… А уж последняя – вообще самый смак.
Это такой способ сосредоточения сил, поняла я. Это акции, которые перехлестывали за грань обычных граффити и автоматически выстреливали на улицу ораву юнцов – и тех, кто уже не вполне мог считаться таковыми, – с аэрозолями и маркерами в рюкзаках, и нацеливали это воинство на то, чтобы любой ценой разбомбить, как выражаются в этой среде, любую цель, как бы трудно ни было до нее добраться. Именно запредельная степень трудности или риска и превращала каждую идею – брошенную в массы через Интернет, эсэмэсками, условными надписями на стенах домов или передаваемую из уст в уста – в событие, мобилизующее международное сообщество уличных художников и поднимавшее по тревоге городские власти. Не гнушались подключиться и СМИ, отчего явление набирало еще больше силы и рос интерес к темной личности, которая действовала под именем Снайпер. Он был крайне скуп на публичные заявления, и потому они всегда оказывались такими желанными и нерядовыми событиями. Тем паче что иногда после этого случались весьма прискорбные происшествия. Еще до истории с Фондом Бискарруэса по крайней мере пятеро райтеров, пожелавших принять дерзкий вызов, разбились насмерть, а еще примерно столько же получили увечья, как принято говорить, различной степени тяжести. И, насколько я знаю, за год с небольшим, прошедший с тех пор, погибли еще двое.
– Никто не сможет возложить на Снайпера ответственность, – сказал SO4. – Это же просто идеи. А там каждый поступает как знает.
– А ты-то сам что о нем думаешь? В конце концов, погиб твой приятель. Друг, можно сказать.
– Снайпер не виноват, что Дани гробанулся. Обвинять его – значит ничего не соображать в этом деле.
– Все же нелепая какая-то история, не находишь?.. Погибнуть во время акции, сорвавшись со стены дома, где расположен фонд его отца…
– Да в этом же все дело! Потому Дани туда и полез. Потому и меня не пустил.
– А что говорят в вашей тусовке? Где сейчас скрывается Снайпер?
– Понятия не имею. – Теперь он снова смотрел на меня с опаской. – Никаких сведений о нем.
– И тем не менее он остается суперлидером?
– Да видал он… свое лидерство. Он никем не хочет командовать. Хочет только действовать.
Сказав это, Кевин замолчал, очень сосредоточенно рассматривая свои испачканные краской кроссовки. Потом поднял голову.
– Где бы он ни был, прячется он или нет, Снайпер остается самым первым и главным. Немногие знают его в лицо, никто не видел его с баллончиком в руке… Подкатывает полиция, фотографирует его работы, пока их не соскребли или не замазали. В какой-то момент он вообще перестал работать по стенам, но то немногое, что еще осталось, никто тронуть не смеет. Не решаются. До того дошло, что городские власти под нажимом всяких там арт-критиков, галеристов и тех, кто выписывает чеки, решили объявить его граффити культурной ценностью или чем-то вроде. А Снайпер за несколько следующих дней сготовил из самого себя бифштекс по всем правилам: наутро все работы оказались наглухо закрашены черным, а наверху оставлен его маленький снайперский знак…
– Помню, как же. Это был поступок.
– Больше чем поступок. Это было объявление войны… Мог бы торговать своим именем и хорошо на этом наваривать. А он – видишь как… Рассудил иначе… Все по-честному. Чисто.
– Ну а вы с Даниэлем как действовали?
– Как и все остальные. Вдруг разносится слух: «Снайпер предлагает поворот на автостраде R-4, или тоннель Эль Прадо, или башню «Пикассо». И мы подхватываемся, как солдаты по тревоге. Ну, те, кто не забоялся. Чтоб хотя бы покрутиться возле, попробовать себя… Проверить, кишка у тебя тонка или нет… Как правило, места он выбирал опасные. И это заводило. И Дани, и меня. Всех. А иначе всякий может, неинтересно.
– А сам он нигде не появлялся?
– Нигде. Никогда. Да ему и не надо было ничего никому доказывать, понимаешь? Он уже все сделал. Ну или почти все. По крайней мере, главное. И сейчас работает от случая к случаю. А случай должен быть особый. Иногда ставит раком музеи и всякие там галереи. А потом опять тихарится и молчит. По ушам не ездит. А потом возьмет и выстрелит новой идеей.
Похолодало, и потому мы немного прошлись. SO4 шагал, сунув руки в карманы, подергивая локтями и раскачиваясь, как принято у юных приверженцев хип-хопа, у городских бандитов, что уже лет двадцать как облюбовали себе окраинные районы столицы.
– Почему Даниэль подписывался «Холден»?
– Не знаю, – мотнул он головой. – Он никогда не говорил.
Я снова представила себе пропасть, разделявшую этого паренька и отпрыска Лоренсо Бискарруэса, но признала, что в их дружбе была своя логика: стрит-арт, помимо адреналина и острых ощущений, даруемых нарушением запретов, дает еще и возможность такой вот близости, немыслимой в иной среде. Похоже на какой-то подпольный городской Иностранный легион, где каждый солдат прячется под вымышленным именем, где никто никого не спрашивает о прошлой жизни. Когда много лет назад мы познакомились с Литой, она сформулировала это так прекрасно, что я никогда не забуду ее слова. Пока ты встряхиваешь баллончик и вдыхаешь запах свежей краски, оставленной кем-то на стене, которую сейчас расписываешь ты, чудится, будто чуешь след этого человека и ощущаешь себя частью некоего единства. И одиночество отступает. И ты уже не вполне ничто.
– А ты все еще подчиняешься Снайперу?
– Конечно. А кто бы не?.. Ну, вообще-то я стараюсь все же с ума не сходить… Пример Дани меня слегка образумил. Вправил мне мозги. Кое-что во мне переменил. Сейчас я больше гуляю сам по себе. В собственном стиле работаю.
– А как, по-твоему, Снайпер еще в Испании? Мог, наверно, отвалить за границу?
– Мог. Потому что отец Дани, этот гадский мафиозо, поклялся с ним разобраться, а он слов на ветер не бросает. И потом, время от времени в других странах появляются его росписи. В Португалии, в Италии… Ну да ты сама знаешь. Видели его граффити еще в Мехико, в Нью-Йорке. Хорошие вещи, годные. Отборные.
– А как он собирает вас?
– Да как обычно. Узнаем об этом через Интернет, по большей части. Разносится весть. Этого достаточно. И мы уж тут как тут.
– А ты знаешь, что после Даниэля были еще погибшие?
На птичьем личике снова мелькнула тень беспокойства.
– Народ много чего болтает, – уклончиво ответил Кевин. – Кто там разберет, правда или брехня. Но я слышал, один тут недавно в Лондоне убился насмерть. Делал что-то очень заковыристое.
– Так и есть, – подтвердила я. – Свалился с моста через Темзу. А подбил его, конечно, Снайпер.
– Может, так, а может, и не так.
На площадке становилось все холоднее, и мы переместились в бар. Засыпанный пивными крышками пол под грязной стеклянной витриной, календари с футболистами по стенам, зеркало. Когда, заказывая два пива, я облокотилась на стойку и распахнула жакет, мой спутник с бесстрастным интересом оглядел мою грудь. Потом перевел взгляд выше и сказал невозмутимо:
– У тебя глаза цвета сланца.
Такого сравнения я еще не слышала. И подумала, что у этих юнцов – собственная палитра и они соотносят цвета и линии с поверхностью, которую расписывают. С удовольствием отметила, что он как-то перестал зажиматься и топорщиться и разговорился. Я понимала, что беседовать об этом ему приятно, и понимала почему. Рядовой бомбер, покрывающий стены своими незамысловатыми тэгами, обрел сейчас значительность в собственных глазах – он был напарником и другом безвременно погибшего Даниэля, свидетелем его акции, оборвавшейся на середине, безусловным фанатом вождя. Я представилась ему журналисткой, специализирующейся на стрит-арте, что отчасти объясняло мои вопросы. В конце концов, человек начинает писать на стенах, чтобы почувствовать себя кем-то. Я знала, что впервые подпись Снайпера – поначалу простой жирный росчерк – появилась на улицах в конце восьмидесятых; со временем она видоизменилась, стала бросаться в глаза: увеличились буквы – уже не «баббл», еще не «уайлд», – красные, словно брызги крови, появилось фирменное перекрестье оптического прицела над «i». Следом подпись украсилась символическими изображениями – встроенные между грозными буквами, они словно бы раздвигали их, понуждая захватывать городское пространство, а там пришел черед более затейливых росписей – символы наполнились смыслом, имя свелось к фирменному значку, и рисунки стали сопровождаться уклончивыми, многозначительно-загадочными фразами. После поездки в Мексику, предпринятой в середине девяностых, к изображению прицела в его граффити прибавились – вероятно, под влиянием тамошнего классика Гуадалупе Посады[11] – черепа и прочие атрибуты смерти, которые вместе с туманными изречениями стали основой стиля. И на каждом этапе развития каждое граффити воспринималось как вершина, как разящий образец могучего стиля, которому многие пытались подражать – но безуспешно. Не поддавалось повторению то, что Снайпер оставлял на заводских оградах, на станционных павильонах, на рольставнях или труднодоступных стенах учреждений, банков и складов. А персонажами его становились дерзко переосмысленные и вышученные классические изображения – Джоконда с черепом вместо лица и в панковском прикиде, Святое Семейство с молочным поросеночком, заменившим Младенца Иисуса, или уорхоловская Мэрилин Монро с черепами в глазницах и струей спермы, бьющей в рот. Это я к примеру. Были и другие, но все без исключения – чрезвычайно своеобразные, многозначные и немного зловещие.
– Да, он тогда уже стал живой легендой, – подтвердил SO4. – Прославился по-настоящему после первой же крупной удачи: сделал граффити на вагоне метро, подошедшем к станции «Сантьяго Бернабеу», причем ровно за тридцать пять минут до начала финала кубка по футболу… «Барселона» играла с мадридским «Реалом». Как это, по-твоему, а?
– По-моему, трудно.
– Трудно – это не то слово! Немыслимо, адски сложно! И, конечно, это снискало ему всеобщее уважение…
Ну и вот, после нескольких таких успешных акций, продолжал Кевин, вызвавших бешеное количество подражаний, Снайпер едва ли не полностью переключился на другие задачи, с издевательской изобретательностью совмещая граффити с разными объектами. На этом этапе он скрыто размещал – тогда говорили «внедрял» – свои работы в музеях и на выставках. Происходило это в то же самое время, когда Бэнкси, знаменитый райтер из Бристоля, начал делать нечто подобное в Англии. Трафаретная роспись, на которой один скелет обезглавливал другой, три часа оставалась в одном из залов Национального Музея археологии, пока ее не опознал какой-то ошеломленный посетитель, а приклеенная к журнальной странице и заключенная в рамку этикетка «Анис дель Моно»[12], где голова обезьянки была заменена черепом, около полутора суток провисела в Музее королевы Софии, между фотомонтажом работы Барбары Крюгер[13] и коллажем Ай Вэйвэя[14].
– Тебе что-нибудь говорят эти имена? – с улыбкой спросила я.
SO4 с подчеркнутым пренебрежением мотнул головой. Мы смотрели друг на друга в зеркало за спиной у бармена: головой райтер был на уровне моего плеча. Рядом с его соломенно-желтыми патлами особенно жгуче-черными казались мои волосы – очень короткие, уже чуть тронутые, несмотря на мои тридцать четыре, ранней сединой. А может, не такой уж и ранней, сказала я себе. В конце-то концов.
– Не знаю, кто эти люди, и знать не хочу, – добавил он, отхлебнув пива. – Я рисую на стенах… Об этой твоей Барбаре я без понятия. А второй – наверно, китаец. Или откуда-то оттуда.
Ну и потом, продолжал он свой рассказ, в скором времени, как и следовало ожидать, некий влиятельный арт-критик упомянул о Снайпере в самых лестных выражениях и даже назвал его «террористом от искусства», и это определение повторили два раза по радио и раз – по телевидению. А вскоре – тоже вполне ожидаемо – столичный департамент культуры мало того что объявил граффити Снайпера национальным достоянием, но и публично пригласил его произвести «интервенцию» на официальной выставке живописи, устроенной под открытым небом, – для нее был отведен участок в некогда индустриальном квартале на окраине Мадрида. Стрит-арт, новые тенденции и тому подобное.
– Все это – для олухов. – Тут он помолчал, вперив злобный взгляд в проем двери, как будто олухи именно там развесили уши. – И для тех, кто встроен в систему. И прогибается за недурные деньги.
– Но ведь Снайпер ведет себя не так, как от него ждали, – заметила я.
– Поэтому он был и остается великим. И плевать на всех хотел.
Произнеся эту тираду, он с явным удовольствием принялся вспоминать одну историю: Снайпер, отказавшись играть по навязанным ему правилам прирученного уличного искусства, вытворил такое, что и сделало его живой легендой. В ответ департаменту культуры он на всех стенах, где имелись его граффити, наглухо замазал их черным, потом начал бомбить все городские памятники, за пять ночей лаконично расписав их пьедесталы своим тэгом, а последний день ознаменовал атакой на туристический автобус, который у себя в гараже проснулся с пресловутыми прицелами на ступицах колес и с не менее знаменитыми изречениями на бортах.
Я решила изобразить неведение. Пусть он меня просветит.
– Какими изречениями?
SO4 поглядел на меня с презрительным недоумением. И высокомерно. Так, словно ответ был совершенно очевиден и торчал у меня перед носом, а я его не замечала.
– Теми, в которых заключена его философия. Какими же еще? Все Евангелие в девяти словах. На одном борту: «Что разрешено – то не граффити», а на другом: «Крысы чечетку не бьют».
На улице хлестал ливень, а в квартире звучал Чет Бейкер[15]. Мурлыкал, точней сказать. Тепло и доверительно сообщал, что It’s Always You[16]. На ужин я разогрела в микроволновке пирог с сардинами, купленный в лавочке на Кава-Альта у самого дома, и ела, глядя в телевизор. Кризис, забастовка. Безнадега. Манифестация перед Конгрессом депутатов, где силы правопорядка лупили митингующую молодежь. Впрочем, доставалось не только молодежи. Вот явный пенсионер, попавший между двух огней, ошалело смотрит в камеру из дверей бара – кажется, дело происходит на углу Пасео-дель-Прадо, – а по лицу у него течет кровь. Сукигребаныефашисты, говорит он, задыхаясь и не уточняя, кого имеет в виду. Вокруг убегают, дерутся, стелется дым, а вернее, газ. Вот нескольким манифестантам с закрытыми лицами удалось вырвать из шеренги полицейского, и теперь они молотят его руками и ногами. Последние удары пришлись по голове. Бац-бац-бац. Шлем слетел, или его сорвали, и, кажется, было слышно, как отзываются на пинки его мозги. Бац-бац. Вслед за тем с механической улыбкой, казавшейся частью грима, на экране возникла ведущая и сообщила, что теперь перенесемся в Афганистан. Улыбка стала чуть живей. Бомба. Талибан. Прямое включение, репортаж нашего собственного корреспондента с места события. Пятнадцать убито, сорок восемь ранено. И так далее.
Вымыв посуду, я включила компьютер. За последние три дня в папке «Снайпер» собрались разнообразнейшие материалы о нем – ссылки из Гугла, скачанные с Ютуба видео, документальное кино восьмидесятых под названием «Писать на стенах…». В другой папке, озаглавленной «Лекс», лежала моя докторская диссертация по специальности «история искусств», которую я защитила четыре года назад в Мадридском университете Комплутенсе. Называлась она «Граффити – альтернативная тайнопись». Я скользнула глазами по первым строчкам вступления:
Теперь старина Чет забормотал другую песню. The wonderful girl for me / oh, what a fantasy…[17] Я растерянно огляделась, словно вдруг перестала узнавать собственный дом. На столе и на стеллажах, заваленных книгами по искусству – они же громоздятся в коридоре и в спальне, затрудняя проход, – было и несколько фотографий. В том числе две карточки Литы. На одной – она без рамки и прислонена к сине-белым корешкам «Summa Artis»[18] – мы с ней запечатлены на террасе «Цюриха» в Барселоне: улыбаемся обе (видно, день выдался хороший)… голову она склонила ко мне на плечо… волосы собраны в хвост. Другая, моя любимая, под стеклом и в рамке, пристроена на груде фолиантов (сверху – «ташеновская» монография о Хельмуте Ньютоне[19] и «Стрит-Арт», изданная «Бирнамским лесом»), которые я использую как дополнительный столик: на этом ночном, подпольном снимке скверного качества, сделанном при недостаточном освещении, Лита стоит на фоне только что расписанной морды локомотива, загнанного в тупик на станции Энтревиас.
Я довольно долго смотрела поверх монитора на эту фотографию. Снимок сделал какой-то приятель Литы – камерой «Олимпус» со слабосильной вспышкой, да еще издалека, да второпях, спеша поскорее щелкнуть и зафиксировать, чтобы карточка – доказательство акции – оказалась в альбоме у каждого участника, а они успели смыться до появления охраны. И потому все на фотографии тонет в темноте, кроме каких-то дальних огней и резкого отблеска пламени на черно-красных буквах двух тэгов, снова и снова повторяющихся на передней части локомотива: это ведь был стремительный налет на вражескую, на враждебную территорию, а потому об изысках, о намерении создать произведение искусства и речи не было. Sete9 – тэг товарища по этой эскападе, который и сделал снимок, и Эспума – Литин тэг. В джинсах и куртке-бомбере, с косынкой на голове (чтоб не испачкать волосы краской), с открытым рюкзаком и тремя баллончиками на земле, она стоит, ногой в кроссовке упершись в рельс, и глаза ее горят красным (обычный эффект вспышки), а сама она почти неразличима – видны только взгляд и улыбка. И этот взгляд красновато светится странным, рассеянным и самоуглубленным счастьем, которое так хорошо мне знакомо: я видела его в глазах Литы, когда, выравнивая сбитое дыхание после бурных ласк, мы лежали рядом, тесно, близко, вплотную, и смотрели друг на друга в упор. Что касается улыбки, то ее ни с какой другой невозможно спутать, и она была свойственна одной Лите – рассеянная, смутная, наивная и почти невинная. Улыбка ребенка, который во время игры – сложной или трудной и, может быть, даже опасной – вдруг оглянулся на взрослых, ища у них одобрения, ожидая, что его похвалят или приласкают.