– Глядите, глядите, как они умственно, с двух сторон. Вон, вон, где кусты.
Георгий, сощурясь, вгляделся в степь, куда указывал кнутовищем ямщик. Сперва он увидел бродивший по полю табунок косуль. Живыми рыжими пятнами козы высвечивались на девственно-белом снегу. Копытцами теребили снег, докапывались до озимых. Становились на колени, рвали ростки ржи. Георгий повёл глазами и у него ёкнуло сердце. Лощинкой, след в след, бежала невидимая козами волчья стая, голов в семь. Скоро они скрылись из глаз в черневшем обтаявшей кручей овражке.
– Вон туда поглядите, – загоревшимися азартом глазами ямщик повёл в другую сторону. Георгий повернул голову. Прямо на табунок, угнув лобастые головы, не спеша, рысили два волка.
– Живорезы, у-у-мные, – голос ямщика дрогнул в восхищении. – Энти в овраге ждут, а эти на них нагоняют, почикают щас.
С бугра, где они остановились, было видно, как на ладони. Косули, углядев волков, крупными скачками запрыгали к чёрной полоске оврага. Видно было, как они, опускаясь после каждого прыжка, передними копытами глубоко проваливались, тыкались мордочками в снег. Сверкали на солнце белые зеркальца задков. Георгий залюбовался их грациозными балетными прыжками. Два волка, волоча по снегу полена[6], всё так же неспешно трусили следом.
На козлах возка задышливо, будто при беге, сопел ямщик:
– Живорезы, хитрые!
Когда до оврага оставалось подать рукой, остальные звери разом вымахнули из-под обрыва. Козы кинулись врассыпную. Георгий видел, как одну замешкавшуюся косулю волк ударил грудью, опрокинул в снег, насел сверху… Вожак стада метнулся к буграм, где было меньше снега и легче было уйти от погони. Два волка припустили за косулей, устремившейся в сторону дороги.
– Гони наперерез, – велел Георгий.
– Не погоню, барин. Ну, как на лошадей кинутся. Георгий достал револьвер:
– Сказал, гони!
– Тогда оно, конечно. Само собой. – Загораясь азартом погони, ямщик выпрастал кнут. – Айда, залётные!
Коза вязла в глубоком снегу. Волки, топыря лапы, не проваливались, настигали. Ямщик, видя, что не поспевает наперерез, охаживал лошадей кнутом. Настигая добычу, волки не обращали внимания на мчавшихся вблизи лошадей. На взгорке, у самой дороги, саженях в пятидесяти от тройки, один из волков цапнул косулю за зад. Она с маху осела в снег. Другой зверь прыгнул на неё сбоку. Забились, взвихривая снежную пыль. Подскакав совсем близко, ямщик осадил лошадей, повернул к Георгию страшное, с выпученными глазами лицо. Георгий, выпроставшись из возка, принялся стрелять в вихрившийся снежный фонтан, в котором взмётывались то козьи копыта, то волчьи хвосты и оскаленные пасти. Где-то на четвёртом выстреле один из зверей отпрыгнул в сторону, согнулся и, визжа, стал грызть свой бок. Другой волк на махах полетел прочь. Извалянная в снегу косуля, вся дрожа, выползла из сугроба, захромала через дорогу. Георгий вылез из возка, раненый волк жёг человека глазами, скалился. Георгий в упор выпустил в него все пули, зверь уронил голову, потянулся задними в репьях лапами. Ямщик приторочил волка сзади возка. Лошади, чуя волчий дух, полетели во весь мах.
«Сама судьба назначила меня в палачи. Этот волк – как знак свыше. Он рассчитывал на безнаказанность…» – с мрачным удовлетворением думал Георгий, качаясь в возке. Представлял, как расскажет об этом в петербургской кампании.
«Он раб своей смертной страсти», – записал в своей тетради отец Василий впечатление от встречи с гостем. Обобрал нагар со свечи. Вытёр пальцы об изнанку подрясника. Ночная темень плотно липла к стёклам. Огненный язычок отражался в окне, цепляя переплёт рамы. «Как ездок управляет лошадью с помощью узды и вожжей, так и сатана властвует над страстным человеком. У него их на любой «вкус и цвет», как у целовальника в кабаке сортов вина. Богатство, власть, похоть, слава, зависть… А у этого журавинского гостя властвует в душе страсть к справедливости, мести… Бесовская лжа это, де, страстями жив человек. Тут дьявол действует хитрее и изощренней. Внушает таким вот бомбистам, будто они борются со злом в лице власть имущих. Жертвуют собой за освобождение народа от тирании. Мнят те себя народными заступниками, героями. А такие, как этот Георгий, стремятся себя уверить, будто совершают богоугодное дело. А что получается в действительности? Сатана на крыльях гордыни возносит их кверху. И в горении страстей они, как тот любострастный купец Т., забывают заповеди Господа нашего Иисуса Христа «не убий», «Мне отмщенье, Аз воздам»… Приговаривают к смерти губернаторов, министров, генералов, воображая себя равными Богу».
Отец Василий отложил перо, встал лицом к иконам, осенил себя крестом: «Господи, даждь ми зрети моя согрешения и никого не осуждать…». Помолясь, опять уселся за писание: «…Как волк загрызает овцу в хлеве, чтобы её кровью и мясом наесться, так и эти бомбисты убивают людей, христиан, чтобы насытить свою гордыню. Безумные слепцы, разве можно христианскою кровью купить свободу и радость?.. А Гриша, он слушал его разговоры. От них, как от зачумлённых людей, можно заразиться…»
– Будешь рисовать Машу, Марию Спиридоновну? – скучным голосом переспросил учитель Григория, и лицо его залило румянцем.
– Как не буду? Задаток за потрет взял, – сам закраснелся Гриша. – В выходные Афоня посулился отвезти в имение.
– Не потрет, а портрет, – учитель помолчал, собираясь с духом. – А давай я сам отвезу – тебя к ней.
– То-то Афонька обрадуется, – степенно сказал Гриша. – Но вам, Александр Евлампиевич, не с руки.
Краски растирать, кисти мне в зубы вставлять.
– Всё обеспечу в лучшем виде, не сомневайтесь даже, – горячо и просительно убеждал тот. – Я смогу!..
В последние недели, выполняя задания, которые ему присылали из гимназии, Гриша то и дело обращался к учителю.
В Селезнёвку Александра Евлампиевича занесла вторая волна народников. Выходец из городских студентов-разночинцев, он решил положить жизнь на алтарь просвещения крестьян. Было ему, младшему сыну Евлампия Подорожникова, лет двадцать семь от роду. Высок и худ, за что ребятня прозывала его Жердью. На узкой полоске некрасивого лица ржаные усы. Добрые голубые глаза за стёклами очков. Он самозабвенно учил Гришу, стесняясь и страдая, что у него самого есть руки-ноги. Тайно был влюблён в дочь купчины Спиридона Зарубина. Хотя и знал, что красавица Маша души не чает в том самом госте, посетившем Данилу. Известие о заказе портрета больно зацепило за стрелу амура, торчавшую в сердце учителя.
В воскресенье, выпросив у целовальника жеребца, в санках с узорным задком, учитель повёз Григория с Афоней в Бариновку. Застоявшийся вороной жеребец то и дело срывался в галоп, закидывая сани снегом из-под копыт. Учитель с непривычки скоро натрудил вожжами руки, попросил править жеребцом Афоню. Пока ехали, Гриша представлял, как на крыльцо, будто в сказке, царевной-лебедем, выплывет Мария Спиридоновна. Ясноглазая, с косой до пояса. Проведёт в светлицу, станет потчевать чаем с пряниками… На хорошей рыси Афонька скоро домчал до Бариновки. Лихим чёртом пролетел по разметённой дорожке, осадил вороного у парадного крыльца. Не управились они вылезти из санок, как жеребец поднялся вдыбки от грозного рыка.
– Кто пустил этого разбойника? Шкуру спущу! – Из распахнувшихся на стороны дверей с золочёными ручками выбежали, дожёвывая на ходу, два здоровенных мужика в блестящих ливреях. За ними на крыльцо, как показалось Грише, вывалился медведь с чёрной кудлатой башкой.
– Вяжите! В кандалы его, христоправца! – разевая малиновую пасть, ревел «медведь». Из-за танцевавшего жеребца Григорий углядел, как на крыльцо выбежала девица в платье до пола, закричала высоко и весело:
– Это ко мне, папа, художники!
– А жеребец вроде как селезнёвского целовальника? – «Медведь» разом оборотился купчиной в медвежьей дохе. Спустился с крыльца. Лукаво улыбался в чёрные кольца бороды, жал руки учителю и Афоне, кланялся Грише.
– Простите, господа, жеребцом обознался. Долг целовальник второй год не отдаёт! Прошу. Маша, ты пошто голая на мороз выскочила, озябнешь.
Афоня на руках занёс Гришу на крыльцо, поставил перед девушкой. Больше всего тот боялся, что она поведёт себя с ним, как с ребёнком, станет сюсюкать, ахать или же смутится, слёзки закапают.
– Вы Григорий, – просто сказала девушка. – А я – Маша. – Она шевельнула рукой, намереваясь протянуть её Грише, но спохватилась, спрятала за спину. Встретились глазами, улыбнулась. – Я ещё не привыкла, что у вас нет рук.
– Попервам все так. – Григорию от её смущения сделалось легко. – Раз в лавке кисти покупали. Приказчик подаёт, я нагнулся зубами взять, он как вскинется, думал, за руку укусить хочу…
– Надо было его, стервеца, за палец цапнуть, чтоб соображал, – загоготал купец, откровенно разглядывая Григория как невиданную зверушку.
– Папа, – с укоризной сказала Мария Спиридоновна. – Пройдёмте, господа, в дом.
Купчина отвёл Афоню в сторону, так и впился острыми глазами:
– Жеребец-то и на самом деле целовальника. Сколь он с тебя за него вымозжил?
– Это вон учитель Гришатку привезти попросил.
– А я-то думал, купили. А что ж, брат по болезни или от рожденья такой бескрылый?..
– С рожденья.
– Родителям пятенье на шею, – перекрестился Спиридон. Афонька смолчал. В гостиной он и совсем язык проглотил. В жизни не видел такой горницы. Окна, будто двери, во всю стену. Пол гладкий как лёд. Того и гляди поскользнёшься. Люстра золочёная, в паркете отражается. На стенах поверху лепные узоры. В дальнем углу лампадка теплится, тихие отсверки по золотым окладам текут. И тут же, в стене, выступ, а в нём дрова горят и ни дыминки наружу не выходит.
А Гриша сразу, как вошли, прилип взглядом к дальним иконам. Учитель же, углядев в паркете своё изломанное отражение, и совсем смешался.
Давая гостям время прийти в себя, Мария Спиридоновна усадила их за низкий столик перед камином. Сама села за инструмент. Весёлыми птахами выпархивали из-под ее пальцев аккорды, летели к окнам, сгорали в пламени камина. Гриша во все глаза следил за ней. Она то наклоняла голову, супила брови, как бы одолевая встречный ветер, то вскидывала лицо кверху, будто ловила приоткрытыми губами капли дождя. Учитель и Афоня тоже неотрывно смотрели на хозяйку, не притрагиваясь к чаю и сладостям.
Впервые в жизни сердце Григория то взлетало следом за аккордами к потолку гостиной, то падало в паркетный омут. Лицом ощущал он жар от ровно горевших дров в камине, но, казалось ему, тепло это исходило от её разрумянившихся щёк.
– Раскраснелся-то как. Поддёвку с тебя снять? – шепнул ему на ухо Афонька. Гриша замотал голо вой. Хозяйка услышала шёпот и оборвала игру.
Потом они, мешая друг другу, прилаживали столик, чтобы Грише удобно было рисовать. Мария Спиридоновна посылала кухарку за дровами. Сама подсовывала чурки под ножки стола, чтобы было повыше. Заставляла всех по очереди брать карандаш в зубы, становиться перед столиком на колени и рисовать. Афанасий и учитель освоились и вместе с хозяйкой хохотали над своими каракулями.
– Григорий Никифорович, вы просто гений, – восхищалась она, когда из-под его карандаша на листе появлялся силуэт лошади с санями, кошка на лавке. Потом она взялась пытать учителя на пред мет его народнических идей.
– Вот вы, Александр Евлампиевич, учите крестьян. Со свечой знаний пошли в тёмные массы, – посерьёзнев личиком, допытывалась Мария Спиридоновна. – А чему вы их учите?
– Читать, писать. С творчеством великих писателей знакомлю, – удерживая себя, чтобы не вскочить, как ученик, отвечал он.
– Но этим вы только усугубляете их положение.
– Отчего же? Они читают Пушкина, Некрасова, Фета, Лескова. Обогащаются духовно.
– И оттого в тысячу раз больнее чувствуют и понимают своё унизительное рабское положение…
…Гриша почти не слышал их диалога. Он пытался сделать набросок её лица. От мысли, что Мария Спиридоновна касалась карандаша губами, сердце юного художника билось так сильно, что карандаш в зубах подрагивал, не подчинялся.
– …Так а вы что же хотите? Критиковать легче всего, – то вскакивая, то опять падая в кресло, весь красный от волнения, отбивался учитель.
– Террор и ещё раз террор – это единственно действенный на сегодня способ борьбы с душителями народной свободы, – тоже разгораясь, чеканила хозяйка. – Они должны нести наказание за издевательства над народом. Пусть знают – рано или поздно их покарают.
– Но помилуйте, Мария Спиридоновна, – возмущался учитель. – Если всяк возьмётся судить-рядить… Эдак-то мой ученик за «несправедливый», по его резонам, «неуд» завтра мне голову кирпичом размозжит…
– Они не «всяк», они – народовольцы… Гриша будто ощутил невидимое присутствие вчерашнего гостя. Здесь, в гостиной, звучали его слова, гуляли его мысли.
– Так что, Вы, Мария Спиридоновна, и бомбы готовы бросать? – натужно-нервно улыбнулся учитель. – Убивать градоначальников, министров?..
– За счастье почту, если доверят!
Грише на миг почудилось, будто сквозь её прекрасный юный лик проглянул хищный зверек, навроде хоря или норки.
– А как же «не убий», а как же «мне отмщенье…»? – не мог остановиться учитель. – Вы и Христа отвергаете, коли преступаете его заповеди?
– Отчего же? Народоволец, если вам угодно, – копьё в руце Господней, которое поражает зло, яко Георгий Победоносец – змея, – с долей иронии отвечала хозяйка.
И опять Грише почудились присутствие вчерашнего гостя. Пока хозяйка спорила с учителем, он делал наброски. Афонька, не зная, куда деваться, мешал бронзовой кочергой дрова в камине, летели искры.
Всё закончилось на удивление мирно и даже дружески. После невиданного обеда на серебре из десятка блюд все как-то осовели. Хозяйка покаялась перед учителем в горячности. А тот счёл это за сердечный знак и в его бедное сердце вонзилась ещё одна стрела. Гришиным наброскам Мария Спиридоновна подивилась. Сказала, что он ей премного льстит, – она так мало похожа на изображённую им красавицу. Узнав, что Гриша – большой почитатель Пушкина, подарила ему красивый, с золотым обрезом, трехтомник. Афоне преподнесла бронзовую статуэтку Прометея, терзаемого орлом, учителю презентовала дорогой альбом.
…По дороге обратно каждый из них думал, что Мария Спиридоновна предпочла его остальным. Афанасий правил жеребцом. Григорий и учитель на раскатах толкались плечами, молчали. Учитель в мечтаниях спасал её от заблуждений. Всем своим влюбленным сердцем он ненавидел бомбистов, задуривших голову бедной девушке.
Гриша подбородком раздвигал ворот полушубка, тыкался носом во внутренний карман, где лежал тот самый карандаш, на котором остались следы от её зубов. Сквозь запахи овчины и сена пробивался слабый запах ее духов. Это волновало и будоражило душу. Он закрывал глаза и в воображении вставали сладкие видения. В цветущих васильковых лугах она собирает цветы, а он рисует. Над ними заливаются жаворонки, всё божественно прекрасно и просто. Вот она подходит к нему, протягивает руку. В ладошке крохотное, в крапинках, яичко.
– Чьё это, Гриша?
– Жавороночье.
– Пойду положу в гнездо, пока не остыло, – и уходит в дрожливое марево…
Дома Гриша велел Афоне разложить в рядок наброски, сделанные в гостиной, взял в зубы карандаш, тот самый.
– Ты, Гришань, поусердствуй, – попросил Афоня. – За её добро. Видишь, какого мне бронзового мужика с орлом задарила. Дорогущий, небось…
Григорий пристально поглядел на брата, но не сказал ни слова.
– Ухожу, ухожу. – Знал тот, что не любит Гриша, когда над душой стоят.
Потом в мастерскую заглянула мать. Поцеловала сына в темя. Долго глядела на листы с набросками:
– Ишь какая глазастая. Дочь, што ли его? Не замужем? За какого-нибудь князя, небось, отдадут.
– Не замужем. – Гриша, улыбнувшийся, было, на «медную картинку», посмурнел лицом от «князя».
Увидев на подоконнике статуэтку Прометея, мать подошла поближе, перекрестилась.
– Господи, стыдоба какая. Голый как из бани…
– Нет, мам, не из бани он, – тучка сбежала с гришиного лица.
– …Поленились камни убрать, он, мокрый, оскользнулся и свалился на спину. А зверь, вид но, за баней караулил, накинулся… Ай птица это? Крылья растопырила. Сослепу не разгляжу…
– Данила, ты слыхал, мамака как Прометея-то расшифровала? – Гриша, не выпуская изо рта ка рандаш, засмеялся сквозь зубы.
Данила, сосредоточенно накладывавший на икону краски, вскинулся, будто из глубины наверх вынырнул:
– Какой Прометей?
– Да мамака… Ты не слыхал? – недоумённое лицо Данилы ещё пуще рассмешило парня. Карандаш выпал изо рта, покатился по «лицу» Марии Спиридоновны.
– Какой тебе смех? Видно, больно мужику, кричит во всю глотку, аж небо в роте видать, – Арина с укором поглядела на сына. – Не мужик, мам, это – титан, – осерьёзнел Гриша.
– Не буровь, – перекрестилась Арина. – Данила, скажи хоть ты путём.
– Это греческий богатырь, – пояснил Данила. – Прометеем звать. Он у бога Зевса украл огонь и принёс людям. За это Зевс приковал его к скале за руки и за ноги. Всяк день сюда прилетал орёл и клевал ему печень.
После его рассказа Арина долго молчала. Вглядывалась в статуэтку, вздыхала. Потом посетовала:
– Огня уж пожадовал, на эдакие мученья мужика обрёк. И, чо ж, этот орёл заклевал его до смерти?
– Прометей был бессмертный. Всякий раз за ночь у него расклёванная печень снова вырастала.
– И что ж, по сей день он его терзает?
– Это миф, мам, сказка.
– Хороша сказка. Нагляделась, теперь ночь не усну. Наш Господь за грехи наши сам себя на муки крестные обрёк, а эти… За печку вон её спрячьте, а то глянешь, жалко делается.
– Ладно, Афонька вернётся, приберём.
…После ухода матери Гриша еще долго улыбался. Представлял, как при встрече расскажет про это Марии Спиридоновне. Портрет её, однако, продвигался туго, а точнее, никак не вырисовывался. В который раз он уже сталкивался с необъяснимым. Начинал рисовать, и вдруг проступало выражение лица необычное, какого при позировании вроде и не замечал. Так и теперь. В портрете Марии Спиридоновны выступил какой-то зверушечий промельк. Гриша отходил от стола, приглядывался сбоку. И никак не мог понять: крылья чуть курносого носа ли, уголки глаз, улыбка, едва восходившая на губах, давали это выражение. Он начинал опять с чистого листа, но выходило то же самое.
Так промучился несколько дней. Мария Спиридоновна снилась: смеялась, показывала язык, убегала, мелькая белым платьем меж страшенных чёрных дубов. С ужасом, который охватывает только во сне, Гриша замечал на источенных червем стволах прораставшие где звериный глаз, где клык, где ухо, где вывалившийся язык. Летучие мужички, ростом с рукавицу, в красных поддёвках топориками срубали эти клыки, глаза, языки, стаскивали в одну кучу и поджигали. Из густого едучего дыма выскакивали угольно-чёрные звери с огненными зенками, гнались за белым платьем, ревели.
…Утром, разглядывая наброски к портрету, Григорий вспомнил сон и оделся мурашками. На миг показалось, что на портрете проглядывало то самое выражение, что было у рождавшихся в огне зверей.