«6 сентября. Со светом спустился в наш лагерь, расположенный на р. Альме. Нашел там всё как нельзя в лучшем духе. Князь спокоен, даже весел; шатер его раскинут на такой высоте, что кругом видно на 30 верст. Телескоп огромной величины наведен на неприятельский лагерь и флот. Войска много и подходит свежее».{252}
На назначенные войскам позиции русские батальоны и батареи выходили в основном вечером 18 и 19 сентября. Перед Альмой их встречал кто-либо из назначенных офицеров штаба и лично выводил на место.
Дело это было хлопотное, и потому перемещениями была наполнена и следующая ночь с 19 на 20 сентября 1854 г.
Кроме того, продолжали приходить новые войска. Накануне прибыл Углицкий егерский полк. Некоторые пехотные части, как, например, частично Московский пехотный полк, вышли к Альме только с рассветом после многокилометрового утомительного марша.
Вот как рассказывал неизвестный солдат Владимирского пехотного полка о первых часах и сутках после прибытия на Альминскую позицию. В простой речи мы видим многое: и выход князя батальонов полка, и выезд батарейной батареи на позицию. Пусть речь его обработана известным русским писателем и журналистом А. Погосским, всё равно мы имеем уникальную возможность почувствовать весь колорит живого лексикона русского солдата противоречивой николаевской эпохи и его эмоции.
«Вечерело. С высоты, по которой мы шли, показалась наша позиция. Колонны батальонов темнелись, и можно было различить две линии. Глубокий овраг перерезывал их, за ним опять тянулись они к морю, значит, к левому флангу армии. В колоннах кое-где чуть мелькали огоньки. Мы спустились с высоты. Позиции не стало видно. Но когда поднялись из лога, то увидели далеко, перед правым флангом нашим, зарево. Оно освещало деревья и клубы дыму. Нам сказали, что казаки зажгли деревню, чтобы не мешала нашим и не прикрывала неприятеля.
Остановили нас во второй линии, и адъютант поскакал в главный штаб за приказанием. Большая часть войска спала, но со всех сторон слышны были то стук колес артиллерии, то конный топот; ординарцы и адъютанты беспрестанно скакали или проезжали мимо нас.
Через час прискакал наш адъютант. Приказано было оставаться на месте, ночевать где стоим, а завтра будет распоряжение. Составили ружья, сняли ранцы. Ночлег. Все время похода дни стояли жаркие, а ночи, особенно в Крыму, порядочно свежи. А в этот день мы отмолотили переход немаленький, все истомились порядочно, но хоть впервинку пришлось ночевать на настоящей боевой позиции, однако люди уснули скоро. Главное, капитан приказал: выспаться хорошенько, бодрость и свежесть — первое дело! Все уснули, как побитая рать.
В полночь побеспокоила нас опять тяжелая батарея какая-то, под самым ухом прогремела по камням; прошла в первую линию.
На рассвете я проснулся, встал, поглядел кругом. Такое положение красивое, что на редкость. А еще мы стояли на лощинке; с горы, должно быть, еще лучше вид».{253}
В некоторых случаях солдаты старались прогнать страх и убить время старинным способом, например, как в Тарутинском егерском полку.
«Нас привлек круг солдат, где один из ветеранов заметил, что ничего хорошего нас завтра не ожидает. «Почему?» — «Верьте мне! У нас нет водки, а как воевать без нее?». Остальные соглашались. Действительно, в нашем полку не было водки — наш паршивый полковник опять положил деньги в карман, рассудив, что половину солдат все равно убьют и незачем тратить деньги для них. Маркитант нашего батальона оставался на поле до начала боя, после чего свернул свой лагерь, оставив бочонок водки за неимением лошадей для перевозки. Наши люди быстро прикончили водку, из-за чего были в приподнятом настроении, чего я не могу сказать о других батальонах…».{254}
Многим просто не спалось. Офицеры старались коротать время разговорами на самые разные темы. Капитан Тарутинского полка Ходасевич вспоминал:
«Когда стемнело, мы могли разглядеть вражеские костры у реки Булганак. Я прилег в шалаше и пытался уснуть, но тщетно несмотря на усталость предшествующего дня. Около трех часов, еще затемно, я поднялся. Солдаты собрались вокруг огромных костров, разведенных с помощью награбленного в Бурлюке; также поступил приказ сжечь все шалаши, что увеличило количество костров. Спустя некоторое время я пошел к холму (так как наш батальон стоял в ложбине) взглянуть на бивак союзников. Однако, кроме огней и теней рядом, ничего не было видно. Было тихо, чувствовалась надвигающаяся битва. Обе армии расположились рядом, как-будто по-дружески, бок о бок. Невозможно было сказать, кому и скольким будет подведена черта. Поневоле я думал, окажусь ли среди них…».{255}
К рассвету все были на своих местах. Ожидали последнее действующее лицо драмы — неприятеля. Сценарный план массового убийства был готов у обеих сторон, хотя знали его только те, кому это было положено знать.
РАННЕЕ УТРО: РУССКИЕ
Еще не начало светать, как грядущий день стал превращаться в цифры: пока это часы и километры. Время и расстояние, которое нужно затратить и которое нужно пройти для того, чтобы пока еще мирно спящие армии сошлись в смертельной схватке.
Расстояние от лагеря союзников до берега Альмы составляло 5–6 км (6 верст — Гершельман, Обручев,{256} 7 км — французский источник{257}). Скорость движения союзников, учитывая ее естественное снижение в строю и усталость войск, не превышала 3 км/час. Таким образом, при четком следовании плану до Альмы они могли дойти за 1,5–2 часа.{258}
Постепенно светлело. День обещал быть хорошим, утро начиналось как «…солнечное, прекрасное, тихое».{259} Хотя, казалось, ничто не предвещало беды, наступавший рассвет был не в радость встречавшим его. Тревожное ожидание заполняло их души. Интересно, что ни в одном из воспоминаний нет даже упоминания о приподнятом духе. Скорее настроение русских солдат и офицеров можно назвать возвышенно-печальным. Единственный источник, где очень точно переданы именно человеческие эмоции солдат и офицеров, а не визгливо-лубочная их сублимация, — конечно, уже неоднократно упоминаемый нами великолепный материал А.Ф. Погосского. Это даже не исследование, а, скорее, рабочие наброски, заметки на полях, заготовки будущих рассказов или сами уже написанные рассказы. Но каков язык, каково понимание солдатской души! Вы только почитайте — такое ощущение, что сам стоишь на Альминском поле и чувствуешь утренние лучи солнца на щеках.
«Капитан наш снял каску и загляделся на Севастополь, задумался что-то. Знали мы наверно, что он хоть слово, а скажет нам. Все туда же глядим; молодежь и рты разинула…
Обернулся Степан Алексеевич и видит, что мы смотрим, улыбнулся и говорит: «А что, постоим, старики?» — «Постоим, Ваше благородие!», — ответили близ стоящие, а сзади кто-то шепнул: «А придется, так и ляжем». — «А уж известно», — промолвил капитан и сел на камешке; поручик около него; а подпоручик и юнкер стоят…».{260}
Ведь действительно, прекрасно!
Ну а потом сразу следует проза, без которой военная жизнь, тем более перед большим боем, невозможна. С раннего утра «…чуть из-за гор блеснуло солнце — все были на ногах. С мест сходить не приказано».{261}
С оборонительной линии убиралось всё, что было не нужно для сражения, что могло стать помехой перемещениям войск или, не дай Бог, достаться неприятелю. В 6 часов все обозы были погружены и отправлены с позиций в тыл.{262}
Начали свою привычную, но такую важную миссию полковые священники, благословляя одетую в серые шинели паству.
Православный обычай требовал перед боем готовить себя к смерти, а встречать ее предполагалось чистым душой и телом. Солдаты еще с ночи были в чистом исподнем белье, да и к свиданию с всевышним многие из них тоже готовили себя заранее.
«Когда смеркалось совсем, приказано лечь спать; и опять капитан велел отдыхать спокойно. Ложась, многие надели чистые рубахи, помолились усердно. Спали действительно спокойно…
Разумеется, следует Богу помолиться — дело благочестивое, но на все есть свое время. На Бога надейся, сам не оплошай!
Нечего тут вздыхать, коли людям спать надо, где без силы — пропал человек. Замечено искони: храбрый молится всегда и вовремя, а трус — иногда, и как раз, когда времени нет, перед сражением. Тут-то на него и нападает тоска; так бы, кажется, и ушел, побежал, прости Господи, в обители дальние…».{263}
Дорогие для себя вещи, а они у солдата скромны, как и его жизнь, прятали в укромные места. Чаще всего это были дареные нательные иконки-складени. Их так и находили потом на убитых и даже в наше время находят на обнаруженных останках русских солдат, погибших в сражении на Альме.{264} Подальше от грязных лап мародеров, на случай ранения или гибели, закладывали малые солдатские деньги. То, что часто при обнаружении останков монеты находят у голени, свидетельствует, что заматывали их обычно в портянки и держали за голенищами сапог.
По традиции «… в русской армии всякое военное предприятие начинается с благословения церкви».{265} Молитвенный ритуал войска Меншикова начали с рассветом. Завершив церемонию, полковые священники обошли расступавшиеся между ними ряды, окропляя святой водой всех — от генералов до нижних чинов. Всё закончилось барабанным боем, сопровождавшим тихие солдатские молитвы во спасение души. Мысли тысяч солдат и офицеров обратились к своим близким. Это был волнующий и без преувеличения возвышенный момент. Теперь каждый, кто стоял в строю, был готов к встрече с Богом. После нескольких минут тишины, нарушаемой лишь пением птиц и шорохом ветра в кончиках штыков, войска приступили к привычной для них работе — подготовке к сражению.
После молитвы оркестр (очевидно, Углицкого егерского полка) исполнил «Коль славен…».{266} Звуки торжественно-возвышенной мелодии были слышны даже в лагере союзников.
Старшие командиры при молебне находились в одном из полков. Тарутинский егерский был собран вокруг палатки командира генерал-майора Волкова, тут же был и генерал-лейтенант
В.
Князь П.Д. 1Ърчаков при молебне находился возле батальонов Владимирского пехотного и Углицкого егерского полков.
Казалось, все было торжественно, возвышенно и душевно. Но нет, не все. Одной детали не хватало этой картине, но она уже тогда многим бросилась в глаза, чтобы в дальнейшем войти в число причин, приведших к поражению русской армии в Крыму. Над батальонами не было слышно привычного хлопанья на ветру ткани знаменных полотен. Они были в чехлах, и приказал это лично главнокомандующий.
Как ни странно, но князю Меншикову такие религиозные сантименты были безразличны. Все эти молебны, традиции, обычаи казались ему совершенно мелочными и часто ненужными. И нет ничего удивительного, что знамя полка для него было не более чем высочайше утвержденный знак, принадлежащий части и внесенный в опись ее имущества. Смерть за столь нелепую вещь казалась ему глупостью, а смерть вообще на поле боя — обязанностью, не требующей дополнительных душеспасительных экзерциций.
За это никто, кроме «ближнего круга» главнокомандующего, не любил и едва ли не четыре из пяти известных ему характеристик наполнены неприязнью. Вот, например, как пишет о нем «Русская старина»:
«Но в Меншикове было много такого, что отталкивало от него. Всегда наморщенный и недовольный, он никого не дарил ни приветом, ни одобрением. Солдаты почти не видели его; генералы и офицеры не получали никаких наград. Перед сражениями не было никаких молебствий; после сражения главнокомандующий не объезжал поля битвы, не выражал соболезнования об убитых и раненых. Устранение его от мелочей казалось мелочным людям недеятельностью. Донесения его, в которых он не хвалил ни себя, ни своих и никогда не унижал врагов, эти донесения, которым отдавали справедливость и умные современники, и самые враги наши, были так коротки и сухи, что казались бессердечными. Словом, он не был и не умел сделаться ни любимцем войска, ни народным полководцем».{269}
Какие уж тут знамена, реющие на ветру. Так… мелочи. А потому — в чехлы и нечего держать ценную вещь, царем данную, на пыльном ветру.
После 9 часов с востока появились 1-й и 2-й батальоны Московского пехотного полка. Поняв, что находится почти перед фронтом неприятеля, генерал-майор Куртьянов прикрыл полк развернутой цепью 2-й гренадерской роты штабскапитана Зоркина.
Перейдя под ее прикрытием через Альму, московцы с песнями проскочили реку по мосту, миновали линию егерей-бородинцев и еще через полкилометра остановились. Открыв ранцы, солдаты достали пакеты и стали надевать чистое белье. Закончив переодеваться, полк приготовил оружие и патроны, раскрыв деревянные колодки в патронных сумках.{270}
Так как московцы последними прибыли на позицию, князь не сильно утруждал себя размышлениями, куда их поставить.
«С последними двумя князь Меншиков так же поступил, как поступает на море адмирал со своими кораблями. Видя их летящими, можно сказать, на всех парусах, он не удержался — приказал их поставить в первую боевую линию, бывшую свободной перед позицией Тарутинского полка, несколько дней уже прибывшего на позицию».{271}
ШТАБ КОМАНДУЮЩЕГО
Когда речь заходит о штабе князя Меншикова, то чаще всего говорят, что его у него не было, да и сам, собственно, не имел никакого назначения. Ему как старшему лицу из всех находившихся тогда в Крыму подчинялись прибывавшие туда войска — и только.
Пожалуй, с первой частью трудно не согласиться. Действительно, не самый плохой организатор, увлекшись деталями замысла, главнокомандующий не успел создать нормального рабочего органа, во все времена и во всех армиях именуемого штабом. Ему пришлось «довольствоваться» отдельными личностями из своего окружения, которым чаще всего отдавались разовые поручения, выполнение не всегда контролировалось. В итоге хрупкая нить управления была нарушена в самом начале и восстановить ее удалось лишь когда армия покинула поле сражения, потерпев тяжелое поражение.
Хотя в штабе имелись несколько несомненно талантливых офицеров Генерального штаба, роль их оказалась незаметной.
Вторую же часть утверждения о «половинчатости» положения Меншикова в Крыму можно оспорить. Да, его полномочия были более чем расплывчатыми, но ведь даже если это и так, то неужели нужно ждать официального приказа о назначении, уже имея перед собой неприятеля?
К чести Меншикова, он этим не прикрывался и не использовал это как оправдание. Его неудачи все-таки больше связаны с личными просчетами, нежели имеют под собой документально-приказную составляющую. Если вспомнить всю предшествующую переписку князя со штабом Южной армии, военным министром и самим
Императором, то ни в одном из писем Меншиков не просит дополнительных полномочий. Само собой подразумевалось, что будучи самым высоким государственным чиновником он обязан был сосредоточить в своих руках всю полноту гражданской и военной власти в регионе, подчинив себе все имевшиеся и прибывающие войска. Что, в принципе, им и было сделано.
С другой стороны, как известно из записок М.М. Попова, «…русский вельможа, стяжавший славу воина, администратора и дипломата, князь Александр Сергеевич, известный всему мыслящему русскому миру своим широким умом, на все учреждения штабов и помощников смотрел с усмешкой».{272}
Его импровизированный штаб был не таким уж и маленьким, насчитываю несколько десятков человек, в том числе офицеров Генерального штаба. Почти все чины его показались войскам утром 8 (20) сентября 1854 г., когда князь Меншиков на своем «Кабардинце»[32] не спеша объезжал войска. Очевидцы с редким единодушием свидетельствуют, что князь даже не снисходил до того, чтобы здороваться с солдатами.{273}
В этот день рядом с ним был его любимец, правая рука и ближайший помощник подполковник Аркадий Александрович Панаев (характеристика Дена: «кажется, более по части лошадей»).{274} Это один из немногих, а может быть, и единственный, кому главнокомандующий доверял безоговорочно.
Официально обязанности начальника штаба исполнял Генерального штаба полковник Василий Федорович Вунш, описанный Сергеевым-Ценским как «…плотный белокурый человек лет тридцати двух-трех». По воспоминаниям фон Дена, он был одновременно начальник штаба и генерал-интендант, «…всегда служивший на Кавказе в линейных батальонах; наружность его не представляла ничего привлекательного, и все удивлялись, что кн. Меншиков соединил в его руках две совершенно различные и важные в то время и при тех обстоятельствах обязанности».{275} Возможно, князь надеялся на опытность Вунша, уже участвовавшего в нескольких кампаниях, кавалера ордена Св. Георгия 4-й ст. (1853 г.). На него возлагались руководство штабными офицерами, разработка и планирование действий, операций, разработка диспозиций и квартирмейстерские функции. Говорить о способностях полковника Вунша как начальника штаба трудно. Одни «доброжелатели» князя говорят о нем как о человеке «сомнительной репутации», сосредоточившем в руках должности «…начальника штаба, генерал-квартирмейстера, дежурного генерала, интенданта и почт-директора».{276}
Ближайшими помощниками Вунша были талантливые офицеры, в большинстве своем недавние выпускники Академии Генерального штаба. В том числе:
Прибывший «для исправления должности офицера генерального штаба» штаб-ротмистр Кирасирского Е.И.В. Великой Княгини Елены Павловны полка, только что кончивший курс Академии Генерального штаба, Алексей Иванович Жолобов.
Обязанности дежурного штаб-офицера полковника Вунша исполнял капитан Лебедев.
Подполковник Николай Васильевич Исаков, флигель-адъютант, в сражении был с генерал-лейтенантом П.Д. Горчаковым и числился у него начальником штаба. Талантливый офицер, один из будущих реформаторов Российской армии.
Офицерами штаба, лично занимавшимися расстановкой войск на позиции, были полковники Циммерман и Залесский. Первый находился при войсках Кирьякова, второй — соответственно у Горчакова.
В многочисленной свите находились состоявшие за адъютантов капитан-лейтенант Василий Александрович Стеценко, с первого дня высадки следивший за союзными войсками, капитан-лейтенант Виктор Михайлович Веригин, барон Виллибрант (фон Ден — «славная и благородная личность»), Николай Карлович Краббе, мичманы князь Ухтомский, Томилович (ординарец князя) и несколько других, в том числе ротмистр Самуил Алексеевич Грейг — «…любимый адъютант кн. Меншикова».{277}
Среди всех выделялся считавшийся одним из самых способных офицеров окружения главнокомандующего полковник Иван Григорьевич Сколков (флигель-адъютант Николая I). Насколько это соответствовало истине — судить трудно. Ранение на поле Альминского сражения унесло все его перспективы в кампании.
Рядом виднелись нелепо смотревшиеся на фоне многочисленных армейских мундиров, одетые в партикулярное платье чиновники. В их числе статский советник Александр Дмитриевич Комовский, секретарь главнокомандующего, приближенный к нему не менее А.А. Панаева, но не носивший военного мундира. Прибывшему в крымскую армию позднее полковнику Дену он тоже не понравился: «…всегда служил по Морскому министерству и если не пользовался доверием кн. Меншикова (князь А. С., кажется, никому не оказывал доверия), то был приближенным к нему подчиненным; я же всегда считал тем, что Гоголь называет «мышиный жеребчик».{278} Второй — Грот, чиновник от Министерства иностранных дел. Неподалеку находился врач Меншикова — Николай Федорович Таубе.
Не обошлось и без «военных туристов». В свиту вошел казачий юнкер Хомутов, сын наказного атамана Войска Донского Михаила Григорьевича Хомутова, «…наряженный к Светлейшему на посылки». Можно, конечно, возразить, что отправили его для исполнения адъютантских обязанностей, но думаю, что в этом качестве при всем желании толку от него было мало: «…отправляя его, командир наказывал двум его дядькам, старым казакам, беречь юнкера, как зеницу ока.
Они, действительно, чуть не на руках его несли».{279}
Что касается севастопольских дам, прибывших на сражение, как на пикник, то русская история о них умалчивает, а вот у английских офицеров это любимая тема воспоминаний. Думаю, что это не более чем попытка создать красивую легенду кровавому делу.
СНОВА РАННЕЕ УТРО: НО ТЕПЕРЬ — СОЮЗНИКИ
С рассветом оживился и засуетился, собираясь, не только русский бивак. Примерно в 4 часа дежурные французского лагеря начали будить офицеров. Сержанты поднимали своих солдат. В пять утра, как вспоминал временно командовавший 9-м батальоном пеших егерей майор Монтодон, началась подготовка к выступлению 2-й пехотной дивизии.{280} Боске спешил. Африканские стрелки и пешие егеря{281} были подняты и поставлены под ружье в 5.30.{282}
Вскоре царила охватившая всех обычная предбоевая суета. Паковались вещи, подгонялось снаряжение, проверялись оружие и боеприпасы. В расположении французского и турецкого контингентов густо запахло кофейным ароматом. Без этого традиционного напитка не имело право начаться ни одно событие, претендующее на перспективу стать историческим. Постепенно солдаты уходили к месту построения подразделений и занимали свои места.
Всё, что могло стать помехой или обузой, убиралось. Даже больные, чтобы не отвлекать на помощь им полковой медицинский персонал, были заблаговременно отправлены на корабли.{283}
Армия чувствовала себя отдохнувшей и набравшейся сил. Вчера была впервые отправлена корреспонденция во Францию. Сент-Арно не зря сделал всё, чтобы быстрее увести войска «…с проклятого места высадки у Старого форта», где не было ни растительности, ни воды.{284} Теперь маршал торопился по другой причине: понимая, что дни его сочтены, он желал использовать временное облегчение, когда боль отпустила его страдающий от роковой болезни организм.{285}
Усилий для формирования пришлось затратить больше, чем планировалось — сказывались усталость и продолжавшееся со дня высадки состояние перманентной неорганизованности. Но вскоре «…все на ногах, …берут оружие и ждут приказов продвинуться вперед и ринуться на указанные им точки».{286}
Пока солдаты и сержанты собирались, начали работу офицеры. Командиры полков не теряли времени даром, уточняя боевые задачи для подчиненных. Не обошлось без излюбленной французами патетики. Тут реально просматривается разница, равная пропасти, между французской и русской армиями. Казалось, возвышенными словами объяснялось элементарное: французским солдатам не обязательно было знать всего, что касалось сражения, но знание каждым из них действий своего батальона не считалось лишним.
Смотрите, командир 2-го полка зуавов полковник Клер, отнюдь не страдая панибратством, «…собрал вокруг себя офицеров и унтер-офицеров (в то время как солдаты держались поодаль и, как подобает в подобных случаях, превратились все в уши) и дал им инструкции перед боем».{287}
В то время, когда князь Меншиков молча объезжал свои позиции, лишь констатируя присутствие не только солдат — «серой массы», но и офицеров, с большинством которых он даже не удосужился поздороваться, на противоположном берегу Альмы картина была диаметрально противоположной. В отличие от русского лагеря там царил подъем. Казалось, усталость и уныние оставили французов.