– Хорош муж! Разбойник!
– Тетя! Ведь я у вас в доме.
Тетка ничего не отвечала, только слышно было, как она щелкнула табакеркой и протяжно втянула в нос порцию нюхательного табаку.
– Посмотрите, тетя, – тихо проговорила больная.
– Что там?
– Посмотрите, как она сложила губенки.
– Дай, я ее положу к Ксаверне, а ты усни.
– Нет, Ксаверна ее задавит.
– Ну, вот еще!
– Право, задавит.
– Ну, положу на кресла.
– А сами-то где же ляжете?
– Да я посижу, посчитаю нынешние покупки, а там после прилягу хоть у тебя в ногах.
– Смотрите, тетя!
– Что опять?
– Точный отец, дуется, сердится. Ох ты, мое сокровище! – Мать поцеловала малютку.
– Еще ему дуться!
– Какая вы, тетя, смешная! Разве он не человек?
– Да на кого он имеет право сердиться? На себя разве?
– На себя, на меня, на многих.
– А ты ему какое лихо сделала?
– Да что вы думаете, тетя: я ангел, что ли, небесный?
– Разумеется, с тобой всякий был бы счастлив.
– Ну, это еще не известно. Пан Струтиньский, – тихо смеясь, добавила молодая женщина, – говорит, что от такой женщины, как я, можно повеситься.
– А была бы за паном Струтиньским – наисчастливейшая была бы, – отвечала со вздохом.
– Ну, как вы это можете знать, тетя, что я была бы счастлива?
– Вот вопрос! Посмотри-ка, как он дует просто на свою долгоносую жену; пылинок на нее не даст сесть; четверка коней, кочь (коляска), лакей в ливрее…
– Муж глупый, с жидовской душою, с холодным сердцем, – досчитала пани Софья.
– Ну, а у тебя умник?
– А умник.
– С горячим сердцем.
– У! С горячим.
– Только для кого?
– Для всех.
– Кроме жены?
– Как вы знаете это?
– Что ж, я дура, что ли? Или глаза у меня повылезали?
– Вы все преувеличиваете. Положите, сердце мое, Мальвинку, а то ей тут жарко возле меня.
Тетка встала и перенесла ребенка. Произошло длинное молчание, во время которого больная поправилась на постели, а тетка выполоскала рот и, вздохнув очень глубоко, сказала: «Как бы слушалась давно старших, так не ездила бы на возе, не сидела бы без свеч и без чая в нетопленной комнате, а хоть маленький кусок свой сберегла бы, все-таки была бы какою ни есть панею».
– Прошедшего воротить нельзя, и вспоминать не стоит.
– И теперь бы могла жить еще покойнее. Чего тебе: отец дает флигель отдельный, коней, прислугу, и дети будут спокойны, и ты.
– Нет, тетя, я уж отрезанный ломоть – к караваю не пристану.
– Да чем же это кончится?
– Чем Бог даст, а лучше станет.
– Имение промотал.
– Ну, так что же?
– Твое промотал.
– То есть не умел распорядиться.
– С этого места теперь сгонят.
– Отчего же? Помещик им очень доволен; ну, а не это место, так другое будет. Плакать не станем.
– Да двух старших за руки, а Мальвинку за пазуху, да и в поход! – иронически и даже злобно сказала тетка.
Больная долго молчала и потом, вздохнув, спросила спокойно и решительно: «Чего же вы от меня хотите? Что, по-вашему, я должна делать?»
– Забирать детей и ехать к отцу.
– Нет, этого я не сделаю.
– Ну, и голодай сама, и мори детей.
– У детей есть все, что им пока нужно.
– А у самой что осталось?
– Тетя! Отчего вы мне этого не говорили, пока у нас была Кастановка?
– Тогда не то было.
– То же самое.
– По крайней мере, ты жила пристойно; на возе не ездила. Тогда можно было еще ждать лучшего.
– Я и теперь жду лучшего и верю, что оно придет.
– Когда рак свистнет.
Больная сделала движение на кровати, которая резко скрипнула.
– Боже мой! – сказала она, – да неужели дети мои будут счастливее, если я разлучу их с отцом, которого они любят и который их любит!
– Как он их любит?
– Как умеет, так и любит; больше, может быть, чем думают.
– А о себе ты не думаешь?
– О себе?
– Да, о себе?
– Позвольте, тетя: я вас не понимаю. Мое счастье в том, чтоб воспитывать детей и видеть их вместе с их отцом, который знает, что у него нет большего друга, как я.
– До встречи с первой юбкой.
– Он человек, в котором не воспитана воля, но он знает свои пороки, он любит детей, он страдает, он хочет быть иным человеком.
– Пусть по-твоему; пусть исправляется, но пока что будет, не мучь же ты себя.
– Чем?
– Нуждою.
– Тетя! Что вы обо мне думаете?
– Как что?
– Что я такое: жена или
– С тобой не сговоришь, – отрывисто ответила тетка.
– А правда, что не сговорите, тетя; ложитесь лучше спать.
– Спи с Богом!
– Благодарю, тетя! – Кровать опять скрипнула, и в комнате настала совершенная тишина, только изредка раздавались сдержанные вздохи больной, да панна Ксавера два раза рассмеялась сквозь сон. Спала ли панна Софья, Бог ее знает; но я имею основание в этом сомневаться, потому что слышно было, как она беспрестанно ворочалась на постели. Разговор этот меня очень встревожил, но я заснул, когда было уже совсем светло. В 7 часов кто-то постучался в мою дверь. Отпер – смотрю, Абрам, и с самоваром в руках.
– Зачем так рано?
– Чем рано, пане?
– Семь часов.
– Ну! Восьмой час. А я скажу пану: какой я презент (подарок) пану приготовил!
– Какой презент?
– Ну, уж пан увидит, – и Абрам, захватив мои сапоги и платье, убежал, оставив самовар без чайного прибора.
Через пять минут после выхода Абрама дверь снова отворилась и молодая полненькая евреечка внесла поднос с чайником и двумя стаканами.
– День добрый, пану! – сказала она прежде, чем успела дойти до стола, на котором стоял кипящий самовар.
– День добрый, – отвечал я, поднимая на голову свое одеяло.
– Залить пану чай?
– Нет, благодарю: я сам залью.
– Зачем беспокоиться! Простудиться можно, – улыбаясь, отвечала еврейка и, не говоря ничего более, заварила чай.
– Не вставайте; я вам налью чаю.
– Нет, благодарю; я не пью, не умывшись.
– Але ж сапог нет, – отвечала она, снова лукаво улыбаясь, – простудит пан ноги.
– Пошлите мне Абрама.
– Абрама?