Жаклин Паскарль
Как я была принцессой
Jacqueline Pascarl
Once I was a Princess
Защиту интеллектуальной собственности и прав издательской группы «Амфора» осуществляет юридическая компания «Усков и Партнеры»
© Jacqueline Pascarl, 1999
© Пандер И., переводна русский язык, 2008
© Издание на русском языке, оформление. ЗАО ТИД «Амфора», 2010
Это всего лишь правдивый рассказ о том, как члены одной королевской семьи в одной отдельно взятой стране и в один отдельно взятый отрезок времени пытались сделать из меня настоящую мусульманку. Он ни в коем случае не задуман как обвинение против всех мусульман вообще или против ислама. Я глубоко убеждена в том, что в основе любой религии лежит добро. Зло появляется, только когда люди, искушенные в манипуляциях, пытаются использовать ее в своих политических или иных целях.
Предисловие
Когда мне впервые предложили написать книгу о том кошмаре, в который превратилась моя жизнь в 1992 году, после похищения детей, я испугалась, потому что была уверена, что никогда не смогу связно рассказать об этом. Но потом, возвращаясь мысленно к этому предложению, я начала понимать, что настанет день, когда Аддин и Шахира захотят из первых рук узнать о том, что случилось с ними, и о причинах, заставлявших меня принимать те или иные решения. Желание рассказать им правду придало мне силы, и все-таки я не без опасения села за компьютер и попыталась из кусков и обрывков воспоминаний составить более или менее связный рассказ о своей жизни. Идея написать автобиографию в тридцать лет казалась смехотворной даже мне самой, но я знала, что должна сделать это ради своих детей.
Иногда писать становилось слишком больно. В такие дни я просто забиралась в постель и старалась ни о чем не думать. В другие – какой-нибудь неожиданный поворот событий заставлял меня надолго откладывать книгу и опять вступать в бой за Аддина и Шахиру. Но тем не менее постепенно я поняла, что эта работа нужна не только моим детям, но и мне самой. Она дала мне возможность заглянуть в себя и под всеми слоями боли, обиды и горечи разглядеть наконец, кем же я стала после всего, что случилось. Одна из самых важных вещей, которой я научилась за это время, – это умение даже в отчаянии обретать надежду, и я очень хочу, чтобы и мои дети умели это делать, хотя я и не смогу научить их сама.
Пролог
От страшного крика лопается голова, меня захлестывают волны отчаяния и ужаса, паника сковывает тело. Я чувствую, как меня обнимают чьи-то руки, слышу чей-то голос, слова… Но крик продолжает звучать в ушах, и ужас не отпускает, хотя я уже понимаю, что это был мой собственный крик и что мне опять приснился кошмар – тот самый, что снится почти каждую ночь, тот самый, из-за которого я боюсь ложиться в постель по вечерам и не решаюсь задремать днем.
Мои дети, мои малыши с их сияющими мордашками, нежными телами и худенькими ручками и ножками никогда не улыбаются мне в этом сне. Они пустыми глазами смотрят прямо перед собой и видят только зеркальную стену. В отдельных комнатах, в которых нет ни дверей, ни окон, они сидят на своих кроватках, и я вижу, как беззвучно двигаются их губы, произносящие слово «мама». Они повторяют его снова и снова, испуганно и растерянно, но я слышу не их, а чьи-то чужие голоса. Я пытаюсь разбить эту стеклянную стену, пытаюсь крикнуть, что спешу к ним, что люблю их и что все будет хорошо, но дети не слышат меня. Не слышат и продолжают звать.
А потом начинается смех: издевательский, злой и такой знакомый. Так смеется мой бывший муж. Янг Амат Мауля (то есть Его Высочество принц) Раджа Камарул Бахрин Шах ибн Янг Амат Мауля Раджа Ахмад Бахаруддин Шах. Или проще – Бахрин.
Мои сны похожи на страшный фильм, который, не успев закончиться, тут же начинается с самого начала. Они всегда одинаковые и всегда ужасающе реальные. Я просыпаюсь оттого, что меня обнимают руки моего спасителя, и пытаюсь бессвязно рассказать обо всем, что видела, словно хочу и его затащить в это непрекращающееся безумие. Я дрожу и всхлипываю, а он гладит и покачивает меня, и сознание начинает постепенно возвращаться, а за окном уже брезжит рассвет. Это всего лишь сон… ночной кошмар… кошмар, в который превратилась моя жизнь… плата за выбор, сделанный в семнадцать лет. Плата за то, что однажды я была принцессой.
1
Мои первые воспоминания относятся, по утверждению надежных источников, к семимесячному возрасту. Я помню, как с наступлением сумерек сгущались тени на стенах в комнате моей матери. Помню, как жаркими вечерами, какие бывают только в Австралии, соседи поливали из шлангов свои садики и аромат тек в дом через открытые окна и жалюзи. Главным предметом в маминой спальне был громоздкий белый комод, на котором красовались большое круглое зеркало, несколько расписных сувенирных тарелочек, мамины четки и ее драгоценный транзисторный приемник. Кроме того, вдоль стен, одна напротив другой, стояли две узкие кровати, накрытые когда-то темно-лиловыми, но уже выцветшими вышитыми покрывалами. При взгляде на них мне всегда делалось грустно – они казались такими же усталыми и блеклыми, как моя мама.
Отчетливо помню, как меня укладывают на ту кровать, что напротив окна, и мама наклоняется надо мной, неумело пытаясь поменять пеленку. Ее лицо с голубыми глазами и вполне галльским носом, в обрамлении темно-русых, заколотых кверху волос, в моих детских воспоминаниях связано с болезнью и отчужденностью. Оно никогда не приближалось ко мне настолько, чтобы я могла потрогать его или исследовать своими пухлыми младенческими пальчиками. Тот давний вечер особенно часто вспоминался мне, когда много лет спустя мне самой пришлось делать выбор между пеленками и одноразовыми подгузниками. Проблема была однозначно решена в пользу подгузников с их фиксирующими липучками. Дело в том, что в тот раз мама умудрилась булавкой пришпилить чистую пеленку прямо ко мне. Естественно, я испустила возмущенный вопль. Моя молодая, неопытная мать перепугалась и бросилась за помощью, а я осталась лежать на кровати в пеленке, пристегнутой прямо к коже у меня на животе. Помню, что, оставшись одна, я на секунду перестала кричать и успела сообразить, что на самом деле мне не так уж и больно, но потом набрала в грудь побольше воздуха и заорала снова. А потом в спальню прибежала бабушка и спасла меня. Мне кажется, что именно с этого памятного эпизода с булавкой в моих отношениях с мамой образовалась трещина, которая с годами становилась все шире и шире.
Я родилась в больнице имени Джесси Макферсон в Мельбурне 5 июля 1963 года в восемь сорок восемь утра. При этом знаменательном событии совершенно точно присутствовала моя мама, но кто кроме нее приветствовал мое появление на свет, мне неизвестно. Думаю, что, увидев меня впервые, мама пережила большое разочарование. Будучи голубоглазой и светловолосой австралийкой англосаксонского происхождения, она ошибочно предполагала, что и я буду выглядеть примерно так же. Совершенно безосновательная надежда, учитывая тот факт, что мой отец был китайцем. Вместо белокурого ангелочка маме вручили кареглазое и темноволосое вопящее существо, не похожее ни на одного другого младенца в родильном отделении больницы. Уже тогда было совершенно ясно, что меня никогда не пригласят сниматься в рекламе душистого мыла.
Моего отца звали Чуан Хуат, он приехал в Австралию из Малайи (так тогда называлась Малайзия), чтобы учиться в университете, и, судя по рассказам, шикарно одевался. Боюсь, что больше всего он напоминал помесь азиатского Марлона Брандо с Чарли Чаном[1] (в белом костюме и туфлях) и, кажется, в период ухаживания за мамой даже разъезжал на мотоцикле. После довольно бурного и продолжительного романа мои родители поженились в сентябре 1962 года. Я, судя по всему, была зачата во время медового месяца. Согласно семейной легенде, отец женился на маме, не удосужившись поставить в известность своих родителей, и те совсем не обрадовались, узнав о моем грядущем появлении на свет. Я вошла в жизнь своего отца точно в назначенное время, а он навсегда исчез из моей спустя пять дней после моего рождения.
К сожалению, я мало, вернее, почти ничего не знаю об отце. После того поспешного бегства он так никогда и не вернулся в Австралию. Удобным поводом для внезапного отъезда стала серьезная болезнь его брата; тот, кстати, действительно умер вскоре после возвращения отца в Малайю, но я все-таки подозреваю, что подлинной причиной стала неуемная мамина страсть к сценам и драматическим эффектам, которыми он к тому времени, вероятно, успел наесться досыта. Отец задержался в Мельбурне ровно настолько, чтобы один разочек взглянуть на меня и придумать мне имя. Иногда мне кажется, что и мой пол сыграл немалую роль в его решении спастись бегством. Возможно, все сложилось бы по-другому, окажись у меня под пеленками небольшой, но важный отросток.
У бедной мамы после его бегства началась депрессия и, как ее следствие, затянувшийся на многие годы роман с психотропными препаратами. Ее материнские обязанности пришлось взять на себя моей бабушке. Ирэн Розалин Паскарль. Бабушка, крошечный сгусток энергии и несгибаемой воли, делала все, что могла, для скрепления нашей маленькой семьи и попутно, как я сейчас понимаю, в зародыше задушила все материнские инстинкты собственной дочери.
Детство бабушки могло бы стать прекрасной иллюстрацией к истории Австралии после 1901 года, то есть после образования федерации. Она была одной из четырех детей, рожденных Фиби Анной Клариссой от ее мужа-ирландца. Мои прабабушка и прадедушка познакомились, едва юный мистер Стаффорд спустился с корабля, доставившего его в Австралию из ирландского графства Голуэй (хотя в брачном свидетельстве и записано, что он родился в австралийском городке Уорнамбул – обычная в те дни уловка, для того чтобы скрыть отсутствие у вновь прибывшего документов на право проживания в колонии), и устроился плотником в имение родителей Фиби. В пятнадцать лет моя будущая прабабушка была избалованной и весьма своевольной барышней, единственным ребенком в семье. Среди ее предков, принадлежавших к английской и французской аристократии, насчитывался как минимум один герцог и один маршал Франции. В отличие от большинства тогдашнего населения Австралии, прибывшего в страну на кораблях, набитых ссыльными преступниками, предки Фиби приехали сюда добровольно и сразу же заняли видные административные посты в самой молодой английской колонии (вполне традиционная карьера для младших отпрысков аристократических домов). Романтическое увлечение не по годам темпераментной барышни и ее последующее бегство с предметом ее страсти – наемным работником без роду и племени – наделали страшный переполох в семье и несколько десятилетий оставались тщательно охраняемой тайной.
Союз, заключенный без родительского благословения и, главное, без приданого, был обречен с самого начала. Когда дела молодой семьи пошли совсем плохо, моя бабушка Ирэн, два ее брата Гордон и Лайонел и совсем маленькая сестренка Эйлин были отданы в приемные семьи, а их мать Фиби вернулась к родителям, в богатый дом, из которого когда-то сбежала. Впоследствии, нарушив закон, она вышла замуж вторично и не видела своей дочери, а моей бабушки до тех пор, пока той не исполнилось двадцать лет. Второй муж моей прабабки так никогда и не узнал ни о ее первом браке, ни о детях, от которых та отказалась. Скандал удалось надежно похоронить при помощи немалых денег и связей.
Отношение к усыновлению перед Первой мировой войной сильно отличалось от сегодняшнего. Тогда братьев и сестер, не задумываясь, разделили и бабушку с дядей Гордоном отдали в одну католическую семью, дядю Лайонела – в другую, а крошку Эйлин – в третью, состоятельную и протестантскую. Религиозные предрассудки в то время были еще довольно сильны, вследствие чего бабушка потеряла всякую связь с Эйлин и впервые увиделась с ней, когда они обе уже стали взрослыми. Но и тогда пропасть между ними оказалась такой глубокой, что две сестры никогда не стали по-настоящему близкими. Какая ирония судьбы видится в том, что религия сыграла столь драматическую роль в жизни детей, среди предков которых имелись и евреи, и французские гугеноты, и ирландские католики, и английские протестанты!
Детские годы бабушки трудно назвать счастливыми. Еще совсем маленькой она стала в своей приемной семье бесплатной прислугой: начиная с пяти утра скребла полы, стирала, готовила, ухаживала за лошадьми и скотиной и при этом еще ходила в школу и сидела с младшими детьми. Ее часто били и никогда не ласкали. В четырнадцать лет бабушку отдали на фабрику, где она клеила коробки, а все ее скудное жалованье забирала приемная мать.
Ей еще не исполнилось двадцати лет, а она уже была модисткой, когда на танцах в церковной общине, объединенных с праздником по поводу выигрыша местной футбольной команды, бабушка познакомилась с моим дедушкой. Затем последовали короткий роман и очень-очень долгая помолвка, во время которой, как позже рассказывали мне родственники, дедушка очень старался «нагуляться как следует». Просто поразительно, как многое он успел сделать за спиной у ничего не подозревающей бабушки. Поженились они только через десять лет, перед самым началом Второй мировой войны. Предполагалось, что во время помолвки дедушка построит для молодой семьи дом, а бабушка позаботится о своем «сундуке с приданым». Я потом часто дразнила ее тем, что за десять лет приданого можно было наготовить достаточно не для сундука, а для целого магазина. Моя мама стала единственным ребенком бабушки и дедушки; они разошлись, когда ей исполнилось пятнадцать, и с тех пор виделись только однажды – на свадьбе моих родителей.
Судя по всему, отношения между бабушкой и маленькой мамой были неровными и довольно трудными. С точки зрения сегодняшней психологии, считающей, что недостаток родительской заботы и насилие над ребенком могут нанести тому психологическую травму, подчас влияющую на всю его жизнь, приходится признать, что бабушка, не успевшая к тому моменту справиться с собственными демонами, оказалась мало подготовленной к роли матери и воспитателя.
Она возлагала весьма честолюбивые надежды на своего единственного ребенка. Уже в самом раннем возрасте мама участвовала в каких-то детских радиопередачах, брала уроки пения, уроки дикции, носила пышные кружевные платьица, локоны и училась в частном, хоть и недорогом, католическом колледже для девочек.
Как и бабушка, мама рано оставила учебу и начала работать. Она устроилась в небольшую химическую компанию секретарем-машинисткой и оставалась там до тех пор, пока в двадцать один год не вышла замуж за моего отца. Хотя пару лет до этого мама и прожила в «общежитии для молодых леди», готовить и вести хозяйство она так и не научилась и, по всей видимости, до самой свадьбы оставалась девственницей. Об отце до самого его отъезда в Австралию заботились его мать и слуги, но девственником он, насколько я понимаю, не был.
Родители не спали и не жили вместе ни одного дня до свадьбы, поэтому проблемы начались в первые же часы семейной жизни. Они даже не пробовали решать их и совсем не старались понять друг друга, а просто устраивали вечеринку за вечеринкой, стараясь как можно реже оставаться наедине друг с другом. Делать это стало гораздо труднее, когда семья отца, владевшая в Малайе нефтяными танкерами, вдруг перестала высылать ему деньги и когда мама с папой вдруг обнаружили, что один плюс один равняется трем, если не пользоваться контрацептивами.
Когда-то богатому и элегантному молодому человеку пришлось бросить университет и устроиться рабочим на лакокрасочную фабрику, чтобы обеспечить себе и своей беременной жене тот образ жизни, к которому они успели привыкнуть. Вскоре родители обнаружили, что бытовые трудности и культурные различия являются отличным поводом для взаимных обвинений и ссор. К тому моменту, когда я появилась на свет, дни их брака были уже сочтены – их оставалось всего пять.
2
После поспешного папиного отъезда всю ответственность за мое воспитание взяла на себя бабушка. Мой первый день рождения был ознаменован чудесным тортиком с глазированной уточкой наверху, который испекла моя крестная, тетя Конни. Она и крестный, дядя Кевин, в детстве служили для меня главным источником радости, счастливых впечатлений и единственной связью с нормальной жизнью.
Мой второй день рождения ознаменовался маминой «смертью». После папиного отъезда она ежедневно глотала массу таблеток из числа тех, что отпускаются строго по рецепту врача, и в тот день, вероятно, немного перестаралась. Она зашла в гости на свою прежнюю работу, спокойно пила там кофе и болтала, а потом без всякого повода вдруг потеряла сознание и упала лицом на стол. Сердце остановилось, мама перестала дышать, и друзья срочно запихали ее в машину и отвезли в больницу Святого Винсента, которая, к счастью, находилась за углом. После семи минут пребывания в состоянии клинической смерти ее удалось оживить.
У мамы была эмболия – состояние, при котором кровь свертывается и в ней образуется пузырек воздуха, проникающий в мозг (а иногда в легкое), что и вызывает смерть. После маминой «смерти» и воскрешения у нее оказалась пораженной левая височная доля мозга, что привело к нарушениям речи, некоторым расстройствам умственной деятельности и вдобавок ко всему к эпилепсии. Ей пришлось заново учиться писать, пользоваться ножом и вилкой и восстанавливать некоторые провалы в памяти. Первый эпилептический припадок случился у нее сразу же после возвращения из больницы. Потом они повторялись, всегда неожиданно и без всякого предупреждения. Она валилась на пол и начинала судорожно дергаться, а глаза закатывались так, что были видны одни белки. При этом мама скрипела зубами и иногда прикусывала язык. Бабушке пришлось учиться оказывать ей первую помощь при таких приступах.
Когда мама заболела, я стала проводить много времени на молочной ферме у моих крестных родителей. Она находилась в Гипсланде, в небольшой долине, окруженной горными хребтами, на склонах которых под безжалостным солнцем росли только одинокие, похожие на призраки эвкалипты. Ближайшие соседи жили в нескольких милях от нас, а почту доставляли раз в неделю и бросали в старый молочный бидон, прибитый к воротам, до которых от дома надо было идти минут тридцать. Целыми днями мои крестные родители доили коров, вычищали навоз из хлева, заготавливали сено, а я с удовольствием им помогала и на своих коротких пухлых ножках едва поспевала за дядей, когда он взбирался по склонам холмов, разыскивая отбившуюся от стада скотину. А кроме того, я лазила по деревьям и играла в прятки со своей собачкой Грошиком, таким же странным гибридом, как и я сама, – помесью гончей и фокстерьера, и эти счастливые занятия заполняли все мои дни и надежно ограждали меня от наркотического тумана, в котором проходила жизнь моей матери.
Став немного постарше, я начала понимать, что скорее всего моя мама никогда не станет похожей на тех матерей, которых я видела по телевизору. Мы никогда не будем вместе печь всякие вкусности, и она никогда не будет играть со мной. И я могу только мечтать о такой жизни, в которой мамы расчесывают волосы своим дочкам и читают им на ночь сказки.
К тому моменту, когда мне исполнилось четыре года, мама существовала в отдельном, совершенно изолированном мире своей болезни, и иногда за несколько дней или даже недель я ни разу не видела ее. Дверь в ее комнату с блестящей, слишком высокой для меня хромированной ручкой всегда была плотно закрыта и приотворялась лишь на секунду, чтобы впустить или выпустить бабушку.
Мы с бабушкой жили в соседней комнате, маленькой и вытянутой, больше похожей на обувную коробку, с единственным окном, выходящим на старый, выцветший забор. Бабушкина кровать стояла прямо у этого окна, и она категорически отказывалась открывать его в зимнее время после четырех часов вечера и до восьми утра, так как была убеждена, что ночной воздух немедленно проникнет ко мне в легкие и я заболею. Бабушка твердо верила, что на свете нет ничего опаснее простуды. Ее любимой фразой было пожелание: «Смотри не простудись», и она с удовольствием рассказывала мне о предстоящих страшных последствиях, если простуда перекинется на почки. Много позже я как-то с ужасом поймала себя на том, что, мрачно качая головой, повторяю ту же фразу своим детям, и тут же испытала острый укол вины, потому что на самом деле никогда не разделяла бабушкиных страхов.
В ногах наших кроватей стояла пара исполинских резных шкафов, в которых бабушка хранила все свои сокровища. Из них она извлекала всякие бесконечно интересные вещи, если надо было занять меня чем-нибудь в дождливые дни. Большинство предметов хранилось в шкафах с тех пор, когда у бабушки был собственный галантерейный магазин. В них имелась масса шкатулочек и коробочек с самыми разнообразными пуговицами: сделанными из перламутра, кожи и дерева, золотыми, искусно вырезанными в форме цветка и самыми простыми – белыми и гладкими. По заданию бабушки я сортировала их по форме, размеру или цвету и даже нашивала на картонки, которые она специально собирала для этой цели; иногда я делала из них себе украшения. Подозреваю, что одни и те же пуговицы я сортировала по многу раз, потому что бабушка специально снова смешивала их и таким образом обеспечивала мне постоянное развлечение в ненастные дни.
Еще в шкафах хранился лисий мех – остаток от дней бабушкиного процветания в тридцатых – сороковых годах. Мех сильно пах нафталином и затхлостью. Я шикарно закутывалась в него и гордо расхаживала по дому. Этот мех очень забавно застегивался: во рту лисицы имелись маленькие крючочки, которые цеплялись за петельки на ее хвосте. Оставленные на шкуре лапки при этом болтались на груди и спине дамы или у нее по плечам. Бабушка уверяла, что в «ее дни» это считалось верхом элегантности. Я часто раздумывала над тем, как тогдашние модницы во время званых обедов умудрялись не окунать лапки погибшего животного в суп и не оставлять на масле следов когтей, если наклонялись над столом.
Когда я была маленькой, бабушкины шкафы с сокровищами часто снились мне в ночных кошмарах. Их дверцы страшно хлопали, а черное пустое нутро зияло и надвигалось на меня, стремясь проглотить (тогда мне казалось, что шкафы питаются маленькими девочками). Я просыпалась и, дрожа от страха, перебиралась на бабушкину кровать, ища у нее тепла и защиты. Но я никогда не рассказывала ей, что именно меня напугало: мне казалось, что шкафы могут подслушать и тогда разозлятся на меня еще больше. Я и до сих пор очень не люблю распахнутых дверц шкафов.
Между двумя нашими кроватями стоял бабушкин туалетный столик, уставленный безделушками и всякими религиозными сувенирами: образками с изображением Девы Марии и Пресвятого Сердца, четками, фарфоровыми тарелочками, хрустальными вазами и кружевными салфетками. На зеркале висели цветастая подушечка для иголок со всеми бабушкиными брошками, самодельный держатель для писем, сооруженный из старой коробки из-под мороженого и пальмового шпагата, и колючее готическое распятие.
Таков был мой мир в четыре года. Тогда он казался мне огромным. В него входили еще большой вишневый сад позади дома – бесконечный источник открытий и приключений, и передний двор – защитная зона между мной и «остальным миром». В четыре года я уже хорошо понимала, что он жесток и такая защита мне необходима.
Я родилась в шестидесятые годы, которые, как я узнала позже, были эпохой больших перемен: противозачаточные средства, Вьетнамская война, «Битлз», бунт молодежи. Но тогда я обо всем этом понятия не имела. Ни в шестидесятые, ни в начале семидесятых дух новой свободы еще не успел пробиться в наше косное пригородное гетто – во всяком случае, настолько, чтобы осязаемо повлиять на нашу жизнь.
3
В четыре года я пошла в школу, а до тех пор никогда не играла и очень мало общалась с другими детьми. Из-за маминой эпилепсии мы жили замкнуто, хотя, по крайней мере с виду, жители нашего пригорода казались людьми дружелюбными и общительными. Они ходили к соседям в гости, обменивались рецептами, сидели с детьми друг друга, но события и перемены, происходящие в большом мире, нисколько их не интересовали и никак на них не отражались.
Все десять лет, что мы прожили в Мурбенне на Блит-стрит, бабушка обращалась к соседям только официально вежливо: «миссис Такая-то» или «мистер Такой-то», однако и сама оставалась для них «миссис Паскарль». Титул «миссис» наши соседки носили гордо, как знак высшего отличия. Ни одна из них не работала, и все они были, казалось, совершенно довольны своими кухонными столами с пластиковыми столешницами и обедами из мяса с гарниром из трех овощей и не желали ничего большего. Мне так и не суждено было узнать, чем они отличаются друг от друга и имеется ли у них индивидуальность или собственное мнение хоть по каким-то вопросам. Они охотно растворялись в тени своих работающих мужей, заботились о детях и по воскресеньям ходили в церковь. И все-таки именно они стали для меня воплощением мечты о безопасности и стабильности, достичь которых, как мне тогда казалось, можно, только выйдя замуж и обретя анонимность под титулом «миссис».
Быть незаметной и быть такой, как все, – вот чего я страстно желала все свои детские годы. Потому что с первого же дня в школе стало ясно, что я «другая». Другая. Жестокий приговор, означающий, что мне не суждено играть с другими детьми на спортивной площадке и получать такие желанные приглашения на дни рождения. Вместо этого все школьные годы я во время большой перемены в полном одиночестве просидела на скамейке, с завистью глядя, как они играют.
И как бы ни старалась бабушка каждое воскресенье водить меня в церковь и каждый вечер накручивать мои прямые волосы на ненавистные папильотки, рядом со своими белокожими и в основном голубоглазыми сверстниками я все равно оставалась другой. Моя внешность, странный брак моей матери, само мое присутствие среди них воспринимались ими как оскорбление и даже как угроза их замкнутой белой касте. Шла Вьетнамская война, и по невежеству они считали, что я явилась к ним из стана «желтых» врагов – тех самых, что каждый день в шестичасовых новостях убивали австралийских солдат. Мама представлялась им радикалом-предательницей, вышедшей замуж за моего отца специально для подрывания принципов расовой чистоты. А я нарочно старалась проникнуть в круг их детей, чтобы каким-то образом «загрязнить» их.
Они не могли и не хотели понять, что вся эта расовая ненависть направлена против семьи, члены которой всегда служили Австралии и сражались за нее в двух мировых войнах; что мои предки прибыли сюда еще в 1801 году в составе самых первых экспедиций и всегда гордились тем, что именно они создавали и строили эту страну; что из всей семьи только в моих жилах и текла доля азиатской крови. Чтобы доказать им все это, мне пришлось бы постоянно таскать с собой наше родословное дерево и все медали дяди Гордона Энзока. И разве смогли бы они защитить меня? Думаю, что нет.
Невежество, предрассудки и ненависть своих родителей дети неизбежно приносят в школу; это я узнала очень скоро на собственном опыте. Каждого ребенка когда-нибудь дразнят: одних за неуклюжесть, других за отсутствие переднего зуба, третьих за необычное имя. Через какое-то время это всем надоедает и издевательства естественным образом прекращаются. Но только не в моем случае.
С подготовительного по четвертый класс меня дразнили и мучили постоянно. Когда, возвращаясь из школы, я поднималась по тропинке, ведущей к нашему дому, меня почти каждый вечер преследовала группа школьников. Случайному наблюдателю могло показаться, что мы играем в какую-то новую игру, но это было далеко не так. Они жаждали крови, и я стала любимой мишенью для их агрессии и злобы. Летом в меня летели гнилые сливы, шарики из жеваной бумаги и оскорбления. Какой-то умник сочинил стишки, которые они с энтузиазмом выкрикивали хором: «Китайка, японка, вонючая девчонка» или «Китайка, япошка, косая кошка». Все это сопровождалось издевательскими жестами, толчками и ругательствами.
Зимой стишки оставались прежними, но вместо гнилых фруктов в меня летели грязь, камни и глина из мокрых канав. Никакие средства не могли остановить эти издевательства и унижения. Несколько раз бабушка ходила в школу жаловаться, но от этого становилось только хуже. Меня называли ябедой и дразнили еще больше. Как-то один из родителей даже написал директору школы письмо, в котором требовал, чтобы их дочку отсадили подальше от «цветной» одноклассницы.
От всего этого я пряталась в мир, где никто не мог меня обидеть, где я была хозяйкой. Я нашла убежище в книгах и танцах.
4
Книги открывали для меня мир. Они делали жизнь терпимой, дарили знания, ставили цели и были всегда под рукой, если я нуждалась в утешении. Они развивали воображение и учили фантазией скрашивать реальную жизнь. Когда я начала читать, мне стало легче общаться с учителями, но еще труднее – с моими ровесниками. Они прозвали меня Подлиза.
Я вовсе не собиралась подлизываться – я читала, для того чтобы узнавать. Уже в восемь лет я впитывала знания нетерпеливо и жадно, как губка, и, не успев дочитать одну книгу, тут же бралась за следующую. Книги спасали меня от одиночества; так было всегда, и так будет всегда. Книги – это главные сокровища, накопленные человечеством, самое верное и самое долговечное свидетельство жизни, истории и времени. Попробуйте-ка объяснить все это своему восьмилетнему сверстнику.
У меня имелось и еще одно спасение – танцы. Я танцевала, когда мне было грустно и когда было весело; двигаясь, я начинала верить в себя и забывала о других детях, считающих меня какой-то диковинной уродиной. Танцуя, я становилась собой. Довольно скоро я обнаружила, что танцевать для самой себя гораздо приятнее, чем для других. Я погружалась в музыку, и не важно, что звучало: классический балет, или джаз, или что-то среднее между африканскими ритуальными раскачиваниями и чечеткой – главным было то чувство свободы и силы, которое давали мне музыка и движение. С тех пор ничего не изменилось – стоит мне и сейчас услышать музыку, я тут же начинаю придумывать, как стану танцевать под нее.
Конечно, в начальной школе я еще не понимала всего этого. Я просто радовалась, когда танцевала, и не пыталась анализировать свои эмоции. Ободряемая бабушкой, я старалась выучить как можно больше танцевальных стилей, запоминала все па, которые видела в старых мюзиклах по телевизору, и под ее руководством даже научилась танцевать чарлстон.
Я никогда не обсуждала свое увлечение с другими детьми; мне было достаточно знать, что есть танец, есть я и нам хорошо друг с другом. Я вообще старалась рассказывать о себе как можно меньше: мне казалось, что одноклассники способны превратить мою любовь к танцам в еще один повод для насмешек и издевательств. А кроме того, у меня не было близких друзей. Вернее сказать, у меня не было вообще никаких друзей. За все семь лет в начальной школе меня всего пять раз приглашали на дни рождения. Я до сих пор помню имена именинников: Леони, Марианна, Кевин, Кэти и Катрина.
Как же мне хотелось войти в замкнутый кружок «золотых детей», стать его частью, заслужить их похвалу, заработав для школы очки в каком-нибудь спортивном состязании, но эти надежды оставались совершенно несбыточными: мячи, бейсбольные биты и я существовали в разных измерениях. Меня включали в команду только в самую последнюю очередь, если не было другого выхода. Но и тогда капитаны еще долго торговались о том, сколько очков форы должна получить та невезучая команда, в которую попаду я.
Всего один раз, теплым и солнечным весенним днем, мне довелось на самом деле поучаствовать в бейсбольном матче. Не помню, почему это произошло: обычно мне разрешали приближаться к игровому полю только в перерыве, для того чтобы угостить игроков апельсинами. Я до сих пор помню, какое тревожное напряжение нависло тогда над стадионом. Казалось, что все собравшиеся смотрят на меня с презрением и недоверием. Краешком глаза я заметила, как незаметно перекрестилась одна из монахинь. Мелькнула мысль, не лучше ли сделать вид, что меня вот-вот стошнит и таким образом избежать неминуемого позора.
У меня дрожали колени и узлом завязывался желудок, а товарищи по команде наперебой выкрикивали инструкции и советы. Из их воплей я с трудом поняла, что должна не только попасть битой по мячу, что, по причине его крошечного размера, казалось мне очень маловероятным, но еще и отшвырнуть биту, а потом бежать на базу. Почему-то отбрасывание биты показалось мне тогда самым важным эпизодом игры. Помня об этом, я шагнула вперед, размахнулась и ударила по мячу. Я действительно попала по нему, чего мне ни раньше, ни позже ни разу не удавалось. Потом, как меня учили, я отшвырнула биту – прямо в толпу игроков за моей спиной.
Когда через несколько дней они оправились от полученных травм, монахини решили, что всем будет лучше, если и в дальнейшем мое участие в игре ограничится раздачей апельсинов.
5
Монахини… В нашей школе распоряжались сестры ордена Введения в Храм, вечные Христовы невесты, которым никогда не суждено узнать, что такое настоящий брак с грузом домашних обязанностей, ответственностью и раскиданной по полу одеждой. Одетые в черное и всегда угрюмые, они не ходили, а плавали по школьным коридорам, будто безногое воплощение скорби. Эти женщины с их накидками, вуалями и вечно постукивающими четками стремились подчинить себе не только наши умы, но и души. Они никогда не ошибались, воплощали собой истину в последней инстанции и всю благость Девы Марии и отлично знали, как уберечь незрелые детские души от искушения и греха.
В один удивительный день директриса, сестра Филомена, вдруг объявила, что отныне мы должны называть ее сестрой Розмари и что все остальные сестры тоже поменяли свои имена. А в следующий еще более удивительный понедельник выяснилось, что у них имеются ноги и даже намек на волосяной покров на голове. Но хоть сестры и обнажили некоторые части своей анатомии, их повадки нисколько не изменились: все с тем же упорством они продолжали вбивать в наши головы христианские догмы и усиленно готовить нас к первой исповеди и причастию. Я не спала ночами, стараясь припомнить грехи пострашнее, чтобы было в чем покаяться на исповеди и поразить нашего приходского священника отца Мерфи. Ничего достойного столь знаменательного события в голову не приходило, поэтому как истинная христианка я решила, что единственный выход – это придумать себе грехи. Однако во время исповеди отец Мерфи почуял что-то неладное и призвал сестру Филомену. Я была уверена, что та немедленно отправит меня в ад, предварительно поставив на лбу клеймо «Ужасная грешница», но вместо этого она прочитала мне лекцию об адских муках и дурной крови, текущей в моих жилах, а потом хорошенько выпорола. Бабушка пришла в ужас. Она молилась о спасении моей души.
А для меня этот день греха, покаяния и последующей кары стал поистине знаменательным, потому что тогда мои одноклассники впервые отнеслись ко мне как к равной и даже с некоторым сочувствием. Если даже вымышленные проступки принесли мне вожделенное общественное признание (в душе я казалась себе кем-то вроде Марии Магдалины), то каких результатов можно достичь, совершая настоящие злодеяния? Я поставила себе задачу выяснить это.
Для начала я решила болтать в церкви – довольно тяжкий грех, по моему мнению, но сразу же столкнулась с серьезным затруднением: из-за отсутствия подруг болтать мне было не с кем. Потом, во время пения в хоре, я начала издавать всякие странные звуки, но популярности среди одноклассников мне это не прибавило, поэтому я решила задавать вопросы. Например, вопросы о том, что такое «девственница» или откуда стало известно, что вино и хлеб – это кровь и плоть Христа. Я даже осмелилась на некоторый бунт – поспорила с монахинями о плакатах с изображениями жертв аборта, прилепленных к дверям церкви. Результатом всего этого стал визит в наш дом разгневанного священника.
Отец Мерфи сообщил бабушке, что, хоть Церковь и поощряет тягу к знаниям и стремление к самосовершенствованию, нечестивая демагогия и теологические споры, затеваемые девятилетним ребенком, могут привести только к исключению этого самого ребенка из их школы.
Что, разумеется, отбило у меня всякую охоту размышлять о Святых Тайнах и Боге, а также заставило заподозрить католицизм в лицемерии.
6
Я очень рано повзрослела. У меня просто не было другого выхода. Довольно скоро выяснилось, что бабушка плохо приспособлена к уходу за такими больными, как мама. Она имела обыкновение впадать в панику в самые неподходящие моменты. Однажды, во время очередного приступа, пытаясь вставить маме в рот ложку, чтобы та не прикусила язык, бабушка сломала ей передний зуб. Мне пришлось учиться, и учиться очень быстро, помогать ей: во время припадка держать маму за руки или за ноги, всовывать ей между зубов мокрый кусок фланели и даже перетаскивать ее по полу, чтобы придать телу более безопасное положение. А после этого я отправлялась в школу.
Через какое-то время благодаря лекарствам мамино состояние стабилизировалось, а потом она почувствовала себя лучше и даже решила до некоторой степени вернуться к активной жизни. По совету своей подруги Лили она начала работать добровольной помощницей в «католическом» клубе моряков в порту. Вследствие чего в наш дом зачастили ее новые приятели-моряки: Энтон, Феликс, Карл, Эшли. Ни один из них не вызывал у меня симпатии, не потому, что я ревновала к ним маму, а потому, что, когда особо приближенные из них задерживались у нас в гостях, мне, будто бессловесной кукле, приходилось сидеть на коленях у этих чужих и не очень цивилизованных людей, от которых всегда странно пахло морем. Выбранное мамой занятие крайне не нравилось бабушке, и в этот период между ними постоянно вспыхивали мелкие и крупные ссоры, несколько раз даже кончавшиеся рукоприкладством, и в результате мама довольно часто и подолгу отсутствовала на Блит-стрит.
Я хорошо помню, с каким чувством радостного ожидания встречала свой десятый день рождения. Двузначное число, которым теперь обозначался мой возраст, казалось мне символом того, что детство закончилось. Оптимизм переполнял не только меня, но и всю Австралию: в декабре 1972 года лейбористы победили на выборах, и на нового премьера Гофа Уитлэма страна возлагала большие надежды. Бабушка сказала, что теперь нам будет гораздо теплее зимой, и я поняла, что она имела в виду, только когда меня укутали в чудесное золотистое одеяло, купленное на прибавку к пенсии, которую она получила от нового правительства. С наивностью юности я еще много лет после этого обожала Гофа Уитлэма. Прозрение и разочарование пришли гораздо позже.
Новое одеяло казалось мне похожим на бабушку: оно так же грело, укутывало и защищало от жестокости жизни. А кроме этого бабушка кормила и одевала меня, выкраивая и экономя на всем, что можно. Но были вещи, против которых даже бабушка была бессильна, и самое главное – она не могла защитить меня от мамы.
Даже в благополучных семьях дети тяжело переживают перемены, а то, что произошло в нашей, когда мне исполнилось десять лет, можно назвать даже не переменой, а настоящим переворотом. Мама вдруг оказалась в психиатрической клинике. Ни с того ни с сего, как мне тогда показалось. И задержалась там надолго – на несколько месяцев. Мне объяснили, что она легла туда, чтобы отучиться от лекарств, плохо действующих на ее печень. Но я чувствовала, что это далеко не вся правда. В то время я, конечно, не знала, что такое «метод групповой терапии», о котором все время пыталась рассказать мне мама, и не понимала, почему раз в неделю мне непременно надо ее навещать и подолгу беседовать с этой почти чужой женщиной. Кроме того, я не могла не замечать, что она крайне враждебно относится к бабушке. Я ненавидела эти визиты в клинику и боялась остальных пациентов, которые слонялись по коридорам и украдкой разглядывали нас с мамой, пока мы сидели в кафетерии. У них были трагические выражения лица и плотно сжатые губы. Даже ребенку было понятно, что что-то терзает их изнутри и что клиника является для них одновременно и убежищем, и тюрьмой.
Мама прибыла туда с красивой прической и на высоких каблуках, а когда вышла, то напоминала какую-то заблудшую душу с рок-фестиваля в Вудстоке: босые ноги, отсутствующий взгляд, распущенные по спине нечесаные волосы. К тому же ей вдруг захотелось поиграть в счастливую семью, а для этого мне необходимо было обзавестись папой. И она привела его с собой.
Роджер Баррантес к тому времени успел побывать уже во многих психиатрических клиниках. Это был долговязый, худой мужчина лет сорока с большим крючковатым носом и вечно грязными волосами. Во время одного из сеансов групповой терапии его глаза встретились с мамиными, и это мгновение решило все. Мама вернулась домой вместе с Роджером и прямо с порога объявила бабушке, что той больше нет места в нашей семье и что в течение двадцати четырех часов она должна найти себе новое жилье. Казалось, этот Роджер загипнотизировал мою маму, и она не в силах была возразить ни единому его слову. Следующая новость буквально огорошила меня: я останусь жить с ними в их новом любовном гнездышке.
Бабушка нашла себе жилье в Карнеджи, соседнем с Мурбенной пригороде, а мы с мамой и Роджером переехали в двухкомнатную квартирку с очень маленькой кухней, микроскопической ванной и окнами, выходящими на железную дорогу. Днем и ночью с регулярными интервалами нас оглушал грохот проходящих поездов. Я была в отчаянии. Единственный островок покоя и стабильности в моей жизни ушел под воду. Мне запретили видеться и даже говорить с бабушкой. Мать объяснила, что это она виновата во всех несчастьях, случившихся в маминой жизни.
Мама явно расценивала все эти перемены в нашем семейном укладе как прорыв к свободе и независимости. Но даже я понимала, как это глупо. Она просто поменяла один вид зависимости на другой. Я очень мало знала ее, еще меньше – Роджера и не испытывала никакого желания узнать его ближе. Мне казалось, что именно он, а также врачи в клинике виноваты в мамином странном поведении. Она неспособна была принять даже самого незначительного решения без одобрения Роджера и постоянно оглядывалась на него, словно спрашивала разрешения.
Первая ночь на новом месте стала одной из самых странных, горьких и страшных ночей в моей жизни. Я думала о приближающемся Рождестве и о том, что мне нельзя даже увидеться с бабушкой. Это будет мое первое Рождество без нее, и она проведет его в полном одиночестве. Я не могла понять, зачем вдруг понадобилась маме и почему Роджер так настаивал на том, чтобы я жила с ними. Я лежала, свернувшись комочком под цветастым покрывалом, которое месяц назад сшила для меня бабушка, и плакала, плакала, плакала. Плакала так сильно, что не слышала, как открылась дверь и в комнату вошел Роджер.
Он присел на край моей кровати и положил руку мне на ногу. Он сказал, что они посоветовались и решили, что он лучше, чем мама, сумеет успокоить и утешить меня. Он сказал, что я веду себя очень неразумно и совершенно напрасно усложняю маме жизнь. Он сказал, что я должна его слушаться; что он живет с нами, потому что этого захотела моя мама, и мне надо подружиться с ним. Он назвал себя микробиологом, и физиком, и почти что доктором (он якобы не сдал только последний экзамен на это звание), а следовательно, я должна в точности делать все, что он мне говорит.
В последующие годы я неоднократно слышала, как Роджер повторял эту легенду самым разным людям, однако все это было чистейшей ложью. Он никогда не учился в университете. Единственным его основанием претендовать на причастность к науке был тот факт, что когда-то он мыл пробирки в исследовательской лаборатории крупной компании, занимающейся производством мороженого, и это, кстати, была его единственная в жизни постоянная работа.
Я все еще плакала, а он сообщил мне, что бабушка – психически нездоровый человек и что мне лучше держаться от нее подальше. Еще он сказал, что мама ему доверяет и сама попросила, чтобы он помог мне уснуть. Он велел мне лечь на спину, вытянуться и пообещал, что поможет мне успокоиться и расслабиться. Я отказалась, а он опять сказал, что я веду себя неразумно, и что это теперь наш общий дом, и что я должна слушаться. Когда я все-таки перевернулась на спину, он приказал мне закрыть глаза и не шевелиться, пока он будет меня «массировать». А потом он стал трогать меня. Он начал со ступней, а потом двинулся выше и все время повторял, что вот теперь я веду себя разумно.
От напряжения я словно одеревенела, а слезы из-под ресниц продолжали катиться и катиться. В мозгу со скоростью тысяча миль в секунду метались мысли, а в ушах звенел мой собственный беззвучный крик о помощи. Почему он делает это? Почему мама сидит в соседней комнате и разрешает ему? Голова кружилась все сильнее, и наконец я поняла, что не могу больше выносить этого. Я изо всех сил оттолкнула Роджера, бросилась в ванную и заперла за собой дверь. Меня долго рвало в унитаз, а из-за двери я слышала его голос: «Не волнуйся, ты привыкнешь к моему методу релаксации. Твоя мама уже привыкла». Когда я вышла из ванной, в спальне никого не было. Только моя кровать показалась мне незнакомой и чужой. Хотя на подушке по-прежнему сидели медвежонок Тедди, Панда и Овечка. Но она больше не была самым безопасным местом в мире, а я наконец поняла, что случилось с моей жизнью: я стала частью сделки; мама обменяла меня на постоянного партнера.
И еще я поняла, что была права насчет своего десятого дня рождения: детство действительно закончилось.
7
Так мы прожили пару месяцев: мама с Роджером спали в гостиной на раскладном диване, а я – в смежной с ней спальне. Раза два в неделю Роджер заходил ко мне «пожелать спокойной ночи» и каждый раз повторял, что я должна вести себя разумно и соблюдать новые правила семейной жизни. Мама не принимала в этом никакого участия, никогда не вмешивалась и только кивала и рассеянно мне улыбалась. Она была вечно погружена в «поиски себя», ничем, кроме этого, не интересовалась и с удовольствием переложила принятие всех решений и всю ответственность за нашу жизнь на Роджера.