– Что бы он вам ни сделал, но все-таки… как же так можно?
– А отчего же нельзя?
– Как же так избить человека!
– Отчего же нет? – и он меня бил: мы на равных правилах сделали русскую войну.
– Вы это называете русскою войною?
– Ну да; я ему поставил такое условие: сделать русскую войну – и не кричать.
– Да помилуйте, – говорим, – во-первых, что это такое за русская война без крику? Это совсем вы выдумали что-то не русское.
– По мордам.
– Ну да что же «по мордам», – это ведь не одни русские по мордам дерутся, а во-вторых, за что же вы это, однако, так друг друга обеспокоили?
– За что? он это знает, – отвечал Пекторалис. Этим двусмысленным образом он ответил на всю трагическую суть своего положения, которое, очевидно, имело для него много неприятного в своей неожиданности.
Вскоре же после этой русской войны двух немцев Пекторалис переехал в город и, прощаясь со мною, сказал мне:
– Знаете, однако, я очень неприятно обманулся.
Догадываясь, чего может касаться дело, я промолчал, но Пекторалис нагнулся к моему уху и прошептал:
– У Клариньки, однако, совсем нет такой железной воли, как я думал, и она очень дурно смотрела за Офенбергом.
Уезжая, он жену, разумеется, взял с собою, но Офенберга не взял. Этот бедняк оставался у нас до поправки здоровья, пострадавшего в русской войне; но на Пекторалиса не жаловался, а только говорил, что никак не может догадаться, за что воевал.
– Позвал, – говорит, – меня, кричит: «Однако!», а потом: «Становись, говорит, и давай делать русскую войну; а если не будешь меня бить, – я один тебя буду бить». Я долго терпел, а потом стал и его бить.
– И все за «однако»?
– Больше ничего не слыхал и не знаю.
– Это ведь, однако, странно!
– И, однако, больно-с, – отвечал Офенберг.
– А вы Кларе Павловне кур не строили, Офенберг?
– То есть, ей-богу, ничего не строил.
– И ни в чем не виноваты?
– Ей-богу, ни в чем.
Так это и осталось под некоторым сомнением: в какой мере был виноват сей Иосиф за то, за что он пострадал, но что Пекторалис на сей раз получил жестокий удар своей железной воле – это было несомненно, – и хотя нехорошо и грешно радоваться чужому несчастью, но, откровенно вам признаюсь, я был немножко доволен, что мой самонадеянный немец, убедясь в недостатке воли у самой Клары, получил такой неожиданный урок своему самомнению.
Урок этот, конечно, должен был иметь на него свое влияние, но все-таки он не сломал его железной воли, которой надлежало оборваться весьма трагикомическим образом, но совершенно при другом роковом обстоятельстве, когда у Пекторалиса зашла русская война с настоящим русским же человеком.
XIII
Пекторалис имел достаточно воли, чтобы снесть неудовольствие, которое причинило ему открытие недостатка большой воли в его супружеской половине. Конечно, ему это было нелегко уже по тому одному, что его теперь должна была оставить самая, может быть, отрадная мечта – видеть плод союза двух человек, имеющих железную волю; но, как человек самообладающий, он подавил свое горе и с усиленною ревностью принялся за свое хозяйство.
Он устраивал фабрику и при этом на каждом шагу следил за своею репутациею человека, который превыше обстоятельств и везде все ставит на своем.
Выше было сказано, что Пекторалис приобрел лицевое место, задняя, запланная часть которого была в долгосрочной аренде у чугуноплавильщика Сафроныча, и что этого маленького человека никак нельзя было отсюда выжить.
Ленивый, вялый и беспечный Сафроныч как стал, так и стоял на своем, что он ни за что не сойдет с места до конца контракта, – и суды, признавая его в праве на такую настойчивость, не могли ему ничего сделать.
А он со своим дрянным народом и еще более дрянным хозяйством мешал и не мог не мешать стройному хозяйству Пекторалиса. И этого мало; было нечто более несносное в этом положении: Сафроныч, почувствовав себя в силе своего права, стал кичиться и ломаться, стал всем говорить:
– Я-ста его, такого-сякого немца, и знать-де не хочу. Я своему отечеству патриот – и с места не сдвинусь. А захочет судиться, так у меня знакомый приказный Жига есть, – он его в бараний рог свернет.
Этого уже не мог снесть самоуважающий себя Пекторалис и в свою очередь решил отделаться от Сафроныча по-своему, и притом самым решительным образом, – для чего он уже и вперед расставил неосмотрительному мужику хитрые сети.
Пекторалис скомбинировал свои отношения с Сафронычем, казалось, чрезвычайно предусмотрительно, – так, что Сафроныч, несмотря на свои права, весь очутился в его руках и увидал это тогда, когда дело было приведено к концу, или по крайней мере так казалось.
Но вот как шло дело.
Пекторалис трудился и богател, а Сафроныч ленился, запивал и приходил к разорению. Имея такого конкурента, как Пекторалис, Сафроныч уже совсем оплошал и шел к неминучей нищете, но тем не менее все сидел на своих задах и ни за что не хотел выйти.
Я помню этого бедного, слабовольного человека с его русским незлобием, самонадеянностью и беспечностью.
– Что будет с вами, Василий Сафроныч, – говорили ему, указывая на упадок его дел, совершенно исчезавших за широкими захватами Пекторалиса, – ведь вон у вас по вашей беспечности перед самыми устами какой перехват вырос.
– И, да что же такое, господа? – отвечал беспечный Сафроныч, – что вы меня все этим немцем пугаете? Пустое дело: ведь и немец не собака – и немцу хлеб надо есть; а на мой век станет.
– Да ведь вон он всю работу у вас захватывает.
– Ну так что же такое? А может быть, это так нужно, чтобы он за меня работал. А с пепелища своего я все-таки не пойду.
– Эй, лучше уйдите – он вам отступного даст.
– Нет-с, не пойду: помилуйте, куда мне идти? У меня здесь целое хозяйство заведено, да у бабы – и корыта, и кадочки, и полки, и наполки: куда это все двигать?
– Что вы за вздор говорите, Сафроныч, да мудрено ли все это передвинуть?
– Да ведь это оно так кажется, что не мудрено, но оно у нас все лядащенькое, все ветхое: пока оно стоит на месте, так и цело; а тронешь – все рассыпется.
– Новое купите.
– Ну для чего же нам новое покупать, деньги тратить, – надо старину беречь, а береженого и бог бережет. Да мне и приказный Жига говорит: «Я, говорит, тебе по своему самому хитрому рассудку советую: не трогайся; мы, говорит, этого немца сиденьем передавим».
– Смотрите, не врет ли вам ваш Жига.
– Помилуйте, что же ему врать! Если бы он, конечно, это трезвый говорил, то он тогда, разумеется, может по слабости врать; а то он это и пьяный божится: ликуй, говорит, Сафроныч, велии это творятся дела не к погибели твоей, а ко славе и благоденствию.
Такие обидные речи Сафроныча опять доходили до Пекторалиса и раздражали его неимоверно и, наконец, совсем вывели его из терпения и заставили выкинуть самую радикальную штуку.
– О, если он хочет со мною свою волю померить, – решил Пекторалис, – так я же ему покажу, как он передавит меня своим сиденьем! Баста! – воскликнул Гуго Карлыч, – вы увидите, как я его теперь кончу.
– Он тебя кончит, – передали Сафронычу; но тот только перекрестился и отвечал:
– Ничего; бог не выдаст – свинья не съест, мне Жига сказал: погоди, он нами подавится.
– Ой, подавится ли?
– Непременно подавится. Жига это умно судил: мы, говорит, люди русские – с головы костисты, а снизу мясисты. Это не то что немецкая колбаса, ту всю можно сжевать, а от нас все что-нибудь останется.
Сждение всем понравилось.
Но на другой день после этих переговоров жена Сафроныча будит его и говорит:
– Встань скорее, нетяг ленивый, – иди посмотри, что нам немец сделал.
– Что ты все о пустяках, – отвечал Сафроныч, – я тебе сказал: я костист и мясист, меня свинья не съест.
– Иди смотри, он и калитку и ворота забил; я встала, чтобы на речку сходить, в самовар воды принести, а ворота заперты, и выходить некуда, а отпирать не хотят, говорят – не велел Гуго Карлыч и наглухо заколотил.
– Да, – вот это штука! – сказал Сафроныч и, выйдя к забору, попробовал и калитку и ворота: видит – точно, они не отпираются; постучал, постучал: никто не отвечает. Забит костистый человек на своем заднем дворе, как в ящике. Взлез Василий Сафроныч на сарайчик и заглянул через забор – видит, что и ворота и калитка со стороны Гуго Карлыча крепко-накрепко досками заколочены.
Сафроныч кричал, кликал всех, кого знал, как зовут в доме Пекторалиса, и никого не дозвался. Никто ему не помог, а сам Гуго вышел к нему со своею мерзкою немецкою сигарою и говорит:
– Ну-ка ну, что ты теперь сделаешь?
Сафроныч оробел.
– Батюшка, – отвечал он с крыши Пекторалису, – да что же вы это учреждаете? Ведь это никак нельзя: я контрактом огражден.
– А я, – отвечает Пекторалис, – вздумал еще тебя и забором оградить.
Стоят этак – один на крыльце, другой на крыше и объясняются.
– Да как же мне этак жить? – спрашивал Сафроныч, – мне ведь теперь выехать наружу нельзя.
– Знаю, я это для того и сделал, чтобы тебе нельзя было вылезть.
– Так как же мне быть, ведь и сверчку щель нужна, а я как без щели буду?
– А вот ты об этом и думай, да с приказным поговори; а я имел право тебе все щели забить, потому что о них в твоем контракте ничего не сказано.
– Ахти мне, неужли не сказано?
– А вот то-то есть!
– Быть этого, батюшка, не может.
– А ты не спорь, а лучше слезь да посмотри.
– Надо слезть.
Слез бедный Сафроныч с крыши, вошел в свое жилье, достал контракт со старым владельцем, надел очки – и ну перечитывать бумагу. Читал он ее и перечитывал, и видит, что действительно бедовое его положение: в контракте не сказано, что, на случай продажи участка иному лицу, новый владелец не может забивать Сафроновы ворота и калитку и посадить его таким манером без выхода. Но кому же это и в голову могло прийти, кроме немца?
– Ах ты, волк тебя режь, как ты меня зарезал! – воскликнул бедняк Сафроныч и ну стучаться в забор к соседке.
– Матушка, – говорит ей Сафроныч, – позволь мне к твоему забору лесенку приставить, чтобы через твой двор на улицу выскочить. Так и так, – говорит, – вот что со мной злобный немец устроил: он меня забил, – в роковую петлю уловил мои ноги, так что мне и за приказным слазить не можно. Пока будет суд да дело, не дай мне с птенцами гладом-жаждой пропасть. Позволь через забор лазить, пока начальство какую-нибудь от этого разбойника защиту даст.
Мещанка-соседка сжалилась и открыла Василию Сафронычу пропуск.
– Ничего, – говорит, – батюшка, неужели я тебя этим стесню: ты добрый человек, – приставь лесенку, мне от этого убытку не будет, и я с своей стороны свою лесенку тебе примощу, и лазьте себе туда и сюда на здоровье через мой забор, как через большую дорогу, доколе вас начальство с немцем рассудит. Не позволит же оно ему этак озорничать, хотя он и немец.
– И я думаю, матушка, что не позволит.
– Но пока не позволит, ты только скорее к Жиге беги – он все дело справит.
– И то к нему побегу.
– Беги, милый, беги; он уже что-нибудь скаверзит, либо что, либо что, либо еще что. Ну, а пока я тебе, пожалуй, хоть одно звено в своем заборчике разгорожу. Сафроныч успокоился – щель ему открывалась. Утвердили они одну лесенку с одной стороны, другую с другой, и началось опять у Сафроновых хоть неловкое, а все-таки какое-нибудь с миром сообщение. Пошла жена Сафроныча за водою, а он сам побежал к приказному Жиге, который ему в давнее время контракт писал, – и, рыдая, говорит свою обиду:
– Так и так, – говорит, – все ты меня против немца обнадеживал, а со мною вот что теперь сделано, и все это по твоей вине, и за твой грех все мы с птенцами должны, – говорит, – гладом избыть. Вот тебе и слава моя и благополучие!
А подьячий улыбается.
– Дурак ты, – говорит, – дурак, брат любезный, Василий Сафроныч, да и трус: только твое неожиданное счастье к тебе подошло, а ты уже его и пугаешься.
– Помилуй, – отвечал Сафроныч, – какое тут счастье, во всякий час всему семейству через чужой забор лазить? Ни в жизнь я этого счастья не хотел! Да у меня и дети не великоньки, того гляди которого за чем пошлешь, а он пузо занозит, или свалится, или ножку сломит; а порою у меня по супружескому закону баба бывает в году грузная, ловко ли ей все это через забор прыгать? Где нам в такой осаде, разве можно жить? А уже про заказы и говорить нечего: не то что какой тяжелый большой паровик вытащить, а и борону какую сгородить – так и ту потом негде наружу выставить.
А подьячий опять свое твердит:
– Дурак ты, – говорит, – дурак, Василий Сафронович.
– Да что ты зарядил одно: «дурак да дурак»? ты не стой на одной брани, а утешенье дай.
– Какого же, – говорит, – тебе еще утешения, когда ты и так уже господом взыскан паче своей стоимости?
– Ничего я этих твоих слов не понимаю.
– А вот потому ты их и не понимаешь, что ты дурак – и такой дурак, что моему значительному уму с твоею глупостию даже и толковать бы стыдно; но я только потому тебе отвечаю, что уже счастье-то тебе выпало очень несоразмерное – и у меня сердце радуется, как ты теперь жить будешь великолепно. Не забудь, гляди, меня, не заветряйся; не обнеси чарою.
– Шутишь ты надо мною, бессовестный.
– Да что ты, совсем уже, что ли, одурел, что речи человеческой не понимаешь? Какие тут шутки, я тебе дело говорю: блаженный ты отныне человек, если только в вине не потонешь.
Ничего бедный Василий Сафроныч не понимает, а тот на своем стоит.
– Иди, иди домой своею большою дорогою через забор, только ни о чем не проси немца и не мирись с ним. И боже тебя сохрани, чтобы соседка тебе лаза не открывала, а ходи себе через лесенку, как показано, этой дороги благополучнее тебе быть не может.