Добродушный Ребиндер оказал было в защиту Баранщикова какое-то давление, и бродягу за общественную недоимку из-под ареста выпустили, но сейчас же на него были предъявлены от частных лиц счеты и векселя более чем на 230 рублей, и Баранщикова, по требованию этих кредиторов, опять посадил под стражу.
Тут он увидал разницу между неверными турками и своими единоверными нижегородцами и сразу понял, что ему от этих не отвертеться; сразу же, в удовлетворение его долгов кредиторам, был продан с торгов его дом, который был так ничтожен, что пошел всего за 45 рублей. После этого Баранщиков был на время выпущен из тюрьмы, но теперь семья его лишилась даже приюта, которого у нее не отнимали, пока отец странствовал, ел кашу, служил в янычарах и, опротивев одной жене, подумывал взять себе еще одну, новую.
Но и этого мало: Баранщиков надеялся, что теперь, когда дом его уже продали, сам он, как ничего более не имеющий и вполне несостоятельный должник, останется на свободе. Тогда он опять куда-нибудь сойдет и что-нибудь для себя промыслит; но и это вышло не так: к ужасу Баранщикова, нижегородцы измыслили для него страшное дело. Так как Баранщиков был еще не стар и притом здоров, то магистрат рассудил, что ему не для чего болтаться без дела, и постановил – «взять Баранщикова и за неуплату остальных 305 рублей (185 долговых и 120 гильдейных) отослать его в казенную работу на соляные варницы в г. Балахну по 24 рубля на год».
Вот когда Баранщиков вспомянул предсказание, которое ему делали зарубежные запорожцы, которых он хотел исправить, звал возвратиться в Россию, а они ему отвечали: «иди сам, а когда и пойдешь, то добра не найдешь…» Вот оно все это теперь и сбывалося!.. Что еще могло быть хуже, как попасть из кофишенков да в соляные варницы с отработкою по двадцать четыре рубля в год! За триста пять рублей ему там пришлось бы провести лет семь…
От этого он непременно хотел увернуться, а как генерал-губернатор наблюдает законы и не требует своею властью их нарушения, то Баранщиков в крайнем отчаянии обратился к вере и к ее представителям.
XVI
Баранщиков бросился искать помощи у нижегородского духовенства, которое, по его мнению, могло его защитить и даже обязано было задержать его высылку в Балахну, потому что его следовало еще исправить, как потурченного. Он хотел говеть и исповедаться во всем на духу и получить прощение в своих грехах; но русское духовенство совсем не было так великодушно, как греческое, которое враз исправило его в Иерусалиме и приштемпелевало. Нижегородские священники или были неопытны в этой практике, или же держали сторону общества, и совсем не захотели принимать Баранщикова на исповедь, потому что он был обрезан и жил с женою в магометанском законе. Но все-таки по этому поподу возник вопрос, а пока об этом рассуждали, отправка Барамщпкова в Балахну, на соляные варницы, замедлилась, а ему это и было нужно.
Священники отослали его к нижегородскому архиерею, который выслушал его милостиво, но вопроса о причащении его не решил и, в свою очередь, препроводил Баранщикова к митрополиту новгородскому и с. – петербургскому Гавриилу.
Вот это Баранщикову и было нужно: он того и хотел, чтобы попасть в столицу, где он надеялся найти жалостливых покровителей, через которых может довести свое дело до самой Екатерины. Повели нашего странника в Петербург и представили его там Гавриилу.
Митрополит Гавриил (Петров) был муж «острый и резонабельный». Так по крайней мере аттестовала его Екатерина II, посвятившая ему книжку о Велизарии с такими словами, что он «добродетелью с Велизарием сходен». Митрополит, сходный с Велизарием, действовал в духе времени и без затруднения разрешил сомнение нижегородского духовенства: он велел Баранщикова в Петербурге отъисповедовать и причастить. Таким образом Баранщиков, воссоединенный уже с православием благодатию священников греческих, теперь был закреплен в этом русскою благодатию и получил в этом доказательство, удостоверявшее, что в столице самые высшие особы светского и духовного чина приняли его сторону и отнеслись к нему совсем не так, как нижегородская серость.
В удостоверение означенных счастливых событий, Баранщиков выправил себе из с. – петербургской духовной консистории «билет» и, под защитою этого документа, вернулся обратно в Нижний. Теперь он был уже не «отурченок», а чистый православный христианин и притом человек известный многим вельможам Екатерины. После этого можно было надеяться, что нижегородцы уже не посмеют теперь выбирать с него свои долги и не погонят его в Балахну на варницы, но нижегородцы ничем этим не прельстились: они продолжали видеть в Баранщикове «бродягу», за которого другие рабочие люди должны платить подати, да еще терпеть его мошеннические обманы, и потому они остались непреклонными и опять приступили с своими требованиями, чтобы послать его в Балахну на варницы. Баранщиков этого никак не ожидал и очень удивился, как простые купцы и мещане смеют умышлять над ним этакую грубость! Теперь он уже не робел, как было до представления его митрополиту, а писал в негодующем тоне: «Как! Это то самое общество, которое, по призыву Минина-Сухорукова, готово было заложить жен и детей и охотно вверило Минину свои имения, чтобы он с Пожарским „очистил Москву от поляков?“. И вот это, оно-то самое общество, не следуя ни примеру благотворительного купца Кузьмы Сухорукова, ни указу ее императорского величества о банкрутах и проторговавшихся купцах», беспокоит его, Баранщикова, который «остается по претерпении злоключений и несчастий в Америке, Азии и Европе, и в своем отечестве».
Ну, так он им себя покажет!
Баранщиков составил о себе «скаску» и отпечатал ее в Петербурге книжкою, из которой мы и взяли большинство поданных им о себе сведений. Книжка вышла в 1787 году, и издание ее сделано для тогдашнего времени очень опрятное и должно было стоить значительных денег. Следовательно, у Баранщикова были какие-то состоятельные друзья, которые помогали ему издать его глупую и лживую «скаску», вместо того, чтобы заплатить его долги тем людям, которых он разорил своим беспутством.
Знатные лица и самый пошлый проныра и плут, проштемпелеванный всякими знаками во свидетельство его измен вере, объединяются в одном действе, лишь бы создать положение «наперекор» «положению закона гражданского»…
Это говорит много.
XVII
Литературная выходка Баранщикова до сей поры не обратила на себя внимания исторических обозревателей нашей письменности, а она этого стόит, ибо это едва ли не верный опыт «импонировать» обществу посредством печати. В то же время это есть и первый опыт шантажа книгою. Во всяком случае, скаска Баранщикова представляет собою очень характерное явление, которое показывает, как русское общество выросло за сто лет со времени скаски, поданной Мошкиным царю Михаилу, а в симпатиях к бродягам и в недружелюбии к «положениям закона гражданского» не изменилось. По существу и по целям составления, обе показанные скаски совершенно одинаковы: та же манера бедниться, канючить и выставлять на вид свою удаль, хвалить верность, благочестие и свои страдания. Даже необдуманность и неискусство в сочинении, и согласование очевидной лжи с такою действительностью, которой бы надо стыдиться и промолчать о ней хоть из скромности, – все одно и то же, как в «скаске», поданной Мошкиным в 1643 году, так и в «скаске» Баранщикова,
Нравственное достоинство обоих этих памятников бродяжной письменности одинаково, но изучения «быта чужих стран» у Баранщикова уже больше, чем у Мошкина, и манера описаний у Баранщикова художественнее и вероподобнее. У Мошкина нет ни одной такой бесстыжей, но яркой подробности, как поедание каши с тюленьим жиром или негодование молодой Ахмедуды на мужнино неряшество. Тут свои и чужие люди являются в положениях очень живых и удобных для сравнения, чего нет в скаске Мошкина, но кроме того скаска Баранщикова гораздо определительнее скаски Мошкина показывает, к каким занятиям иностранцы употребляли у себя тех русских людей, которые к ним приставали. Мошкин только хвалился, что его манили, но он еще не знал, к чему бы его с товарищами приставили, а Баранщиков уже испытал все это на деле и убедился, что русскими помыкали, и они даже у турок употреблялись только на самые простые услуги. Даже и в азиатском Вифлееме Баранщиков не мог показать ничего умнее, как только ел страшное количество каши с ворванью… Очевидно, что и Мошкину с товарищами выпало бы что-нибудь не лучше этого, но он, как человек необразованный, почитал себя за что-то очень редкостное и драгоценное, или же он прямо хвастал в надежде, что слушатели его скаски еще невежественнее, чем он сам, н не сумеют его хвастни отличить от истины. На этом его холопью душу можно понять и простить, но как быть с газетою, которая распространяла и нахваливала эту надутую н вредную ложь в конце XIX века?.. Газета не могла же не знать, что люди, писавшие скаски, всегда хвастали, и что трудолюбивые люди в народе обыкновенно понимали их,
Пусть сохранит господь всякую страну от таких патриотов и… от такой печати, которая их хвалилт!
XVIII
Вместо того, чтобы уверять общество в столь явном и очевидном вздоре и такими уверениями портить понятие людей о бескорыстии и патриотизме, влиятельная газета поступила бы гораздо лучше, если бы, при большом изобилии ее средств, она произвела сравнения «скаски» 1643 года с «скаскою» 1793 года, которая сделалась известною раньше мошкинской скаски. В этом сравнении газета, без сомнения, могла бы указать своим многочисленным читателям интересное сходство, и еще более интересную разницу в подходах к тому, как получить «жалованье чем господь известит». И все бы видели, как наивен был Мошкин, который составлял свою «скаску» в 1643 году только с тем, чтобы действовать непосредственно на жалобливость царя Михаила, и как дальше метил и шире захватывал уже Баранщиков, живший столетием позже; дрянной человек задумал взять себе в помогу печать и, издав книгу, обмануть ею все русское общество и особенно властных людей, которые находили удовольствие помочь ему идти «
Таким раскрытием правды понятия читателей были бы направлены к тому, чтобы уважать лучшее, а не худшее, – именно трудолюбие земледельцев, а не попрошайничество бродяг, которые указывали пример другим, как уклоняться от исполнения общественных обязанностей, взваливая их на скромных и трудолюбивых людей, не освобождаемых от исполнения всех «положений закона гражданского». А такие люди сттят самого теплого участия, которое просвещенная и честная печать должна и привлекать к ним.
А что потворства проискам проходимцев со стороны печати не только увеличивают наглость и дерзость людей этого сорта, но даже прямо накликают их в страну на ее стыд и несчастие – мы это покажем из наступающего третьего очерка, герой которого протрубил о себе скаску через лейб-газету и тем приуготовил себе успех, какого не мог бы ожидать никакой иной штукарь, не заручившийся союзничеством с газетчиком.
XIX
Появление Ашинова и вся его блестящая и быстрая карьера в России с трескучим финалом в Обоке есть дело вчерашнего дня, но, тем не менее, все это, однако, настоящая «скаска».
Несмотря на то, что Баранщиков появился сто лет после Мошкина, а Ашинов сто лет после Баранщикова, они все трое, по духу и доблестям, люди одного и того же сорта, но в похождениях каждого из них дух времени отражается по-своему и заставляет их избирать иные приемы к тому, как добывать «пессадоры» и «штиверы» в чужих краях, а потом у себя дома просить «милостивое жалованье за службишку». Мошкин, Баранщиков и Ашинов все не любят «положений закона гражданского» и идут к своим целям обходами, причем, однако, следят за практикуемыми в данное время приемами, и сами способны выбирать, что подходит по времени. Мошкин в 1643 году едва голос поднимал и канючил: «пожалуй меня холопа с товарищи» и дьяк Гавренев распоряжался над ним «рукою властною». Пока дело дошло до того, чем этого «холопа помилуют», Гавренев уже «пометил» наказать его за то, что принял от папы сакрамент. Баранщиков, появившийся в конце восемнадцатого столетия, в литературный век Екатерины II, уже начинает прямо с генерал-губернаторов и доходит до митрополита, а свое «гражданское общество» и местное приходское духовенство он отстраняет и постыждает, и обо всем этом подает уже не писаную «скаску», которой «вся дорога от печи и до порога», а он
Попы и мещане должны были смириться и стерпеть наглости этого выжиги.
Просиявший же в конце XIX века Ашинов уже и знать не хотел о такой среде, как попы или мещане, а он прямо протянул откуда-то свою куцапую, бородавчатую руку Каткову и пошел фертом.
XX
В один достопамятный день редактор Катков, находившийся в оппозиции ко всем «положениям закона гражданского», за которые стоял ранее, возвестил в «Московских ведомостях», что в каком-то царстве, не в нашем государстве, совокупилась рать, состоящая из «вольных казаков», и разные державцы, а особенно Англия манят их к себе на службу, но атаман новообретенных вольных казаков, тоже «вольный казак Николай Иванович Ашинов», к счастью для нас, очень любит Россию, и он удерживает своих товарищей, чтобы они не шли служить никому, кроме нас, за что, конечно, им нужно дать жалованье. Катков сразу же почувствовал к этому атаману симпатию и доверие, рекомендовал России этим не манкировать, а воспользоваться названным кавалером, так как он может оказать службу в тех местах, где русским самим появляться неудобно.
Первое катковское заявление об этом было встречено с удивлением и недоверием: в Петербурге думали, что «злой московский старик» что-то юродствует. Люди говорили: «На кой нам прах еще нужна какая-то шайка бродячей сволочи!» Но Катков продолжал свою «лейб-агитацию» и печатал в своей «лейб-газете» то подлинные письма сносившегося с ним Ашинова, то сообщения о том, что могут сделать в пользу России вооруженные товарищи этого атамана, укрывавшиеся в это время где-то не в нашем государстве в камышах и заводях. «Вольные казаки» не знали: идти ли им за нас, или «за англичанку», которая будто бы уже дала им заказ, чтт им надо для нее сделать, и прислала человека заплатить им деньги за их службишку. Тогда самые простые люди, имеющие понятие об устройстве европейских государств и о быте народа, сочли все это за совершенно пустую и глупую выдумку и знали, что ничего такого быть не может, но Катков все свое твердил, что вольные казаки могут уйти у нас из рук; что они уже и деньги от англичанкиного посла взяли, но что все-таки их еще можно остановить и направить к тому, чтобы они пошли и подбили кого-то не под англичанку, а под нас.
Это становилось смешно и никто не мог понять: какую надобность может иметь «англичанка» в том, чтобы разыскивать и нанимать к себе на службу подобную шушеру, – не понимали и кого еще нам надо под себя подбить? Но тогда Катков рассерчал и объявил, что относиться к Ашинову с недостатком доверия есть измена!
Стало даже неудобно и разузнавать: кто он такой в самом деле и откуда взялся?
Но вдруг там же, в Москве, нашелся бесстрашный человек и стал спорить с Катковым.
XXI
Отважный московский гражданин был другой газетный редактор, Алексей Алексеевич Гатцук, издававший «Крестный календарь» и своего имени иллюстрированную газету. У Гатцука были в разных городах корреспонденты, и один из них знал об Ашинове и сообщил в «Газету Гатцука», что Николай Иванов Ашинов вовсе не «вольный казак», какового нет и названия, а что он пензенский мещанин, учился в тамошней гимназии и исключен оттуда из младших классов за нехорошие поступки. Потом он бродил и съякшался с какими-то темными побродягами и скитался с ними где попало, находясь в стороне от спокойных людей, исполняющих положения гражданского закона, Гатцук с радостью напечатал это известие, чтобы «открыть обществу глаза» и не допустить его до глупости носиться с человеком, который вовсе не то, за кого он себя выдает и кем он
Говорили: «Да!.. черт возьми!.. Оно кажется… что-то того… Что-то не чисто пахнет, но ведь если подумать… Если вспомнить, кто был Ермак… так и надо потерпеть…»
«Ну да, – возражали им: – но ведь Ермак „поклонился Сибирью“, а этот чем же будет кланяться?»
«А вот у него уж что-то есть!..»
И вдруг называли Египет и Индию.
И что же! «Все повинулось суете», «мудрые объюродеша» и «за ослушание истины верили лжи» (2 Ос. II, 11–12).
И не прошла еще вся эта болтовня, как явился персонально сам Ашинов и сразу пошел из двора во двор, с рук на руки, находя везде «преданность и уважение и уважение и преданность». А про Гатцука Катков напечатал, что «в Москве были большие жары, и с Ал. Ал. Гатцуком что-то сделалось». Этого было довольно, да, пожалуй, можно было обойтись и без этого… А Ашинов в это время уже ходил по Петербургу и «разбирался» тут с привезенными им заморскими птицами, черномазым мальчиком и неизвестною девицею, в звании «принцессы» и дочери дружественного царя Менелика, которая по пути уже изрядно подучилась по-русски… Ее привечали дамы, а Ашинов сам был везде нарасхват: его все желали видеть и некоторые редакторы сами за ним следовали, а их газеты провозвещали о вечерах и собраниях, которые Ашинов удостоивал своим посещением. Коренастый, вихрястый, рыжий, с бегающими глазами, он ходил в казачьем уборе и появлялся в собраниях в сопровождении таких известных лиц, как, например, Аристов, редактор Комаров, священник Наумович, г. Редедя и один, а иногда даже два поэта, из которых один, старик Розенгейм, обкуривал его мариландскою папироскою, а другой нарочито искательный мелодии втягивал в себя даже собственные черевы.[3] Где сопровождаемый свитою, где один, Ашинов показывался у людей с большим весом, и день ото дня все смелее претендовал на предоставление ему еще большей представительности. И как это ему нужно было очень скоро, то он торопил своих покровителей, попугивая их, что промедление опасно, так как оно может вывесть из терпения его товарищей, которым уже принадоело сидеть в камышах и они могут кликнуть «айда», и тогда все наши выгоды предоставят «англичанке». Такой несчастный оборот мог случиться ежеминутно (и зачем он не случился!), а Ашинов становился нетерпелив и очень дерзок. Как человек совсем невоспитанный и наглый, он не стеснялся бранить кого попало, а иногда смело врывался в дома некоторых сановников, хватал их за руки и даже кричал угрозы. Генерал Грессер не мог слышать имени этого претендента, но терпел его, считая его за своего рода «табу», которого нельзя призвать к порядку. А тот пользовался этим с безумием настоящего дикаря и довел свою азартность до того, что начал метаться на своих, как на чужих, и даже на мертвых, В сем последнем роде, например, известен был такой случай, что когда в одном доме были вместе Ашинов и Розенгейм, и судьбе было угодно, чтобы генерал Розенгейм тут же внезапно умер, то он упал со стула прямо к ногам Ашинова, а этот вспрыгнул с своего места и, щелкнув покойника рукой, вскричал:
– Эх, ты! Нашел где умирать, дурашка!..
И Петербург все это слушал и смотрел и… даже уж не удивлялся…
XXII
То, чтт здесь изложено, – это не только «факт», как любят заключать свои сообщения газетные репортеры, но это «даже настоящее событие», как говорит один из значительных петербургских ораторов. Ашинов достиг самого полного преобладания над всеми «исполнителями положений закона гражданского» потому, что его вывел в свет редактор, не уважавший «гражданских постановлений». Такой соучастник так важен, что Ашинов начал свою карьеру с того, о чем Мошкин (XVII в.) не смел бы и думать, а Баранщиков (в XVIII в.) дошел только в конце своих подвигов, и то в слабой степени. Ашинов прямо сразу пошел на разорение «положений закона гражданского», потому что он был хорошо осведомлен о том, кто в периодической печати столь ненавидит законность, что не погнушается идти против нее заодно с кем попало… И когда эти два деятеля соединили свои имена и свою ярость – вышло то, что унизительный инцидент Ашинова никакими клещами не может быть отодран от исторической фигуры Каткова…
Если соответственные элементы будут в наличности и в XX веке, то позможно, что явление повторится, и тот век тоже выставит своего продолжателя Мошкину, Баранщикову и Ашинову, но вдохновенный таковским духом молодец в двадцатом веке должен иметь больший успех, а именно – он должен начать с того, чем кончил Ашинов, когда стал в гордой позе над телом последнего славянофильского поэта, лежавшего у его ног в генеральской униформе.
Печать же должна показать, насколько «скасочники» стоят ниже людей, «исполняющих положения гражданского порядка», так как только святой труд этих людей дает средства на все действительные нужды страны, а также и на удовлетворение многих ненужностей.