Вот этим она и весь разговор свой со мною окончила, и признаюсь, несказанно меня удивила. По некоей привычке к логичности, едучи обратно домой и пользуясь молчаливостью того же Николая Афонасьевича, взявшегося быть моим провожатым, я старался себе уяснить, что за сенс моральный все это, что ею говорено, в себе заключает? И не нашел я тут никакой логической связи, либо весьма мало ее отыскивал, а только все лишь какие-то обрывки мыслей встречал; но такие обрывки, что невольно их помнишь, да и забыть едва ли сумеешь. Уповаю, не лгут те, кои называли сию бабу в свое время мозговитою. А главное, что меня в удивление приводит, так это моя перед нею нескладность, и чему сие приписать, что я, как бы оробев сначала, примкнул язык мой к гортани, и если о чем заговаривал, то все это выходило наибанальнейше, а она разговор словно насмех мне поворачивала с капризнейшею прихотливостью, и когда я заботился, как бы мне репрезентоваться умнее, дабы хотя слишком грубо ее в себе не разочаровывать, – она совершенно об этом небрегла и слов своих очевидно не подготовляла, а и моего ума не испытывала, и вышла меж тем таковою, что я ее позабыть не в состоянии. В чем эта сила ее заключается? – Полагаю, в том образовании светском, которым небрегут наши воспитатели духовные, часто впоследствии отнимая чрез это лишение у нас самонеобходимейшую находчивость и ловкость в беседах с светскими особами.
В сих-то размышлениях едучи, я вспомнил правило, указывающее нам “распознавать сущность предмета изучением производимых им действий”, и позволил себе удовлетворение некоторого любопытства насчет жизнедеяний боярыни Плодомасовой посредством расспроса карлика, и сколь сей ни сдержан и осторожен в речах о госпоже своей, при одном имени которой он каждый раз вставал на дрожках, я все-таки дознал, что Плодомасова действительно женщина костыль из больших гвоздей. Весь рассказ сего карлы полностию, как его память моя удержала, я занотовываю.[2]
Наслушавшись сего рассказа, в продолжение которого я ни одним словом моим не мог прервать рассказчика, хотя беспрестанно был попеременно волнуем то чувствами страха за сию героиню, то чувствами скорби о судьбе ее, то благоговением к ней, то умилением к тем сторонам ее нрава, коими он касается геройства и младенчества, я, подъезжая к дому, впал в некоторое раздумье и, при первом виде с нагорья на свой домик, впервые почувствовал, сколь мала милая моя Наташа в выдержании некоторых сравнений, если бы была к тому необходимость сравнивать милое нам с тем, что нас поражает.
Но дню сему было определено этим не окончиться, а заключиться куриозом! Первая радость простодушной Наташи моей по случаю подарков не успела меня достаточно потешить, как начал свои подарки представлять нам этот достопочтеннейший и сразу все мое уважение заслуживший карло Николай Афонасьевич. Поначалу он презентовал мне белой бумаги, с красными окоемочками вязанные помочи, а потом жене косыночку из трусиковой нежной шерсти, и не успел я странности сих подарков надивиться, как он вынул из кармашка шерстяные чулки и вручил их подававшей самовар работнице нашей Аксинье. – “Что за день подарков!” – невольно воскликнул я, не смея огорчить дарителя отказом. А он на это мне ответил, что это все его собственных рук изделие. – “Нужды, – говорит, – в работе, благодаря благодетельнице моей, не имея и не будучи ничему иному обучен, занимаюсь вязанием, чтобы в праздности время не проводить и иметь удовольствие кому-нибудь нечто презентовать от трудов своих”. Схапал я этого малого человечка на грудь мою и поцелуями осыпал его чуть не до удушения.
Да закончу ли и сим мое сегодняшнее писание? Уехавшим служителем боярыни Плодомасовой еще все чудеса дня сего не окончились. Запирая на ночь дверь переднего покоя, Аксинья усмотрела на платейной вешалке нечто висящее, как бы не нам принадлежащее, и когда мы с Наташей на сие были сею служанкою позваны, то нашли, во-первых, темно-коричневый французского гроденаплю подрясник; во-вторых, богатый гарусный пояс с пунсовыми лентами для завязок; в-третьих, драгоценнейшего зеленого, неразрезного бархата рясу; в-четвертых же, в длинном куске коленкора полное иерейское облачение.
Просто были все мы поражены сею находкою и не знали, как объяснить себе ее происхождение; но Аксинья первая усмотрела на пуговице у воротника рясы вздетую карточку, на коей круглыми, так сказать, египетского штиля буквами было написано: “Помяни, друг отец Савелий, рабу Марфу в своих молитвах”. – Ахнули мы, но нечего было делать, и стали разлагать по столу новое облачение. Тут еще больше нас ожидало. Только начала Наташа раскатывать эпитрахиль, – смотрим, из него упал запечатанный конверт на мое имя, а в том конверте пятьсот рублей с самою малою запискою, тою же рукою писанною. Пишет: “Дабы ожидающее семью твою при несчастии излишне тебя не смущало у алтаря предстоящего, купи себе хибару и возрасти тыкву, сидя под коею спокойнее можешь о строении дела Божия думать”.
Ну, за что мне сие? Ну, чем я сего достоин? Отчего же она не так, как секретарь консисторский рассуждает, думающий, что легче устроять дело Божие, не имея, где головы восклонить? Что сие и взаправду все за случайности!
Ну, боярыня Плодомасова! Пусть же тебе, голубонька, легонько вздохнется за то, какими ты слезами радости умеешь заставлять людей плакать!
Вот и ты, поп Савелий, не бездомовник! И у тебя своя хатина будет; но увы – должен добавить – случаем. Да и не случай ли все сие, из чего возникает мое сопоставление моей доброй барыни с оным секретарем, и не случайно ли то, что сия помогает тому, над чем он, весь интерес в сем имея, празднословно издевается и что разрушает?
25 ноября. Ездил в Плодомасовку приносить мою благодарность; но Марфа Андреевна не приняла – для того, сказал карлик Никола, что не любит, чтобы ее благодарили. Но к сему прибавил: “А вы, батюшка, все-таки отлично сделали, что изволили приехать, а то она неспокойна бы была насчет вашей неблагодарности”. – Можно заключить, что в особе сей целое море пространное всякой своеобычливости. Так, например, новый друг мой, карлик Никола, рассказал мне, как она его желала женить и о сем хлопотала. – Для чего же сие? – спрашиваю. – А для пыжиков, – говорит, – батюшка, – это то есть маленьких людей выводить она хотела. – Скажите, о чем забота! Еще ли эти, коих видим окрест себя, очень велики!
6 декабря. Внес вчера в ризницу присланное от помещицы облачение и сегодня служил в оном. Прекрасно все на меня построено; а то, облачаясь до сих пор в ризы покойного отца Петра, человека роста мелкого, я, будучи такою дылдою, не велелепием церковным украшался, а был в них как бы воробей с общипанным хвостом.
9 декабря. Пречудно! Отец протопоп Николай на меня дуется, а я как вин за собой против него не знаю, то спокоен.
12 декабря. Некоторое объяснение было между мною и отцом Николаем, а из-за чего? Из-за ризы плодомасовской, – что не так она будто в церковь доставлена, как бы следовало, и при сем добавил он, что, мол, “и разные слухи ходят, что вы от нее и еще нечто получили”. Что ж – это имеет такой вид, что я не все для церкви пожертвование доставил, а украл нечто, что ли?
24 декабря. Вот слухи-то какие! Ах, Боже мой милосердный! Ах, Создатель мой всеправедный! Не говорю, чести моей, не говорю, лет ее, но даже сана моего, столь для меня бесценного, и того не пощадили! Гнуснецы! Но сие столь недостойно, что не хочу и обижаться.
Декабря 29. Начинаю замечать, что и здешнее городничество не благоволит ко мне, а за что, сего отгадать не в силах. Предположил устроить у себя в доме на святках вечерние собеседования с раскольниками; но сие вдруг стало известно в губернии и сочтено за непозволительное, и дано мне замечание. Не инако думаю, как городничему поручен за мною особый надзор. Наилучшее к сему шуточно относиться; но окропил себя святою водою от врага и супостата.
1 генваря. Благослови венец благости твоея, Господи, а попу Савелью новый путь в губернию. Видно, и окропление мое не действует.
7 генваря. Госпожа Плодомасова вчера по водоосвящении прямо во всем, что на ней было, окунулась в нарочитую прорубь. – Удивился! Спросил, всегда ли это бывает? Говорят, всегда, и это у нее называется “мовничать”. – Экий закал предивный: я бы, кажется, и жив от одной такой бани не остался.
20 генваря. Пишу сии строки, сидя в смраднице в архиерейском доме, при семинарском корпусе. К вине моей о собеседованиях присоединена пущая вина. Донесено губернатору, что моим дьячком Лукьяном променена раскольникам старопечатная псалтырь, из книг деевской молельной, кои находятся у меня на сохранении. Дело то и вправду совершилось, но я оное утаил, считая то, во-первых, за ничтожное, а во-вторых, зная тому причину – бедность, которая Лукьяна дьячка довела до сего. Но сие пустое дело мне прямо вменено в злодейское преступление, и взят под начал и послан в семинарскую квасную квасы квасить.
9 апреля. Возвратился из-под начала на свое пепелище. Тронут был очень слезами жены своей, без меня здесь исстрадавшейся, а еще более растрогался слезами жены дьячка Лукьяна. О себе молчав, благодарила, что я пострадал за ее мужа. А самого Лукьяна сослали в пустынь, но всего, впрочем, на один год. Срок столь непродолжительный, что семья его не истощает и не евши. Ближе к Богу будет по консисторскому соображению.
20 апреля. Приезжал ко мне приятный Никола карлик и сообщил, что Марфа Андреевна указала, чтобы каждогодно, на летнего Николу, на зимнего и на Крещение я был трижды приглашаем к ней в плодомасовскую церковь, за что мне через бурмистра будет платимо жалованье 150 руб., по 50 р. за обедню. – Ну уж эти случайности! Чего доброго, я их бояться стану.
Августа 15. Вернулся из губернии пономарь Евтихеич и сказывал, что между владыкою и губернатором произошла некая распря из-за визита.
2 октября. Слухи о распре подтверждаются. Губернатор, бывая в царские дни в соборе, имеет обычай в сие время довольно громко разговаривать. Владыко положили прекратить сие обыкновение и послали своего костыльника просить его превосходительство вести себя благопристойнее, сказав при сем, что это не в благородном собрании, да и не в немецкой кирке. Губернатор принял сие амбициозно и через малое время снова возобновил свои беседы; но на сей раз владыко уже сами остановились и громко сказали:
– Ну, уж на сей раз я, ваше превосходительство, замолчу и начну, когда вы кончите.
Очень это со стороны владыки одобряю.
8 ноября. Получил набедренник. Не знаю, чему приписать. Разве предыдущему случаю!
6 генваря 1837 г. Новая новость! Владыко на новый год остановил губернаторскую дочь, когда она подходила к благословению в рукавичке, и сказали: “Скинь прежде с руки собачью шкуру”.
А я до сей поры и не знал, что наша губернаторша не немка.
1 февраля. Представлен к скуфье.
17 марта. Богоявленский протопоп, идучи ночью, от боли с святыми дарами взят обходными в часть, якобы был в нетрезвом виде. Владыко на другой день в мантии его посетили. О, ляше правитель, будете вы теперь сию проделку свою помнить!
18 мая. Владыка переведены в другую епархию.
16 августа. Был у нового владыки. Мужчина, казалось, весьма рассудительный и характерный. Разговаривали о состоянии духовенства и приказали составить о сем записку. Сказали, что рекомендован им прежним владыкой с отличной стороны. Спасибо тебе, бедный дедуня!
25 декабря. Не знаю, что о себе думать, к чему я рожден и на что призван. Попадья укоряет меня, что я и в сей праздник работаю, а я себе лучшего и удовольствия не нахожу, как сию работу. Пишу мою записку с радостию такою и с любовию такою, что и сказать не умею. Озаглавил ее так: “О положении православного духовенства и о средствах, как оное возвысить для его собственной пользы и для пользы государства”. Думаю, что так будет добре. Никогда еще не помню себя столь счастливым и торжествующим, столь добрым и столь силы и разумения преисполненным.
1 апреля. Представил записку владыке. Попадья говорит, напрасно сего числа представлял; по ее уму, число сие обманчиво. Заметим.
10 августа. Произведен в протоиереи.
4 генваря 1839 года. Получил пакет из консистории, и сердце мое, стесненное предчувствием, забилось радостью; но сие было не о записке моей, а дарован мне наперсный крест. Благодарю, весьма благодарю; но об участи записки моей все-таки сетую.
8 апреля. Назначен благочинным. О записке слухов не имеется. Не знаю, чем бы сии трубы вострубить заставить?
10 апреля 1840 года. Год, как благочинствую. О записке слухов нету. Видно, попадья не все пустякам верит. Сегодня она меня насмешила, что я, может быть, не так подписался.
20 июня 1841 года. Воду прошед яко сушу и египетского зла избежав, пою Богу моему дондеже есмь. Что это со мною было? Что такое я вынес, и как я изо всего этого вышел на свет божий? Любопытен я весьма, что делаешь ты, сочинитель повестей, басен, баллад и романов, не усматривая в жизни, тебя окружающей, нитей, достойных вплетения в занимательную для чтения баснь твою? Или тебе, исправитель нравов человеческих, и вправду нет никакого дела до жизни, а нужны только претексты для празднословия? Ведомо ли тебе, что такое есть поп, сей ненужный человек, которого призвали, чтобы приветствовать твое рождение, и призовут еще раз, чтобы проводить тебя в могилу? Известно ли тебе, что жизнь сего попа не скудна бедствиями и приключениями, или ты думаешь, что его кутейному сердцу недоступны высокие страсти и что оно не слышит страдания? Или же ты с своей авторской высоты не замечаешь меня, попа; или ты мыслишь, что уже самое время мое прошло и что я уже не нужен стране, тебя и меня вскормившей и воспитавшей?.. О слепец! скажу я тебе, если ты мыслишь первое; о, глупец! скажу тебе, если ты мыслишь второе, и в силу сего заключения стремишься не поднять и оживить меня, а навалить на меня камень и глумиться над тем, что я смраден стал задохнувшися. Сколько тех хитростей употреблено тобою разновременно, дабы осмеять меня, под именем жрецов, браминов и факиров, и сколько посмеется над тобою за весь сей труд твой позднейший потомок, которому время его даст поразмыслить о результатах нашего принижения и пригнетения. Будет то время, а может быть, и ныне есть, когда по поводу сего не единым человеком вспомнится старая история о экономах хозяевах, истребивших на землях своих всех пернатых, дабы они вишни напрасно не съели, а впоследствии лишившихся за то всех полей от ничтожной тли и мошки.
Но снисхожу от философствования и предрекательства к тому событию, по которому напало на меня сие философствование.
Я отрешен от благочиния и чуть не извержен сана. А за что? А вот за что. Занотую повесть сию с подробностью.
В марте месяце сего года, в проезд через наш город губернатора немца с правителем поляком, предводителем дворянства было праздновано торжество, и я, пользуясь сим случаем моего свидания с губернатором, обратился к оному сановнику с жалобою на обременение помещиками крестьян работами в воскресные дни и даже в двунадесятые праздники, и говорил, что таким образом бедность наша еще увеличивается, ибо по целым селам нет ни у кого ни ржи, ни овса… Но только лишь я слово сие “овса” выговорил, как сановник мой возгорелся гневом, прянул от меня как от гадины и закричал: “Да что вы ко мне с овсом пристали! Я вот, говорит, и то-то, и то-то, да и наконец курц унд штарк,[3] – я не Николай Угодник, – я овсом не торгую!” Этого я не должен был стерпеть и отвечал: “Вам, человеку в делах веры невежественному, прежде всего скажу, что Николай угодник был епископ и ничем не торговал и не торгует. А затем вы должны знать, что если нужна наша Русь, то нужны ей и дьяк, и священник, ибо сих одних мы еще у немцев не заимствовали”. Рассмеявшись злобным смехом на мои слова, оный поляк-правитель подсказал мне: “Не бойтесь, отец, было бы болото, а черти найдутся”. Эта последняя вещь была для меня горше первой. Кто сии черти? что сие болотом твои ляшские уста назвали? – подумал я в гневе и, не удержав себя в совершенном молчании, отвечал польскому кобелю, на Руси сидящему паном, – что “у дурака, сударь, бывает одна речь на пословицу, да и та дурацкая, и что я, уважая сан свой, даже и его, ляха, на сей раз чертом назвать не хочу, дабы сим самым не обозвать свою Русь болотом”. И чем же сие для меня кончилось? Ныне я – бывший благочинный, и слава Тебе, Творцу моему, что я еще не бывый поп и не расстрига. Нет, сего ты, сочинитель, должно быть не спишешь. Да; будет с твоей головы знать и про одни печеные яйца. – Больно, даже до нестерпимости больно.
3 сентября. Осенняя погода нагоняет жесточайшую скуку. Привык весьма действовать – ныне тоскую, и до той глупости, что даже секретно от жены часто плачу.
27 января 1842 года. Купил у жида за семь рублей органчик да игорные шашки.
Мая 18. Взял в клетку чижа и начал учить под орган.
2 марта 1845 года. Три года прошло без всякой перемены в жизни. Домик свой учреждал да занимался чтением отцов церкви и историков. Вывел два заключения, и оба желаю признавать ошибочными. Первое из них, что христианство еще на Руси не проповедано; а второе, что события повторяются и их можно предсказывать. О первом заключении говорил раз с отцом Николаем и был удивлен, как он это внял и согласился. “Да, – сказал он, – сие бесспорно, что мы во Христа крестилися, но еще во Христа не облекалися”. Значит, не я один сие вижу, а и другие видят; но отчего же им всем это смешно; а моя утроба сим до кровей возмущается.
Новый 1846 год. К нам начинают ссылать поляков. О записке моей еще сведений нет. Сильно интересуюсь политичною заворожкою, что начинается на Западе, и пренумеровал для сего себе газету. Чтение истории кончено.
6 мая 1847 года. Прибыли к нам еще два новые поляка, ксендз Алоизий Конаркевич да пан Болеслав Непокойчицкий, сей в летах самых юных, но уже и теперь каналья весьма комплектная. Городничиха наша, яко полька, собрала около себя целый сонм соотчичей и сего последнего нарочито к себе приблизила. Толкуют, что сие будто потому, что сей юнец изряден видом и мил манерами, но мне мнится здесь нечто иное.
20 ноября. Замечаю нечто весьма удивительное и непонятное: поляки у нас словно господами нашими делаются: все через них у городничего можно сделать и в губернии тоже, ибо Непокойчицкий оному моему правителю оказывается приятель.
5 февраля 1848 года. Чего сроду не хотел сделать, то ныне сделал: написал на поляков порядочный донос, потому что превзошли всякую меру. Мало того, что они уже с давних пор гласно издеваются над газетными известиями и представляют, что все сие, что в газетах изложено, якобы не так, а совершенно обратно, якобы нас бьют, а не мы бьем неприятелей, но от слова уже и до дела доходят. На панихиде за воинов, на брани убиенных, подняли с городничихою столь непристойный хохот, что отец протоиерей послал причетника попросить их о спокойном стоянии или о выходе, после чего они, улыбаючись, из храма вышли. Но когда мы с причтом, окончив служение, проходили мимо бакалейной лавки Лялиных, то один из поляков вышел со стаканом вина на крыльцо и, подражая голосом диакону, возгласил: много ли это? Я все сие понял, что это посмеяние многолетию, и так и описал, и сего не срамлюсь, и за доносчика себя не почитаю, ибо я русский и деликатность с таковыми людьми должен считать за неуместное.
1 апреля, вечером. Донесение мое о поступке поляков, как видно, хотя поздно, но все-таки возымело свое действие. Сегодня утром приехал в город жандармский начальник, Бржебржицкий, и, пригласив меня к себе, долго и в подробности обо всем этом расспрашивал. Я рассказал все, как было; а он объявил мне, что всем этим польским мерзостям на Руси скоро будет конец. Опасаюсь, однако, что все сие, как назло, сказано мне первого апреля. Начинаю верить, что число сие действительно обманчиво, да и смущает меня Плодомасихи убежденность, что не быть тут ни правде венца, ни греху конца.
Пусть будет, что случится.
7 сентября. Первое апреля на сей раз, мнится, не обмануло: Конаркевича и Непокойчицкого – обоих перевели на жительство в губернию.
25 ноября. Наш городничий с супругою изволили выехать: он определен в губернию полицмейстером.
5 декабря. Прибыл новый городничий. Сей уже не токмо имеет жену польку, но к тому еще и сам поляк. Называется капитан Мрачковский. Фамилия от слова мрак. Ты, Господи, веси, когда к нам что-нибудь от света приходить станет.
9 декабря. Был сегодня у нового городничего на фрыштыке. Любезностью большой обладают оба, и он, и жена. Подвыпив изрядно, пел нам: “Ты помнишь ли, товарищ славы бранной?” А потом сынишка, одетый в русской рубашонке, тоже пел: “Ах, мороз, морозец, молодец ты русский”. Это что-то новые новости. Рассказывал моей боярыне (коя уже совсем при конце дней своих). Вот, говорю, ляхи какого закала начинаются. – Она сему улыбнулась и отвечала: “Погоди, поживете – еще и не то увидите: они и веру нашу принимать станут. Одни нашу, другие турецкую – все вместе и сойдутся”. Замечательность беседы сего Мрачковского, впрочем, наиболее всего заключалася для меня в рассказе его о некоем профессоре Московского университета Редкине, получившем будто бы недавно отставку за то, что на торжественном акте сказал: “Nunquam de republica desperandum”, в смысле никогда не должно отчаиваться за государство, но кем-то, каким-то мудрецом понято, что он якобы велел не отчаиваться в республике, и за сие отставлен. Вот случайность! Сие даже невероятно!
20 декабря. Нет, первое-то апреля не только обманчиво, а и загадочно. Не хочу даже всего со мною бывшего в сей приезд в губернию вписывать, а скажу одно, что руган и срамлен был всячески и только что не бит остался за мое донесение. Не ведаю, с чьих речей, сам-то наш прямо накинулись на меня, что “ты, дескать, уж надоел своим сутяжничеством; не на добро тебя и грамоте выучили, чтобы ты не в свое дело мешался, ябедничал да сутяжничал”. Сердцеведец мой! Когда ж это я ябеды пускал и с кем сутяжничал? Но ничего я и отвечать не мог, потому что каждое движение губ моих встречало грозное: “молчи!” Избыхся всех лишних, и се возвратясь сижу, как крапивою выпоронная наседка, и твержу себе то слово: молчи, и вижу, что слово сие разумно. Одного единым, единого не понимаю, отчего мой поступок, хотя, может быть, и неосторожный, не иным чем, не неловкостию и необразованностью моею изъяснен, а чем бы вам мнилось? – злопомнением, что меня те самые поляки не зазвали да пьяным не напоили, к чему я, однако, благодаря моего Бога, и не привержен? От малого сего к великому заключая, припоминаю себе слова французской девицы Шарлотты Кордай д'Армон, как она в предказненном письме своем писала, что “у новых народов мало патриотов, кои бы самую простую патриотическую горячность понимали и верили бы возможности чем-либо ей жертвовать. Везде эгоизм, и все им объясняется”. Оно бы, глядючи на одних своих, пожалуй, и я заключить сие склонен; но имея перед очами сих самых поляков, у которых всякая дальняя сосна своему бору шумит, да раскольников, коих все обиды и пригнетения не отлучают любить Руси, подумаешь, что есть еще и любовь к отечеству своему. Вот до чего домыслишься, что и ляхов за нечто похваливать станешь… Однако звучно да будет мне по вся дни сие слышанное мною: молчи. Nunquam de republica desperandum.
2 января 1849 года. Ходил по всем раскольникам и брал у ворот сребреники и злотницы. Противиться мне не время; однако же минутами горестно сие чувствовал; но делал ради того, дабы не перерядить попадью в дьячихи, ибо после бывшего со мною и сие возможно. Был и у городничего: он все со мною бывшее знает и весьма меня на речах сожалел; а что там на сердце, про то Богу известно. Но что поистине достойно курьеза и смеха, то это выходка нашей новой акцизной чиновницы Бизюкиной: “Правда ли, – спросила она меня, – что вы доносили на поляков? Как это низко. Вы после этого теперь не что иное, как ябедник”, – а я ей на это отвечал: “а вы после этого не что иное, как дура, да еще и русская”. Рассуждаю, отчего она так сказала, и нахожу, что всего не семь смертных грехов, а восемь, и восьмой из них должен называться рыхлость. Это наш грех русский, им же все мы грешим и за честь себе им грешить поставляем. Опять одни раскольники не так. Достойно ли сие, что я все завидую характерам моих сопротивников?
1 генваря 1849 г. Год прошел тихо и смиренно. Схоронил мою благотворительницу Марфу Андреевну Плодомасову. Скончалась, пережив пятерых венценосцев: Елизавету, Петра, Екатерину, Павла и Александра. Ей наследует Алексей Никитич Плодомасов. Видела она и мою знаменитость простопопом и потом, по ее пророчеству, протопопом, и приучила меня к злой мысли о случае. Жаль ее мне, и я молюсь о ней. – Ждал неприятностей от акцизничихи, которая со связями и могла потщиться пострекать меня через губернию, да все обошлось прекрасно: мы, русские, сколь ни яровиты порою, но, видно, незлопамятны, может, потому, что за нас и заступаться некому. – В будущем году думаю начать пристройку, ибо вдался в некоторую слабость: полюбил преферансовую игру и начал со скуки курить, а от сего траты. Курил спервоначала шутя у городничего, а ныне и дома всею этою сбруею обзавелся. Надо бы и бросить.
1850 год. Надо бросить. – Нет, братик, не бросишь. Так привык курить, что не могу оставить. Решил слабость сию не искоренять, а за нее взять к себе какого-нибудь бездомного сиротку и воспитать. На попадью Наталью Николаевну плоха надежда, даст намек, что будто есть у нее что-то, но выйдет сие всякий раз все к первому апреля подходящее. Да рассмотрев себя, нахожу, что и сам становлюся стар и жирею.
Август месяц. Сделал я себе добрую вставку: собирал, собирал по грошу да по алтыну и, дабы не истратились по мелочи, разменял на серенькие и хватил шилом патоки: оказались все три фальшивые. Ахти, горе мне великое! Плакал, да жег; но потом сам немало над своими слезами смеялся, – что за малодушие.
27 октября. У нас в городе открыты фальшивые деньги в большом количестве, пало подозрение поначалу на арестантов; но, видно, нечто иное таится. Мрачковский внезапно отставлен от должности и поехал в губернию; но скажу лучше: nunquam de republica desperandum.
20 февраля 1853 года. Благородное дворянство избрало нам нового исправника, друга моего, поляка, на коего я доносил во дни моей молодой строптивости, пана Непокойчицкого. Он женился на Кропотовой и учинился нашим помещиком, а ныне и исправником. Все сие, полагаю, интриги да жратва устроили. Зато предводителем избрали сына боярыни Плодомасовой, Алексея Никитича Плодомасова. Таким манером хоть через зерницу есть русская кость. Хвала тебе и за то, благородное дворянство. А в господине Непокойчицком непременно буду иметь врага и, вероятно, наидосадливейшего.
7 апреля. Приехал новый исправник, пан Непокойчицкий, сам мне и визит сделал. О старой ссоре моей за “много ли это” и помина не делает.
20 мая. Впервые читал у исправника новую газету “Колокол”, господина Искандера. Речь смелая и штилистическая; но с непривычки несколько дико.
2 июня. Вчера, на день ангела своего, справлял пир. Думал сделать сие скромненько – по достоянию, но Непокойчицкий утром прислал целую корзину вина, и сластей, и рому, а вечером все нагрянули, и Непокойчицкий, и новый городничий Порохонцев. Это весьма добрый мужик. Он, подвыпивши зело-зело, стал вдруг меня с Непокойчицким мирить за старое, и я помирился и просил извинения, и много раз с ним поцеловался. Не знаю, к чему мне было сие делать, если бы сам не был тоже в подпитии. Сегодня утром выражал о сем Порохонцеву большое сожаление, но он сказал, что по-ихнему, по-полковому, не надо о том жалеть, когда подвыпивши целуешься, ибо это лучше, чем выпив да подерешься. Все это так, но все-таки досадно. Служивши сегодня у головы молебен, сам себя поткал в нос кропилом и назидательно сказал себе: “не пей, поп, вина”.
23 августа. Читал записки Дашковой и о Павле Петровиче. Очень все любопытно. С мнениями Дашковой во многом согласен; но что до Петра, о том думаю иначе. Однако спасибо Непокойчицкому, что рассеивает этими книгами мою сильную скуку.
9 сентября. Чуть не размолвился с Непокойчицким на свадьбе Порохонцева. Он начал, глумяся, распрашивать меня, что значит, что у нас при венчаньи поют: “живота просиша у тебе”? Я хотел было отвечать, что он сие поймет, если ему когда-нибудь петлю под виселицей наденут. Но раздумал и смолчал.
20 декабря. Дьячица вдова по малосмыслию послала своему сыну по почте рублевую ассигнацию в простом конверте, но сей конверт на почте подпечатали и, открыв преступление вдовы, посылку ее конфисковали и подвергнули ее штрафу.
1 генваря 1857. Совсем не узнаю себя. Шесть лет и строки сюда не вписал. Житие мое странное, зане житие мое стало сытое. Перечитывал все со дня преподобия своего здесь написанное и вижу, сколь полезно подобное писание проверить. Достойно замечания, сколь я стал иначе ко всему относиться за сии года, и к стыду своему не могу сказать, чтобы часто о сем сожалел. Я пока уже опять третий год благочинствую, схоронив отца Николая. Сам не воюю, никого не беспокою и себе никакого беспокойства не вижу. Укатали сивку крутые горки, и против рожна прати более неохота. Но далеко, однако, несколько далеко уж зашел я по сему пути гладкому и снова ткнут некоторым событием записать себе малую нотаточку. Все сии годы читал постоянно упомянутую газету “Колокол” и прочее многое в этом роде за границею печатаемое и не раз высказывал удивление: как сии листы здесь получаются? но спросить о сем, обыкновенно, считал за неловкость и за неделикатность. Но вчерашнего числа, случась у исправника при разборе губернской почты, разломил, балуясь, один конверт и в нем нашел, в сем казенном конверте, эту запрещенную газету – и весьма сконфузился, но исправник, смеясь, сказал мне: “Что же, ничего, отче, – ты наш брат Исаакий, с нами и поплясывай”. Вот как надо быть осторожным. Как стрекоза, не успел оглянуться, а уж тебя и мордой тычут, что и ты, мол, такой же! Теперь, может, и сам станешь объяснять “живота просиша” так, как он по бесстыдству своему объясняет.
20 октября. Вместо скончавшегося дьякона Прохора, прибыл новый дьякон кафедрального собора, Ахилла Десницын. Сей всех нас больше, всех нас толще, и с такой физиономией, и с такой фигурой, что надо, глядя на него, радоваться. Голос имеет весьма добрый, нрава веселого, и на первый раз показался очень почтителен. Но наипаче всего весел приятностью нрава. Предъявлял мне копию с своего семинарского аттестата, в коем написано: “Поведения хорошего, но удобоносителен”. А что сие означает? – спросил я. – А то, – обяснил он, – что, будучи в горячечной болезни в семинарском госпитале, проносил больным богословам водку. И сие, мол, изрядно.
9 сентября. Получил камилавку и крест, по чьему бы, мнилось, ходатайству? А все сие по засвидетельствованию милостивца моего, пана Непокойчицкого, о моей рачительности по благочинию. Ну, спасибо ему. Сколь я его не понимал и сколь ожидал от него неприятностей, а вышло все сие обратно и в пользу.
7 марта 1858 года. Исход израилев был: поехали в Питер Россию направлять на все доброе все друзья мои, и губернатор, и его оный правитель, да и нашего Непокойчицкого за собою на изрядное место потянули. Однако мне его даже искренно жаль стало, что от нас уехал. Скука будто еще более.
7 декабря. По указанию дьячка Сергея, заметил, что наш новый дьякон Ахилла малодушник: многих проходящих богомольцев он из честолюбия благословляет потаенно иерейским благословением, и при сем еще особенно как-то поддерживает левой рукою правый рукав рясы. Сказал, дабы сего отнюдь вперед не было.
18 июля 1861 года. Дьякон Ахилла опять замечен в том, что благословляет. Дабы уменьшить его подобие со священником, я изломал его палку, которой он даже и права носить по своему чину не имеет. Перенес все сие благопокорно и тем меня ужасно смягчил.
15 августа. Пировали у городничего, и на сем пиру чуть не произошел скандал по поводу спора об уме, и напомнило мне это старый спор, которому в молодости моей когда-то смеялся. Дьякон Ахилла и лекарь Пуговкин сразились в споре обо мне: лекарь отвергал мой ум, а дьякон возносил. Лекарь сказал, что умнее меня масса людей, и оный давно припомненный Соломон, и Ньютон, и министр юстиции, а дьякон утверждал, что министр юстиции настоящий только и могу быть я. – “Чем ты сие докажешь?” – спросил лекарь. – “А вот чем”, – сказал дьякон и не зная, что выразить, с сим посадил лекаря на шкаф, с коего тот не мог по трусости своей соскочить.
Тогда на шум и на крик лекаря вошли мы, и я с прочими, и, достаточно дьякона за сию шалость пощуняв, сказал, что сила не доказательство. А он за сие мне поклонился и, отнесясь к лекарю, добавил: “Видишь теперь, что он министр юстиции!” Человек сей как бы провидит, что я его люблю, сам за что не ведая, и сам меня любит, отчета себе в сем не отдавая.
1 генваря 1862 года. Даже новогодия пропускаю и ничем оставляю отмеченные. Сколь горяч был некогда ко всему трогающему, столь ныне обычно несколько ко всему отношусь. Протопопица Наталья Николавна говорит, что я каков был, таков и сегодня; а где тому так быть! Ей, может, это в иную минуту и так покажется, потому что и сама Сарриных лет дожила; но а мне-то это виднее… Тело-то, шут ли по нем – тело-то здорово и толсто, да душа-то корой обрастает. Вижу многое и непростительно равнодушествую. Вижу, что нечто дивное нам на Руси готовится и зреет; в судах лихоимство ожесточенное; в молодых головах шатость; восьмой смертный грех все усиливается; а поляки сидят председателями, и советниками, и командирами. Образуется нечто систематическое: народу то потворствуют и мирволят, то внезапно начинают сборы податей, и поступают тогда беспощадно, говоря при сем, что сие “царская подать”. Дивно, что всего сего как бы никто не замечает. Повсюду окрест, как Непокойчицкий говорил, “тихо вшендзе, но цо то бендзе”. Из Петербурга весьма нередко стали получать “Колокол” и некоторые печатные воззвания. Удивляемся, кто бы сим одолжением нас одолжал, и вспоминаем оный вдовицын рубль, столь прозорливо люстрациею почтовою обнаруженный.
27 марта. Запахло весною, и с гор стремятся потоки. Дьякон Ахилла уже справляет свои седла и собирается опять скакать бедуином. В сем ему не мешаю, – скука, а он сложения живого, – пусть в чем-нибудь имеет рассеяние.
23 апреля. Ахилла появился наруже со шпорами, которые нарочито заказал себе для езды изготовить Пизонскому. Я взял и моими собственными ногами шпоры эти от Ахиллиных сапог одним ударом отломил, а его просил и самое наездничество на сей год прекратить. Итак, он ныне у меня под запрещением: его нельзя не воздерживать.
2 сентября. Дьячок Сергей сегодня донес мне, что дьякон ходит ночами с ружьем на охоту. Сергею сказал, что сему не верю, а дьякона изрядно намылил.
9 сентября. С дьяконом справы нет: жесточайше иссек дьячка Сергея ремнем, не поручусь, что, может быть, и из мщения, но говорит, что за некое будто бы богохульство. Дабы не допустить сего до приказных судов, призвал их, битого и небитого, и настоятельно заставил их подрать друг друга в моем присутствии за уши, поклониться друг другу в ноги и примириться, и при сем заметил, что дьякон Ахилла все сие исполнил со всею искренностью. – В сем мужике, по минутной его горячности, немало голубиного чувства порою замечать можно.
14 сентября. Дьячок Сергей, придя будто бы за наполом для капусты, донес мне, что сегодня вечером у фокусника, который проездом показывает в кирпичных сараях силача и великана, будет на представлении дьякон Ахилла. Прегнусный, мстительный характер у сего Сергея.
15. Я пошел от скуки подсмотреть это представление, и все достаточно видел сквозь щелочку в воротищах. Ахилла точно был, но более не зрителем, а как бы сказать, актером. Он показался в большом нагольном тулупе, имея воротник тулупа обвязанным ковровым платком, скрывавшим его волосы и часть лица, но я, однако, немедленно узнал его, а дальше и мудрено было не узнать его, потому что когда вышел сей великан в голотелесном трике и, взяв в обе руки по пяти пудов, обнес сию тяжесть перед скамьями, где сидела публика, то Ахилла, забывшись, закричал своим голосом: ничто же в этомдивного! Затем, когда великан нахально вызывал бороться с ним, и никого на сие состязание охотников не выискивалось, то Ахилла, утупя лицо в оный обвязный платок ковровый, вышел и схватился. Я полагал, что кости их сокрушатся: то сей гнется, то оный, и так несколько минут, но наконец Ахилла сего немца сломал и, закрутив ему ноги на подобие, как подают в дворянских домах жареных пулярок, взял оные десять пудов, да вдобавок его самого и начал со всем этим ходить перед публикой, громко кричавшей ему браву (к коей, признаюсь, и я из засады моей присоединился). Дивнее же всего он конец сему сделал: “Господа! – обратился. – Может, кто вздумает, что я кто другой: сделайте милость, плюньте, потому я мещанин Морозов из Севска”. Кто-то его, изволите видеть, будто просил об этом объяснении! – Но, однако, я всем этим весьма от скуки позабавился. Ах, в чем проходит жизнь! Ах, в чем уже прошла она! – Идучи назад от сараев, я впал в нервность какую-то и прослезился, сам о чем не ведая, но чувствуя лишь, что есть что-то, чего нельзя мне не оплакивать, когда вздумаю молодые планы мои и посравню их с продолженною мною жизнью моею! Мечтовал некогда обиженный, что с достоинством провести могу жизнь мою, уже хотя не за деланием во внешности, а за самоусовершенствованием собственным; но не философ я, а гражданин: мало мне сего: нужусь, скорблю и страдаю без деятельности в подъем сил моих и от сего не всегда осуждаю живые склонности моего Ахиллеса. Бог прости и благослови тебя, дьякон, за простоту твою, в которой все тебя утешает. – Сергею дьячку сказал, что он врет про Ахиллу, и запретил ему кляузничать.
29-го сентября 1862 года. Приехал из губернии сын никитской просвирни Марфы Николаевой Омнепотенской, Варнавка. Окончил семинарию первым разрядом, но в попы идти отказался, а прибыл сюда в гражданское уездное училище учителем математики. На вопрос мой, отчего не пожелал в духовное звание? коротко ответил, что не хочет быть обманщиком. Не стерпев сего ответа, сказал ему, что он глупец. Однако, сколь ни ничтожным сего человека и все его мнения почитаю, но уязвлен его ответом, как ядовитою осою. Где мой проект о положении духовенства и средствах возвысить оное на достойную его степень, дабы глупец над ним не глумился и враг его сему не радовался? Видно, правду попадья моя сказала, что, может быть, написал хорошо, да нехорошо подписался. Духовенство бедно, коснеет в невежестве и принижении и проникается большими пороками; а время настает, что в нем будет надобность. Шуткою сказаное отцом Николаем слово, что Русь во Христа крестилась, но еще во Христа не облеклась, только тем и легко, что оно сказано шуточно, а в существе, оно слово жестокое. Кем же, однако, принесется ей сие облачение? Омнепотенский и все ему подобные уверяют, что народ днесь и мудр, и силен. Не знаю, откуда они берут это. Что народ силен, сему не противоречу, но что он мудр – в сие не верю, ибо сего ни в чем не вижу. Я этот народ коротко знаю и так его понимаю, что ему днесь паче всего нужно христианство. Каковы бы судьбы его ни были, а оно ему днесь нужно, и я сие говорю не потому, что я – поп, а потому, что это для меня ясно. В народе сем я вижу нечто торгашеское: все он любит такое, из чего бы ему было что уступить. Калач пятак стоит, и сие каждому весьма ведомо, но он все еще не преминет случая за него поторговаться и два старых гроша сулит. Что же с ним сделают твои правила, твои прификсы, которые ты ему предложишь, – да еще буде он их читать станет. А буде и прочтет, то что из него будет, когда он из них малую малость для своего обихода уступки потребует? Явится он виноватым перед твоими правилами, а ты его судьею. Сила моя – иная сила. Не в рассуждении истин веры, а уже в нынешнем гражданском интересе говорю, что я могу более тебя сделать. Промеж нас с тобой полоса проведена. Ты, указывая на сию полосу, говоришь: “что вниз сего, за то я карать буду”, и вся речь твоя о том, что вниз идет; а я показываю, что от нее вверх пошло и чему вверх границы нет, даже до смерти крестныя. Из твоего одну нить поступись, и ты впал уже во зло и в преступление: из моего поступись шагами гиганта, и ты все еще не худой человек, по твоим правилам. По твоим правилам можно идти, не опускаясь ниже черты отмеренной, и быть весьма злым и недобрым, и ты за сие не накажешь, ибо закон твой законную жестокость терпит и обстаивает; а мой судья – совесть – и за незримое, и за оправдимое тобою карает. В чем же я обманщик и чем я тунеядец, как ныне многим доказать хочется? Мой брат был Ослябя, проливавший кровь свою; мои братья на Украине и в Галиче народ от польщизны спасли и отратовали, а ты, глупец, меня обзываешь обманщиком? Кого сам я обманул в жизнь мою? Никого не обманул я и не кривил душою моею; но я уже стар, и мне оное давнее “молчи” и поднесь памятно, и будет памятно, вовеки. Но и сегодняшний день не боюсь я твоей гортани и сумею заткнуть ее. Одно вижу, что устарел, однако, и вместо убеждения ставлю свою гневливость; а сие худо. Но как и не гневаться, когда вспомнишь, что всего ныне бываемого могло бы и не быть, и ослы не кололи бы своими спицами глаз наших за нестроение бедной семьи левитовой. Как не скорбеть и не гневаться, видя, что поп и дьяк в ином месте точно хорьки живут, и живут так на радость врагов нашего отечества и на радость разрушителей вроде сего глупца Омнепотенского, им же имя стало легион.
3-го октября. Познакомился у городничего с Александрой Ивановной Серболовой и весьма рад сему знакомству. На плевелах прозяб клас добрый. Что за ум, и что за сердце чувствительное! Полагаю, что такова должна была быть Дашкова, или в сем роде. Разговаривали об Омнепотенском; она сказала мне, что это не его одинокая глупость, а что это такое учение, называемое – нигилизм. Стало, сия глупость, так сказать, коллективная. Обещала прислать мне два журнала, где это учение проводится.
7-го ноября. Прочитал бездну неразумия. Учение не новое: нечто заимствовано, вижу, от скептиков; нечто от циников; нечто же, самое глупое, свое добавлено и воедино смазано. Самое замечательное в сих книгах встречал упоминание о книге “О сельском духовенстве”. Где бы сию книгу взять?
16-го ноября. Серболова сказала, что книга о сельском духовенстве запрещенная. Несколько странно. Нам запрещена, а сии, как их называют, нигилисты ее читают.
22-го ноября. Ездил в губернию на чреду. При двух архиерейских служениях был сослужащим и в оба раза стоял ниже отца Троадия, а сей Троадий до поступления в монашество был почитаем у нас за нечто самое малое и, отстав от меня в синтаксисе, был из реторики за неспособностью исключен. Пустое дело, а, однако, это меня оскорбило. Но зато у него как у архимандрита нашлась желанная книжка “О сельском духовенстве”, и я ее с азартом у него же в келейницкой прочитал и дал за сие похитившему ее келейнику целковый. О, сколько правды! сколько ума и любвеобилия! Мню, что отец Троадий не все здесь написанное с апробациею и с удовольствием читает. Отец Б., то есть ты, во Христе брат мой и автор сей доблестнейшей книги! прими низменный поклон и братское лобзание от остаревшего попа Савелия.
14-го декабря. За раннею обеднею взошел в алтарь Омнепотенский и просил отслужить панихиду. Удивился его богомольности, но облачился и вышел к жертвеннику. Удивление мое возросло, когда увидал здесь и безбожницу акцизничиху и всех поляков. И загадка сия недолго оставалась загадкою, ибо я тотчас же все понял; когда Ахилла стал по записке читать: Павла, Александра, Кондратья… Это я, выходит, отпел панихиду за декабристов. Вперед буду умнее, ибо хоша молиться за всех должен, но в дураках-то у дураков дважды быть не согласен. Причту не подал никакого виду.
27-го декабря. Ахилла в самом деле иногда изобличает в себе уж такую большую легкомысленность, что прощать его невозможно. Младенца, что призрел Пизонский, сей последний просил научить какому-нибудь стихотворному поздравлению для городского головы, а Ахилла, взявшись за сие поручение, втвердил ему:
Днесь Христос родился,А Ирод царь взбесился:Я вас поздравляюИ вам того же желаю.Младенец так и отляпал, а теперь это ходит по всему городу.
11 января 1863 года. Был страшный паводок, и принесло откуда-то сверху неизвестное мертвое тело. Омнепотенский привел на вскрытие несколько учеников, а потом в классе говорил: видели ли тело? Отвечают: видели. – А видели ли кости? – И кости видели. – И все ли видели? – Все видели, – отвечают. – А души не видали? – Нет, души не видали. – Ну, так где же она?.. – И решил им, что души нет. Я обратил на сие внимание смотрителя и сказал, что не премину сказать об этом при директорской ревизии.
Вот ты, поп, уже и потребовался. Воевал ты с расколом – не сладил; воевал с поляками – не сладил, теперь ладь с этой дуростью, ибо это уже плод от чресл твоих восстает. Сладишь ли?.. Погадай на пальцах.
2-го февраля. Болен жабою и не выхожу из дому, и уроки в училище вместо меня преподает отец Захария. Сегодня он пришел расстроенный и сконфуженный и со слезами от преподавания уроков вместо меня отказывается, а причина сему такая. Отец Захария прошлый урок в третьем классе задал о Промысле и, истолковав его, стал сегодня отбирать заданное; но один ученик, бакалейщика Лялина сын Алеша, вдруг ответил, что “он только признает Бога творца, но не признает Бога промыслителя”. Удивленный таким ответом, отец Захария спросил, на чем сей богослов основывает свое заключение, а он отвечал, что на том, что в природе много несправедливого и жестокого, и на первое указал на смерть, посланную всем за грехопадение одного человека. Отец Захария, вынужден будучи так этого дерзкого ответа не бросить, начал разъяснять ученикам, что мы, по несовершенству ума нашего, сему плохие судьи, и подкрепил свои слова примерной посылкой, что если бы были вечны мы, то вечны же были бы и кровожадный тигр, и свирепая акула, и достаточно сим всех убедил, но на вторых часах, когда отец Захария был в низшем классе, сей самый мальчик вошел туда и там при малютках опроверг отца Захарию, сказав: “а что же бы сделали нам кровожадный тигр и свирепая акула, когда мы были бы бессмертны?” Отец Захария по добрости своей и ненаходчивости только и нашелся ответить, что “ну, уж о сем люди умнее нас с тобой рассуждали”. Но это столь старика тронуло, что он у меня час добрый очень плакал; а я, как на зло, все еще болен и не могу выйти, чтобы погрозить этому дебоширству.
13-го генваря. Алеша Лялин, будучи выпорон отцом за свое рассуждение с отцом Захариею, под лозами объявил, что сему первому вопросу и последующему ответу научил его учитель Омнепотенский. Негодую страшно; но Пуговкин говорит, что выйти мне невозможно, что у меня будто рецидивная angina[4] и затем проторю дорожку ad padres,[5] a сего бы еще не хотелось. Жаль, не скажу, жизни, ибо ясно уже, что пройти ей без значения, а жаль Наташи, отца Захарию и сего моего Ахиллеса, который без меня непременно попадет в шкандал. Писал смотрителю записку и получил ответ, что Омнепотенскому им сделано замечание. Да, замечание. За растление умов, за порицание убеждения религийного, за оскорбление честнейшего, кроткого паче всех человека – замечание, а променяй псалтирь старую на новую, то семью целую на год без хлеба.
18-го генваря. Омнепотенский отца Захарию заклевал. Научил Лялина спросить его: правда ли, что пьяный человек скот? – “Да, скот”, – отвечал отец Захария. – “А где же его душа в это время?” – Отец Захария смутился и ответил только то, что: “а ну, погоди, я вот еще и про это отцу скажу”. Что же это за каналья этот просвирнин сын!
19-го генваря. Лялин вновь выдрал сына лозами и с сим вместе взял его из училища, сказав, что здесь не училище, а разврат содомский. Ненавижу жабу, которая мне в эти минуты стиснула горло. Вот живой приклад, что такое может сделать одна паршивая овца, если ее в стадо пустят! Вот наука и к тому, что музыканту мало трезвости, а нужно и искусство. Первый приклад дает Омнепотенский, второй – мой отец Захария. Ради просветителя Омнепотенского из школы детей берут, а отец Захария, при всей чистоте души своей, ни на что ответить не может. Вот когда уши мои выше лба хотят вспрыгнуть. Да, теперь чувствуешь ли, разумный гражданин, что я не совсем дармоед и не обманщик? Чувствуешь ли? И ежели чувствуешь сие, то чувствуешь ли и то, что я хил, стар и отупел от всех оных “молчи”… А что еще там на смену мне растет? Думай о них, брате мой, думай о них, искренний мой и ближний, зане враг внюду нас встал, и сей враг плоть от плоти нашея. Ныне он глуп и юродив, в варнавкиной кожуре, но старый поп, опытом наученный, говорит тебе: на страже стой. Где теперь Мрачковский? Где Непокойчицкий и оный мой правитель? Какого они плана держатся? Сколь они умнее стали с тех пор, как реготали в храме и пели на крыльце “много ли это” вместо многая лета? Пойди ныне лови! Сунься… Они тебя поймают. Не страшусь Омнепотенского и братии его; но страшусь за мать мою родину, да не перерядятся когда-либо сии дурни в иную шкуру. Но “nunquam de republica desperandum”.
21 генваря. Скажешь себе слово под руку, да и сам не обрадуешься. Еще и чернило с достаточною прочностию не засохло, коим писал, что “лови их, они сами тебя поймают”, как уже и изловлен. Сегодня пришел ко мне городничий Порохонцев и принес копию с служебной бумаги из Петербурга. Писано, что до сведения высшего начальства дошло о распространении в наших местах газеты “Колокол” и прочих секретных сочинений и что посему вменяется в обязанность распространение сих вещей строго преследовать; а подписано – наш “Непокойчицкий”! Уж это не сам ли он шутки сии шутит?
23. Так это и есть, как предполагалось: это все Непокойничицкий сам зудит и сам почесывает. Сегодня городничий получил от него письмо насчет продажи хлеба в имении жены его, и там же в том письме приписочка о колокольном звоне столь ясная, что и загадывать нечего, кто шлет; вдобавок к сему и еще один нумер сей газеты, да и в казенном пакете. Я и читать не стал, хотя Порохонцев над сим всячески забавлялся. Много бы дал, чтобы не быть в сей компании чтецов. Пользы сим чтением не приобрел для себя нисколько, а будто чем с ними в одно спутан.