Где-то совсем недалеко от Никанора бегут рельсы железной дороги, там стучат колесами красные вагоны, из дверей выглядывают бритые головы новобранцев. Их везут на Дальний Восток бить японцев.
Плачут матери, провожающие своих сыновей, рыдают жены, подвывают дети.
На заводе волнение, бастует прокатный цех, трубный, и начинается пожар в доменном.
Все это проносится мимо Никанора. Ничего видеть и слышать не хочет. Как и прежде, еще не утихнет гудок — бежит в шахту, первым спускается, первым получает наряд. Думая о своей землянке, отводит десятника в сторонку, просит:
— Гаврил Гаврилыч, уважь, определи уголек помягче… магарыч будет.
Десятник мнется, переступает с ноги на ногу, поднимает плечи.
— Оно, знаешь, не полагается. Карл Францевич взыскивает за такие поблажки штрафом, но тебе можно уважить. Иди в пятнадцатый забой. Только там, знаешь, не успели подкрепить…
— Ничего, я сам подкреплю, и саночников мне не присылайте, — радуется Никанор.
Не знает он, что ночью забойщик Коваль, посланный в пятнадцатый забой, вернулся в нарядную и заявил:
— Десятник, там работать нельзя: кровля бунит, того и гляди, засыплет. Крепление усилить требуется.
— Люди работали, а тебе нельзя?
— Нет, десятник, уволь, в пятнадцатом я не работник.
— Ну, так пойдешь домой, нам не надо лодырей.
— Зачем же так строго? Я правду…
— Довольно, — рассердился десятник. — Ребята, — обратился он к молча стоявшим вокруг в ожидании наряда забойщикам, — кто вызывается в пятнадцатый?
Шахтеры хмурили брови, молчали, вспоминая, как несколько дней назад в пятнадцатом забое рухнула тясячепудовая глыба породы и придавила забойщика Бровкина.
…Так и не нашлось тогда охотника в пятнадцатый, а Никанор пошел без колебаний. Он утешал себя: «Конечно, кровля там погана, зато уголь, як чиста земля, сам в руки сыпется, а обвала, если не зевать, не страшно. Я почую».
Обрадованный десятник позвонил хозяину, что лучший забойщик шахты пошел работать в пятнадцатый. А забойщики передавали новость друг другу, качая головами:
— Рыжий Никанор пошел в пятнадцатый…
— Жадный, черт лопоухий!
— Подавится.
Далеко пятнадцатый забой, в самом глухом углу шахты.
Обушок Никанора безостановочно, как увесистый маятник, качается в ловких, неутомимых руках его, клюет и клюет угольный пласт, добывает копейку за копейкой.
Ранний летний день, молодое солнце отправилось странствовать по кругу неба, плыли тучи, лил дождь, шумел ветер в ветвях деревьев, распускались цветы, пели птицы, в разгаре был базар, на пожарной каланче звонил колокол, звал гудок на обед, пылал закат, в церкви шло вечернее богослужение, зажигались фонари над дверями кабаков…
Все это там, наверху, над толщей породы, саженей триста выше головы Никанора. Здесь же, в забое, летний день протекает без всяких земных примет — в полумраке, при тусклом свете шахтерской лампы, в тишине.
И часа не прожил бы новичок в этой могильной тишине, в этом неживом полумраке, один на один со своими думами, — сбежал бы, сошел с ума или протянул бы ноги от страха. А Никанор жил, работал час за часом — все утро, обед, полдень. Упряжка близилась к концу, а он махал и махал обушком, не уставая, не замечая темноты, тишины, своего берложьего одиночества. Думы о землянке на Гнилых Оврагах придавали ему силы, терпение.
Хочется пить, но фляга давно пуста, скрипит пыль на зубах, душно. Вода далеко. Полчаса надо потратить, чтобы добраться к бочке. Жаль терять столько времени. Никанор ползет к сырой стенке и сухими губами слизывает горькие, с пороховым запахом капли.
За дверью вентиляционного ходка свистит и воет ветер, в соседнем обвале грызут гнилое дерево земляные крысы, стучат падающие на породу звонкие водяные слезы.
Нарубив кучу угля, Никанор впрягается в санки — узкий невысокий ящик на полозьях, окованных железом. На плечо накидывает хомут — широкую лямку из засаленного брезента. От хомута идет тяга — толстый канат. Он проходит по груди забойщика, по животу, между ногами и надежно крепится кольцом к крутому железному крючку санок.
Став на четвереньки с лампой в зубах, голый по пояс, Никанор набирает полную грудь воздуха, поднатуживается, упирается ногами и руками в почву забоя и, бросившись всем телом вперед, срывает санки с места. Не давая им остановиться, чтоб не «примерзли» к почве, тащит свою добычу по длинной норе ходка на свежую струю откаточного штрека, где его ждет пустой вагон.
Лямка глубоко, до багрового следа, врезается в плечо, в грудь, натирает пах, а в ладони впиваются стеклянные осколки угля, колени горят так, будто кожу с них стачивает наждачное точило, горячий пот струится по спине — терпит Никанор, не останавливается, тащит. Нет, не на что ему жаловаться. Он даже доволен, что, работая без саночника, натянет копеек сорок лишних в упряжку.
Когда в железные переплеты копра заглянула вечерняя заря, мокрая ржавая клеть выбросила Никанора наверх, на теплую летнюю землю.
Ох, как же тут хорошо! Мягкий ветерок, дующий от Азовского моря, — свой, родной ветерок, чуть-чуть полынный, горьковатый — сушит мокрую бороду, греет отсыревшие кости. Ноздри, забитые угольной пылью, сладко щекочет дух ночной фиалки и мяты. Растут они в палисаднике, под окном кабинета Карла Францевича. Листья на тополе тихонько переговариваются друг с другом. Вечерняя одинокая звезда подмигивает с заревого неба.
Вспомнил вдруг о землянке Никанор и засуетился, заспешил. Чуть ли не бегом спускался он по крутой шахтной лестнице.
Внизу, у первой ступеньки, увидел грудастую, краснощекую, разодетую шинкарку Дарью — Каменную бабу, прозванную так шахтерами за сходство с каменными идолами, торчащими из земли на вершинах степных курганов.
Увидел и замедлил шаг. Не раз он захаживал к Каменной бабе в гости, одалживался водчонкой и соленым огурцом.
Никанор приветливо смотрел на шинкарку, и слюна обжигала сухой рот. Ах, хорошо бы сейчас раздавить запотевший, прямо с холодного погреба, шкалик, промыть глотку, загнать на самое дно брюха угольную пыль. Хорошо, да нельзя пока. В другой раз…
Каменная баба выросла на дороге Никанора — румяная, как кипящая в масле пышка, с черным пушком на верхней губе, с толстыми сросшимися бровями. Мимо такой трудно проскочить, не зацепившись. Подала Никанору белую и пухлую, голую до локтя руку, расплылась в улыбке:
— Здорово, кум!
— Здорово, если не шутишь.
— Шутить при всем честном народе не умею, не привыкла.
— Ну и дура, значит. Шуткуй при народе, а плачь в одиночку.
— В одиночку я лучше буду милого любить. — Каменная баба прижмурилась, закрыла толстощекое лицо уголком цветастого кашемирового полушалка.
Никанор оглянулся, — не слышал ли кто из шахтеров слов шинкарки?
— Аль боишься меня, любезный кум?
— А чего мне тебя бояться? Без хвоста, не ведьма. И не рогатая.
— Если не пужаешься, так заходи, угощение приготовила.
— Грошей нема в кармане. Дай дорогу, Дарья!
Она не уступала, напирала грудью на Никанора.
— В получку отдашь. Пойдем?
— Не отдам, кума, прогоришь. — Никанор твердой рукой отстранил шинкарку.
— Куда ж ты… домой спешишь? — Горькая обида и насмешка звучали в ее голосе. — Скажите, пожалуйста! Домом, голодранец, обзавелся!
— Брысь, паскуда! — Никанор изо всей силы хлопнул Дарью по мягкому, мясистому заду и, широко шагая, ушел, сопровождаемый визгом Каменной бабы.
— Рыжий бугай! Захребетник проклятый… Пять лет жрал мой хлеб, пил мою водку…
Шагал Никанор и незлобиво посмеивался, — ветер воет, собака брешет…
Недружный бабий хор встретил Никанора за шахтными воротами:
— Пирожки, горячие пирожки!
— Борщ, борщ!.. Густой, железной ложкой не провернешь.
— Лапша, лапша…
— Жареная требуха! Печенка!
— Семечки! Кому семечек?
— Леденцы, тянучки, марафет, пряники, петушки на палочке!
— Махорка! Самосад!.. Папиросы «Шуры-муры», «Цыганочка»! Спички! Курительная бумага!
Бабы со своими кастрюлями, закутанными в тряпье, сидя на низеньких скамейках, пытались остановить Никанора. Безногий торговец табаком стучал костылями, привлекая к себе внимание.
Все готовы дать в долг Никанору, только заикнись, попроси. Но он молча, важно прошел мимо, скрылся в темноте.
Пять лет возвращался с работы одной дорогой, знал ее, как собственную ладонь. На ощупь, с закрытыми глазами добирался, бывало, в балаган.
А теперь надо привыкать к новой тропке. С хорошим быстро свыкаешься. Новая дорога лучше прежней — далеко с нее видно. Сразу же от шахты она круто взбирается вверх, вьется по краю города, мимо питейного заведения Аганесова, по твердому косогору и выходит к Гнилым Оврагам, к родному огоньку.
На свежем глинище Марина с Горпиной разложили жаркий костер. Над ним на железной рогулине висит закопченное ведро с пахучим борщом. «Молодцы, бабы, свежака приготовили».
— Здорово, хозяйки! — весело, как весенний гром, грянул Никанор.
Неправдоподобно огромный, весь черный, — только одни белки светятся, — в чавкающих лаптях, вырисовываясь на заревом небе, он спустился с обрыва, бросил сумку с пустой флягой и зубками, ревнивым глазом окинул свой клочок земли — что на нем успели сделать бабы, пока он был в шахте? Поодаль вырыта неглубокая яма, натаскана со дна оврага вода, где-то раздобыт ворох соломы и собрана на дорогах куча конского навоза.
— Добре постарались! — вслух похвалил Никанор жену и невестку.
Пока он мылся, пришел с работы и Остап, рыжий от железной руды. На скулах и носу багровые пятна. Брови и ресницы подпалены. Обут в деревянные колодки с брезентовым верхом. На плечах куртка из «чертовой кожи», прожженная в нескольких местах.
За целую версту угадаешь в Остапе человека, панибратствующего с огнем, с жидким чугуном.
Остап не спешит смыть с себя копоть, ржавую пыль, сбросить «чертову кожу». Он гордится этими приметами, заводского рабочего, имеющего добрую горячую профессию. Чугунщик!
— Ну, сынок, не прохлаждайся, не корчь из себя рукобелого пана, — добродушно ворчит Никанор, — умывайся, похлебай борща и айда месить глину.
После ужина, подбавив в костер дровишек, все четверо принялись за работу. Марина и Горпина таскали воду, лили ее в яму ведро за ведром. Остап бросал туда глину, навоз и солому. Никанор высоко, дальше некуда, засучив штаны, прыгнул в котлован и начал своими сильными ногами, густо обросшими рыжим волосом, месить. Вслед за отцом спустился в яму и Остап. Дружно шли по кругу, меняясь местами — то Остап дышит в затылок Никанору, то Никанор наседает на Остапа.
Бродя по желтой вязкой грязи, растаптывая тяжелые комья, Никанор прикидывал в уме, хватит ли глины на крышу и нельзя ли выкроить ее малость на саманный кирпич, нужный для крепления дверной рамы.
Чавкает скользкое холодное месиво, потрескивает на костре сухой терновник, летят в небо искры, вьются вокруг огня мотыльки, угасают одна за другой звезды, короткая ночь близится к концу, а Никанор и Остап все ходят и ходят по кругу, увязая в загустевшей грязи, с трудом вытаскивая из нее ноги.
Наконец Марина достала из ямы немного глины, растерла ее ка ладони, озабоченно нахмурилась и вдруг, распустив все морщинки на лице, радостно объявила:
— Хватит, в самый раз!
Никанор выкарабкался из ямы, ребром ладони соскреб с ног тяжелую липучую грязь, вскинул бороду к небу.
— Развидняется!.. Слава богу, до гудка свое отшагали, управились!.. Как, сынок, заморился?
Одна заря робко, огненным родничком, тлела на востоке, над Батмановский лесом, другая буйно разгоралась на севере, над заводом.
Остап не откликнулся на слова отца. Стоял в яме по колена в грязи, с темным от бессонной ночи, от тяжелой работы, заляпанным глиной лицом, с глубоко запавшими глазами, бессильно уронив длинные руки. Стоял и, глядя на заводское зарево, беспричинно улыбался.
— Чего скалишь зубы, як тот дурень? Да ты чуешь?
Никанор толкнул сына в плечо. Остап повернулся к отцу, но бессмысленная улыбка не исчезла с его измученного лица.
— А? Шо вы говорите, батя? — не слыша себя, откликнулся Остап.
— На дурня ты сходишься. Чего смеешься? Шо побачив на небе? Рай или шо?
— Чугун на заводе выдают. Чугун!.. — повторил Остап, и еще шире, еще ярче разлилась по его лицу солнечная улыбка.
— А-а-а!.. — разочарованно прогудел отец.
Никанор долго смотрел на заводское зарево, привычно властно хмурился, скреб в бороде, выдирая из нее засохшую глину.
— Значит, шабаш забастовке! Одна кончилась, другу поджидай. Дурни, разве хозяина переспоришь?! Чурайся бунтовщиков, Остап! Нехай холостяки бунтують, а ты… Кузьма на твоих руках и Горпина… с новым животом молодица гуляет.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В самый разгар трудового дня, когда Никанор уже проделал самую трудную часть работы — подрубил пятку пласта и собирался крушить уголь глыбами, в забое появился десятник Гаврила — сухой, как вобла, узкоголовый, узколицый человечек. Подполз к Никанору, хлопнул его по горячему потному плечу, показал свои мелкие рыбьи зубы, засмеялся:
— Шабаш, Голота!
— Шабаш?.. Разве уже вечер?
— Двенадцати еще нет… Хозяин приказал шабашить.
— Нажаловались, собаки! — Никанор заскрипел зубами, выругался. — Завистники! Эх, люди…
Десятник грел голые руки на стекле своей яркой лампы — надзорки и добродушно посмеивался:
— Как не позавидовать такому? Я и то, грешным делом, глядя на тебя, качаю головой. И думаю: золотой человек, божьим перстом отмеченный! И Карл Хранцевич тоже так думает. Потому и прислал… Переговорить с тобой прислал.