– Ладно, – сказал оператор и налил еще. – В конце концов, нам за эту камеру не платить…
– В вертушке бы что-нибудь не сделали, – прищурился пилот, однако жевать не перестал. – Хлопнемся – и соболезнования родственникам. Вы застрахованы?..
Чтобы изгнать эту мысль, пришлось добавить. Шплинт закусил спирт брызнувшим персиком, воткнул косточку в мохнатую киви (из пейзанских подношений) и задумчиво обозрел получившийся автопортрет.
– Да, – признался он Хазанову, подавшему разваленный бутоном арбуз. – Теперь понятно, как вы преодолеваете трудности. Я думаю, вы и дальше справитесь.
– Нет проблем! – гордо ответил Макс, выкладывая алую середку на тарелку красавице.
Через час, расслабленных, их препроводили обратно к вертолету, где уже ждал Ольховский.
– Разъясняю, – сказал он, представившись. – Преждевременная реклама нам ни к чему. Теперь за камеру вас взгреют и, возможно, продолжение визитов последует не сразу. Учтите – следующий вертолет будет сбит без предупреждения. Или катер утопим, в чем вы там пожалуете… И вообще, честно говоря, я вас не люблю.
– За что? – дуэтом спросили Отарик и блондинка, а по лысине оператора пробежала морщина, словно маленькая волна, вызванная землетрясением под черепным покровом.
– За то, что десять лет делали национальных героев из спекулянтов и воров – раз. За то, что исполняете музыку, которую вам заказывают хозяева, – два. За некомпетентность и халатность при исполнении своих служебных обязанностей – три. Ребята, вам же наплевать, что из вашей работы получится реально, – лишь бы сенсацию залудить и бабки срубить. Не надо сенсаций. Всему свое время.
– Мы никак не хотели вам мешать, – сказала девушка.
– Вы взрослые люди. Имею христианскую просьбу – погодите соваться. Удостоверения, документы какие-нибудь есть? Кондрат, перепиши данные. На случай осложнений, – будем надеяться, что обойдемся без них.
Ольховский пошлепал ладонью по стволу свернутого на борт кормового орудия (жест вышел со значением) и с улыбкой доброго следователя предложил:
– Выбирайте сами: или вы остаетесь под арестом на корабле – скажем так, на некоторое время, – или никаких официальных сообщений. (Задержать их – коллеги искать начнут, вертолет пропавший, опять же, – не отлипнешь…)
– Так ведь спросят!
– А ничего интересного. Везем в Москву временную экспозицию Музея революции. Мелочь культурной жизни. И упоминания-то не заслуживает.
– А камеру зачем утопили!!!
– Сказка про белого бычка. Чтоб много шума не было. За камеру могу принести извинения. Взамен обещаю, что если будет повод действительно – вам позвоню первым. Девушка – как вас, Маша? – телефончик свой дайте.
– А как же свобода слова? – язвительно спросил востроносик.
– А как быть, если свобода слова мешает свободе совести? Если по совести, скажем, надо что-то сделать, а по свободе слова можно все изгадить? Свобода слова подразумевает и свободу молчания. Не приходило в голову? Должна ли свобода слова противоречить свободе дела?
– Это смотря какое дело. Хорошее дело слова не боится.
– А это смотря какое слово. Масса хороших дел лопнула из-за свободы болтунов. Ладно – аудиенция окончена. Заводи вертушку.
Грустно кивнул и приложил руку к козырьку.
Через полчаса вошли в сузившееся волжское русло и без происшествий миновали оставшийся по левому борту Белый Городок. Идти оставалось каких-то две с половиной сотни километров.
25.
При проходе Дубны, где справа в Иваньковском водохранилище накатывалась шершавая мелкая зыбь от горизонта, на фоне близкого левого берега отделилось и устремилось наперерез курса судно удивительное во всех отношениях. Это был некрашеный плоскодонный челнок с неуклюжим парусом, сделанным из бурого больничного одеяла. К борту был на метровых рейках пристроен металлический поплавок, скорее всего похожий на пустой бензобак, – очевидно, он служил балансиром для остойчивости. Вялый парус придавал этому катамарану мало скорости, и гребец на корме отчаянно голландил коротким веслом, отчего лодчонка рыскала из стороны в сторону. Греб он, однако, сильно, как будто имел практику спортивной гребли на каноэ.
В бинокль сигнальщику было видно, что выглядит гребец не то чтобы странно, но одет неуместно: узкие отглаженные черные брюки, ворот белой рубашки с узелком галстука в широком развале грубого морского свитера. Короткая бородка была подбрита в шнурок, а роговые очки придерживались веревочкой (или резинкой) вокруг головы.
Бросив грести в сотне метров перед носом «Авроры», он встал и с усилием начал выдергивать короткую мачту вместе с парусом из гнезда. Чуть не вывалившись за борт, он отшвырнул свой нехитрый рангоут, отчаянным гребком выдернул лодку из-под форштевня и заорал, маша и дергаясь, как страдающий пляской Святого Витта, которому в качестве лечебной меры по ошибке загнали клизму скипидара:
– Товарищи! Стойте! На минуту! Примите меня! Дело государственной важности! Судьба мира в ваших руках!
Борт пошел уже мимо него.
– Я от Игоря Васильевича-а!
– Ты слышишь? – иронично сказал Беспятых лоцману. – Он от Игоря Васильевича. Дайте ему два билета в первый ряд и полкило икры.
– Вы меня благодарить будете! Дело жизни и смерти!! – надрывался бородатый очкарик, он же очкастый бородач. Надо сказать, что даже в мешковатом свитере вид он имел подтянутый и спортивный.
– На юте – скиньте ему штормтрап. Пусть попробует…
Поровнявшись с кормой продолжающего тихо скользить по воде крейсера, бородач не стал хвататься за трап, а быстрым движением схлестнул ступень цепью, закрепленной за нос лодки, и успел сунуть концевой крюк в ее звено. После чего присел и схватился за банку.
Лодку дернуло, рывком прижало к борту и потащило на буксире. Только после этого он, удержав равновесие, дотянулся и полез вверх. Это был определенно расторопный парень.
– Я из института атомной энергии, – сказал он так, как поведывают большой секрет. – Прошу проводить к командиру корабля.
– Хорошо, что не к капитану… – пробурчал Кондрат. В каюте Ольховского бородач, продолжая распространять вокруг себя возбуждение, сунул ему жесткую ладонь и представился:
– Альберт. Альберт Гельфанд. Доктор физико-математических наук.
– Что за спех, доктор? И от какого вы, интересно, Игоря Васильевича?
– От Курчатова. Академика Курчатова. Я из его лаборатории. Вы слышали такую фамилию? Хотя, вероятно, еще нет…
Ольховский испытал странноватое ощущение легкого отъезда крыши: слух, зрение и сознание никак не могли совместить полученную информацию, при всей ее внешней простоте и кажущейся малозначимости. В зияющей пустоте зоны, где обычно помещаются мысли и слова, ему удалось отыскать только четыре слова – тех, что еще звучали в ушах, и он поспешил употребить их, как-то прикрывая растерянность:
– Я слышал такую фамилию. – Подумал, обнаружил еще слово и немедленно произнес его также: – Садитесь.
Физик сел, закинул ногу на ногу и, обозначив таким образом свободу и достоинство, как бы компенсирующие внутреннее напряжение, продолжал:
– Откуда, интересно? Впрочем, неважно. Что вы слышали про атомную бомбу?
– А что именно я должен про нее слышать?
– Да. Конечно. Учтите – я посвящаю вас в информацию, в неразглашении которой давал подписку. И расстрелян могу быть не только я, но и тот, с кем я ею делился. Вас это не пугает?
– Хм. Это? Меня? Нет.
– Спасибо. Спасибо, командир. Значит, так. Про Хиросиму и Нагасаки вы знаете.
– Конечно.
– Так вот. Лаборатория Курчатова работает над созданием советской атомной бомбы.
– Чем же ей еще заниматься, – здраво подумал вслух Ольховский и, чувствуя необходимость как-то закрепить хрупкое нащупанное здравомыслие, предложил:
– Хотите выпить?
Физик казался удивлен таким спокойным согласием.
– Спасибо, я не пью.
– Курите.
– Я не курю.
– Занимаетесь спортом.
– Есть немного.
– Каким?
– Байдарка и альпинизм. Подождите со светскими разговорами! Мы знаем, что вы идете на Москву.
– С чего вы взяли?
– А что же вы, на Мадагаскар идете Московским каналом? У нас все знают. Корабль, слухи, ваши подвиги и акции, отношение масс.
– Каких масс?!
– Не критических, конечно. Народных. Хотя и народные могут быть критическими. Извините, глупый каламбур. Ладно, не перебивайте… Петр Ильич? Петр Ильич, дайте сказать.
– Да я вас только и слушаю! (Не прерывая беседы, Ольховский выпил сам и звякнул Оленеву: «Зайди-ка».)
– Вот слушайте. Работы находятся в стадии завершения.
Ольховский понимающе покивал:
– Получили материалы от супругов Розенберг.
– От каких супругов?! – вытаращился физик и протер платочком очки, не снимая их.
– Наших разведчиков в США.
– М-да?.. Гм. А вы откуда можете располагать такой информацией?..
– Неважно.
– М-да… Гм. Вы полагаете, что направление работ последнего месяца… Интересная мысль! Что ж, в принципе возможно… не знаю. Но это не имеет значения!
– А что имеет значение?
– Нам обрезали финансирование!
– Да, многим сейчас обрезали. Причем много что, – не удержался съязвить Ольховский.
– Не острите. Вы не понимаете. Мы практически подошли к завершению работ. Вы знаете, что это значит? Это значит, что через семь-восемь месяцев опытный образец может быть реально изготовлен и испытан. Вы понимаете, что это значит?
Очки его вспыхивали, как проблесковые лампы. Ольховскому стало неуютно.
– Я понимаю, – уверил он.
– Надеюсь. Это означает конец американской монополии на атомное оружие. Это изменение баланса сил в мире! Это начало пути к ядерному паритету. Вы понимаете, что сейчас означает американская монополия на бомбу?
– Конечно.
– Вы не можете этого понимать! Газетам и политинформациям верить нельзя. Без бомбы мы беспомощны перед американцами. Их средства доставки, их Б-29 мы с надежностью сбивать не можем. А одна бомба – это конец любого города, конец Москвы, конец любого промышленного и оборонного района. Америка диктует миру свою волю, а мы делаем хорошую мину при плохой игре. У них производство ядерных боеприпасов поставлено на конвейер. Это угрожает вообще нашей политической системе, социализму во всем мире.
Вошел доктор и был посвящен Ольховским в беседу.
– Это наш научный специалист, – представил он вошедшего гостю, – от него секретов нет. («Псих. Побудь», – шепнул на ухо.)
Доктор сделал доброе лицо и спросил:
– А вы болеете за социализм?
Бородач презрительно покривился:
– Не надо меня проверять, у нас все такие проверенные, что дальше некуда. Уж если я к вам обращаюсь – значит, позарез! – Он провел рукой по горлу. – Первое, что вы должны сделать в Москве, – это выделить деньги – любые, откуда угодно! – на продолжение работ нашему институту. Речь идет о самом существовании государства, понимаете? Я жизнью сейчас рискую, говоря вам это, но люди за это жизни отдают!
– Каким образом отдают? – очень заботливо спросил доктор.
– Это не преувеличение! Все мы рано или поздно от лучевой загнемся. Времени нет на все проверки и предосторожности, понимаете, все делается впервые. Ту т от доз очень трудно уберечься. Не до того. Мы на фронте.
Доктор вздыхал. Ольховский кивал. С сумасшедшими нельзя спорить. Хотелось закруглить разговор как можно быстрее.
– Даю вам слово, что в первую очередь будут выделены деньги на вашу работу, – пообещал Ольховский, встал и крепко пожал физику руку.
– Спасибо! – горячо сказал тот. – Спасибо вам, дорогой мой человек. Да… Дело, которому мы служим. Вот так иногда скажешь себе: я отвечаю за все. И становится легче.
– Пойдемте, я провожу вас сам, Альберт… э?
– Просто Альберт, или можно – Алик, у нас без отчества. А вообще – Матвеевич.
– Сколько вам лет, Альберт Матвеевич?
– Двадцать девять.
– Молоды.
– У нас все молодые.
Они следили, как физик, удаляясь и растворяясь позади, ловко продевает свой челнок сквозь сизые сумерки.