Уильям Сомерсет Моэм
ПРЕДИСЛОВИЕ
Первая книга Уильяма Сомерсета Моэма (1874–1965), роман «Лайза из Ламбета», увидела свет в 1897 г.; последняя прижизненная публикация, автобиографические заметки «Взгляд в прошлое», печаталась осенью 1962 г. на страницах лондонской «Санди экспресс». В 1964 г. маститый писатель подвел черту: «Я давно уже перенес на бумагу все, что у меня было, и отложил перо в сторону». Однако же старый мэтр, более полувека отслуживший английской изящной словесности, не удержался и посетовал: «Меня, правда, взяла досада, что я не успел закончить новую книгу…»
Между этими двумя вехами умещается впечатляющий литературный труд — множество романов, рассказов, эссе, пьес, очерковых книг, критических выступлений и т. п. — и долгая человеческая жизнь, в целом благополучная, отмеченная бесконечными путешествиями, встречами, жадным вниманием к многообразию мира и людей.
Сам мастер сказал на закате лет: «Жизнь у меня была полная, интересная».
Здесь необходимо уточнение. При том, что Моэм отнюдь не был аскетом и понимал толк в чувственных радостях существования, жизнь его была отдана творчеству, слову, о чем он сам писал с присущей ему определенностью в книге «Подводя итоги» (1938), этом необычном для английской литературы соединении автобиографии, свободного эссе об искусстве, осторожной исповеди и эстетического трактата: «В каждом человеке я вижу не самоцель, а материал, который может пригодиться мне как писателю». Такой материал видел он и в собственной жизни.
Моэм родился в Париже в семье юрисконсульта британского посольства, рано осиротел (в 1882 г. умерла мать, через два года — отец) и был отправлен в Англию, к дяде со стороны отца — священнику в городке Уитстебл, графство Кентербери. Дядя отдал его в школу-интернат для мальчиков «Кингз скул». Об этом периоде жизни будущего писателя можно получить представление по его романам «Бремя страстей человеческих» (1915) и «Пироги и пиво, или Скелет в шкафу» (1930). В первом описаны переживания ранимого увечного мальчика (в отличие от героя романа юный Моэм страдал не хромотой, а заиканием), одинокого среди грубоватых здоровых сверстников. Во втором выведен самодовольный подросток, неглупый, наблюдательный, зараженный предрассудками своей провинциальной родни — викария и его жены, одновременно чванливый и робкий, конформист и протестант. Много позже, в предисловии к «Записным книжкам» (1949), Моэм, говоря о себе в третьем лице, сказал, что рассуждения и наблюдения «очень молодого человека», которые «кажутся сейчас глупыми и утрированными», «выражали его бунт против взглядов и привычек, принятых в той среде».
Недоучившись, он шестнадцатилетним юнцом отправился пополнить образование в немецкий университетский город Гейдельберг. В это время Моэма притягивала духовная стезя, но, обнаружив у себя влечение к лицам одного с ним пола, он отказался от карьеры священника и, вернувшись на родину, поступил в медицинский колледж при лондонской больнице Св. Фомы, где проучился пять лет. Как студенту-практиканту, ему приходилось иметь дело с самыми разными пациентами и посещать кварталы лондонской бедноты. Этот опыт лег в основу романа «Лайза из Ламбета», благожелательно встреченного критикой, и тогда Моэм сделал не столько даже решительный, сколько рискованный шаг: поставил на медицине крест, чтобы стать профессиональным писателем.
Несколько романов, написанных следом, денег не принесли и прошли незамеченными. Моэм обратился к драматургии. Его пьесы не сразу попали на сцену, но, попав, прочно на ней утвердились, и после громкого успеха комедии нравов «Леди Фредерик» (1907) он превратился в преуспевающего автора.
С началом Первой мировой войны С. Моэм отправился переводчиком при автоколонне Красного Креста во Францию, откуда обстоятельства забросили его в США. В 1916 г. он предпринял свое первое масштабное путешествие — плаванье к островам южной части Тихого океана. Вернувшись в Америку, он женился на Сейре Уэлкам, которая родила ему дочь и с которой он разошелся в конце 1920-х гг. До конца войны ему выпало еще одно дальнее путешествие по тайной казенной надобности. Стремясь принести своей стране посильную пользу, он согласился выполнить для британской контрразведки несколько деликатных поручений, для чего посетил Италию, Швейцарию — и Россию, где его заданием было уговорить Временное правительство продолжать военные действия. В отношении успеха своей миссии Моэм заведомо не питал никаких иллюзий и оказался прав, а специфику «тайной войны» в ее отнюдь не романтической, но гротескной и нередко бессмысленной реальности изобразил в новеллах сборника «Эшенден, или Британский агент» (1928).
Десять послевоенных лет Моэм провел в Англии. В 1928 г. он приобрел на французском Лазурном берегу виллу «Мореск» («Мавританка»), которая стала его постоянной резиденцией. Там писателя и застала Вторая мировая война.
Тогда Моэм еще раз взялся за тайную миссию, оставшись с секретным заданием в оккупированном немцами Париже. В чем состояло задание — неизвестно, зато известно, что писателю пришлось скрываться и тайком пробираться в Англию, бросив во Франции немалое движимое и недвижимое имущество. Но прежде чем бежать морем из захваченной Германией страны, он выпустил книгу очерков «Сражающаяся Франция» (1940). Британское военное ведомство предложило Моэму отправиться в США — рассказать американцам о сражающейся Англии. И в октябре 1940 г. писатель прилетел в Нью-Йорк. Он прожил в США в Калифорнии до середины 1946 г., затем возвратился на свою потрепанную, однако уцелевшую виллу. На Лазурном берегу он прожил до конца своих дней, хотя по-прежнему много путешествовал, а каждое лето, пока позволяло здоровье, проводил в Англии, в Дорчестере.
Патриотизм парадоксальным образом сочетался в Моэме с качествами, присущими тем, кого называют «гражданином мира», — тягой к перемене мест, способностью проникать в «земли чужой язык и нравы», любовью к Средиземноморью. Он вообще жаловал Старый Свет, особенно Испанию и Италию, но первое место в его привязанностях занимала Франция: в этой стране он родился, в ней же и умер. Ближе Франции ему была только Англия: жил и умер он подданным Британской короны, служил родине пером и умом и вернулся туда после смерти: урна с прахом Моэма, согласно его завещанию, захоронена у стены построенной на его деньги и носящей его имя библиотеки «Кингз скул».
Наследие Моэма обеспечило ему законное место среди старших и младших современников, мастеров английской литературы завершившегося столетия, — Д. Голсуорси, Дж. Б. Шоу, Г. Уэллса, Р. Киплинга, Г. К. Честертона, Д. Г. Лоуренса, Вирджинии Вулф, Э. М. Форстера, О. Хаксли, Д. Кэри, И. Во, Л. П. Хартли. Очень разные художники, державшиеся подчас диаметрально противоположных точек зрения на назначение и природу искусства, все они, в конечном счете, служили одному и тому же: приумножению английской литературы.
К своему ремеслу писателя Моэм относился взыскательно, ревностно и здраво. Он понимал и Признавал субъективный характер творчества: «Все свои грехи и безумства, несчастья, выпавшие на его долю, любовь без ответа, физические недостатки, болезни, нужду, разбитые надежды, горести, унижения — все это он (творец. —
Созданное Моэмом отмечено известной сдержанностью, остраненностью и рационализмом в передаче биения жизни. Может быть, лучше всех своих критиков понимал это и сказал об этом он сам: «…в произведениях моих нет и не может быть той теплоты, широкой человечности и душевной ясности, которые мы находим лишь у самых великих писателей» («Подводя итоги»). Но в его книгах, выдержавших испытание временем, ставятся большие, общечеловеческого и общефилософского плана, проблемы. Ответы Моэма бывали парадоксальными, подчас спорными, но в любом случае привлекательна художническая честность автора в подходе к решению этих проблем — вплоть до откровенного признания, что он и сам не знает ответа, а если и предлагает собственную точку зрения, то просит не считать ее истиной в последней инстанции. Да и существуют ли исчерпывающие ответы на некоторые волновавшие Моэма и, следовательно, его персонажей вопросы? Литература, по крайней мере, и по сей день едва ли скажет тут последнее слово.
К примеру, вопрос вопросов — «что такое вообще жизнь, и есть ли в ней какой-то смысл» (роман «Острие бритвы», 1944) — преследовал Моэма на протяжении всего творческого пути. В период «Лайзы из Ламбета», то есть юношеского увлечения вульгарным дарвинизмом и спенсерианством, ответ, как и следовало ожидать, был примитивно прост: человек живет, чтобы участвовать в борьбе за существование. В «Бремени страстей человеческих» взгляды автора уже приближаются к философии Мопассана в романе «Жизнь»: смысл жизни — в ней самой. Иное решение предложено в романе «Луна и грош» (1919): оправдание человека в плодах его деятельности, необходимых человечеству; наивысшая форма деятельности — сотворение прекрасного, Красоты с большой буквы. «Узорный покров» (1925) вносит в эту формулу поправку:
«Мне представляется, что на мир, в котором мы живем, можно смотреть без отвращения только потому, что есть красота, которую человек время от времени создает из хаоса… И больше всего красоты заключено в прекрасно прожитой жизни. Это — самое высокое произведение искусства».
Этот ответ дополняется в «Острие бритвы». Герой романа Ларри Даррел едва ли не единственный в творчестве Моэма образ, по определению Ф. М. Достоевского, положительно прекрасного человека. Его философия практической жизни складывается под влиянием индийского учения веданты, а сущность поисков — стремление достигнуть особого, просветленного состояния духа через «правильные поступки». Знаменательно, что Моэм, не позволяющий себе выносить нравственный суд над персонажами (это делает за него читатель), здесь демонстративно нарушает собственное правило и выступает с прямой оценкой: «…я могу только восхищаться светлым горением столь исключительного человека».
За свою долгую жизнь Моэм испробовал разные жанры, был составителем многих антологий, редактором, пропагандистом творчества английских и зарубежных писателей, в том числе русских, которых почитал и любил: Достоевского, Чехова, Льва Толстого, Тургенева. Ему принадлежат легкие комедии характеров и положений, злые сатиры на нравы и проблемные социально-психологические драмы типа «За заслуги» (1932) с острым конфликтом и точной прорисовкой исторического времени. Его пьесы отличаются динамичным действием, тщательной разработкой мизансцен, компактным живым диалогом. Наряду с комедиями Дж. Б. Шоу они стали звеньями цепочки, соединившей драматургию О. Уайлда, театр Дж. Б. Пристли и послевоенную английскую драму «новой волны» (Дж. Осборн, Дж. Арден, Р. Болт и др.). Однако главный вклад Моэма в английскую литературу — это новеллы, романы и эссеистика, включая «Подводя итоги».
Блистательное мастерство формы — крепко выстроенный сюжет, строгий отбор материала, емкость детали, естественный как дыхание диалог, виртуозное владение смысловым и звуковым богатством родного языка, раскованно-разговорная и вместе с тем сдержанная, неуловимо скептическая интонация повествования, ясный, экономный, простой стиль — делает Моэма классиком рассказа XX века. Многообразие характеров, типов, ситуаций, конфликтов, сопряжение добра и зла, патологии и нормы, страшного и смешного, обыденности и экзотики превращают его обширное новеллистическое наследие в своего рода «человеческую трагикомедию», смягченную, однако, бесконечной терпимостью, мудрой иронией и принципиальным нежеланием выступать в роли судьи ближнего своего. У Моэма жизнь как бы сама себя судит и выносит нравственный приговор, автор же выступает всего лишь наблюдателем и хроникером.
Достоинства этой объективной манеры письма и блестящего стиля присущи и его лучшим романам. Это «Бремя страстей человеческих», роман о художнике «Луна и грош» и роман о писателе «Пироги и пиво», образующие с романом об актрисе «Театр» (1937) нечто вроде трилогии о творцах искусства, его смысле и отношении к жизни, а также «Узорный покров» и «Острие бритвы».
Порой Моэм отталкивается от некоторых фактов биографии и характеров реально существовавших лиц (например, Поля Гогена в романе «Луна и грош» или Томаса Харди в «Пирогах и пиве»), чтобы, развивая вымышленную историю, поставить проблемы, важные для него как для писателя и человека. Под его пером саморазоблачаются приверженцы всевозможных форм нормативной и корпоративной морали, а социально-кастовая система в британском ее варианте обнаруживает свою несостоятельность и пагубность в приложении к живому человеку. Древний как мир порок снобизма предстает во всей своей гротескной и одновременно внушающей жалость уродливости (квинтэссенция снобизма — критик Эллиот Темплтон в «Острие бритвы»).
За века существования Британская империя выработала особую форму общественного сознания, окончательно сложившуюся в эпоху правления королевы Виктории (вторая половина XIX века). Эта форма представляла собой сложный, покоящийся на иерархических принципах комплекс норм поведения, нравственных ориентиров, социально-политических ценностей и психологических установок. Его неотъемлемыми слагаемыми были концепция британского офицера и джентльмена и непререкаемая грань между «белым человеком», «сахибом», — и «туземцем». То был традиционный британский снобизм, обогащенный опытом многовекового колониального господства. Не приходится поэтому удивляться, что нравственная и эстетическая критика мира почти во всех произведениях Моэма выливается, как правило, в очень тонкое развенчание снобизма, опирающееся на тщательный отбор характерных словечек, жестов, черт внешнего облика и психологических реакций персонажа.
Развивая традиции английской литературы, искушенной в художественном изображении снобизма, — традиции Свифта и Джейн Остен, Диккенса и Теккерея, Джордж Элиот и Томаса Харди, — Моэм язвит своей иронией не человека вообще, но лишь извращение его природы под гнетом нормативных требований социальных условностей. И если он всегда готов понять человека, сделав скидку на естественные слабости и несовершенства рода людского, то на культ условностей и жрецов этого культа его терпимость не распространяется. При всей неоднозначности характера Эллиота Темплтона, которого автор наделяет важнейшими, с его точки зрения, добродетелями — щедростью, добротой и милосердием, — персонаж этот в глазах читателя непередаваемо комичен, порою же просто ничтожен, ибо снобизм как modus vivendi превращает его существование в бессмысленную погоню за миражем.
Парадоксальное сочетание вещей, казалось бы, несочетаемых было в высшей степени свойственно Моэму, человеку и писателю. Связанный рождением и воспитанием с верхушкой «среднего класса», именно этот класс и его мораль он сделал главной мишенью своей язвительной иронии. Один из самых состоятельных литераторов своего времени, он обличал власть денег над человеком. Скептик, утверждавший, что люди ему в принципе безразличны и ничего хорошего от них ждать не приходится, он был особенно чуток к прекрасному в человеке и ставил доброту и милосердие превыше всего. И далее в том же духе.
Моэм не пролагал новых путей в литературе, но создал свой стиль. Он не претендовал на открытие новых истин, но предложил свою точку зрения на истины известные, заставив их заиграть по-новому. Он жил в свое время и своим временем, не уходя от вопросов, которые оно ставило перед ним — художником слова и англичанином. Он честно свидетельствовал о том, что видел. Он говорил правду, как он ее понимал («Добиться успеха, как подсказывает мне опыт, можно лишь одним способом — говоря правду, как ты ее понимаешь…»). Он писал для того, чтобы его читали, он этого хотел, и он этого добился. Как-то незаметно У. С. Моэм перешел из современников — в классики. И теперь его книги заботятся о посмертной судьбе их автора.
УЗОРНЫЙ ПОКРОВ
РОМАН
© Перевод М. Лорие
На замысел этой книги меня натолкнули следующие строки из Данте:
«Прошу тебя, когда ты возвратишься в мир и отдохнешь от долгих скитаний, — заговорила третья тень, сменяя вторую, — вспомни обо мне, я — Пия. Сиена породила меня, Маремма меня погубила — это знает тот, кто, обручившись со мной, подарил мне кольцо и назвал своею супругой»[1].
Я тогда учился в медицинской школе при больнице Св. Фомы и, оказавшись свободным на шесть недель пасхальных каникул, пустился в путь с небольшим чемоданом, в котором уместилась вся моя одежда, и с двадцатью фунтами стерлингов в кармане. Мне было двадцать лет. Через Геную и Пизу я приехал во Флоренцию. Там, на Виа Лаура, я снял комнату с видом на прелестный купол собора у вдовы с дочерью, которая, поторговавшись сколько следует, согласилась сдать мне эту комнату с пансионом за четыре лиры в день. Боюсь, для вдовы эти условия оказались не очень выгодными: аппетит у меня был зверский, я с легкостью поглощал целые горы макарон. В тосканских горах у вдовы был виноградник, и, сколько помнится, нигде в Италии я больше никогда не пил такого вкусного кьянти. Ее дочь ежедневно давала мне урок итальянского языка. Мне она казалась женщиной едва ли не пожилой, хотя было ей, как я теперь понимаю, лет двадцать шесть, не больше. Она пережила большое горе. Ее жених, офицер, был убит в Абиссинии, и она дала обет безбрачия. Было решено, что по смерти матери (женщины седовласой, но цветущей и жизнерадостной, не собиравшейся покинуть этот мир ни на день раньше, чем повелит Господь) Эрсилия пойдет в монастырь. Такая перспектива ничуть ее не удручала. Она любила пошутить, посмеяться. Обеды и завтраки проходили у нас весело, но к нашим занятиям она относилась серьезно и, когда я бывал непонятлив или невнимателен, стукала меня по рукам черной линейкой. Я бы вознегодовал, что со мной обращаются как с ребенком, однако это напомнило мне об учителях былых времен, о которых я читал, а тогда мне стало смешно.
Дни мои были заполнены до отказа. Каждое утро я для начала переводил несколько страниц из какой-нибудь пьесы Ибсена, чтобы овладеть техникой естественного диалога; затем с томиком Рескина в руках шел осматривать достопримечательности Флоренции. Согласно предписаниям, я восхищался башней Джотто и бронзовой дверью Гильберти. Как полагалось, приходил в восторг от Боттичелли в галерее Уффици и по крайней своей молодости пренебрежительно отворачивался от того, чего мой кумир и наставник не одобрял. После завтрака был урок итальянского, а потом я опять уходил из дому, посещал церкви и мечтал, бродя по берегам Арно. После обеда я пускался на поиски приключений, но был до того невинен или, во всяком случае, робок, что всегда возвращался домой, не потеряв и грана добродетели. Синьора, хоть и дала мне ключ от входной двери, вздыхала с облегчением, когда слышала, как я вхожу и задвигаю засов — она вечно боялась, что я забуду это сделать, — а я принимался за чтение истории гвельфов и гибеллинов с того места, где остановился накануне. Я с горечью сознавал, что не так проводили время в Италии поэты-романтики (хотя едва ли хоть один из них сумел прожить здесь шесть недель за двадцать фунтов стерлингов), и от души наслаждался моей трезвой и деятельной жизнью.
«Ад» Данте я уже прочел раньше (с помощью перевода на английский, но добросовестно отыскивая незнакомые слова в словаре), так что с Эрсилией мы начали с «Чистилища». Когда мы дошли до того места, которое я процитировал выше, она объяснила мне, что Пия была сиенской дворянкой, чей муж, заподозрив ее в неверности, но опасаясь мести ее знатной родни в том случае, если он велит ее убить, увез ее в свой замок в Маремме, в расчете, что тамошние ядовитые испарения с успехом заменят палача; однако она не умирала так долго, что он потерял терпение и приказал выбросить ее из окна. Откуда Эрсилия все это знала — понятия не имею, в моем издании примечание было не столь подробное, но история эта почему-то поразила мое воображение, я мысленно поворачивал ее так и этак в течение многих лет, снова и снова размышлял над ней по два-три дня кряду. Я все повторял про себя строку «Сиена породила меня, Маремма меня погубила». Но это был лишь один из многих сюжетов, теснившихся у меня в голове, и я подолгу вообще не вспоминал о нем. Я, разумеется, представлял себе какую-то современную повесть и никак не мог придумать, в какой современной обстановке такие события могли бы произойти, не утратив правдоподобия. Нашел я такую обстановку лишь после того, как совершил долгое путешествие в Китай.
Пожалуй, это единственный из моих романов, который я писал, исходя не столько из характеров, сколько из фабулы. Объяснить, как соотносятся характеры и фабула, нелегко. Нельзя создать персонаж в безвоздушном пространстве: как только начинаешь о нем думать, представляешь его себе в какой-то ситуации, он совершает какие-то поступки; и выходит, что характер и хотя бы основное действие зарождаются в воображении одновременно. Но в данном случае персонажи были подобраны в соответствии с сюжетом; и списаны они были с людей, которых я давно знал — правда, при других обстоятельствах.
С этой книгой у меня не обошлось без неприятностей из тех, что подстерегают каждого писателя. Сначала я дал своим героям фамилию Лейн, довольно распространенную, но оказалось, что какие-то люди с такой фамилией живут в Гонконге. Они предъявили иск издателю журнала, в котором печатался роман, и он был вынужден уплатить 250 фунтов, а я изменил фамилию героев на Фейн. Затем помощник гонконгского губернатора, усмотрев в романе клевету на себя, пригрозил подать в суд. Это меня удивило. Ведь в Англии мы можем показать на сцене премьер-министра, вывести в романе архиепископа Кентерберийского или лорд-канцлера, и эти высокопоставленные лица и бровью не поведут. Мне показалось странным, что человек, временно занимавший столь незначительный пост, мог счесть себя оскорбленным, но, чтобы избежать лишнего шума, я изменил Гонконг на вымышленную колонию Цин-янь[2]. К тому времени книга была уже отпечатана, но тираж так и не поступил в продажу. Некоторые из рецензентов, успевших получить книгу от издателя, под тем или иным предлогом ее не вернули, и эти экземпляры стали библиографической редкостью. Насколько я знаю, их насчитывается штук шестьдесят, и коллекционеры платят за них большие деньги.
Она испуганно вскрикнула.
— Что случилось? — спросил он.
Ставни были закрыты, но он и в темноте увидел, что лицо ее исказилось от ужаса.
— Кто-то пробовал отворить дверь.
— Наверно, ама́[3] или кто-нибудь из слуг.
— Они в это время никогда не приходят. Им известно, что после второго завтрака я всегда отдыхаю.
— Так кто же это мог быть?
— Уолтер, — прошептали ее дрогнувшие губы.
Она указала на его ботинки. Он попытался их надеть, но ее тревога передалась и ему — руки не слушались, к тому же ботинки были тесноваты. С коротким раздраженным вздохом она протянула ему рожок, а сама накинула кимоно и босиком прошла к туалетному столику. Волосы ее были коротко острижены, и она привела их в порядок еще до того, как он успел зашнуровать второй ботинок. Она сунула ему в руки пиджак.
— Как мне выйти?
— Лучше подожди немного. Я пойду взгляну, свободен ли путь.
— Не мог это быть Уолтер. Он ведь никогда не уходит из лаборатории раньше пяти.
— А кто же?
Они говорили шепотом. Ее трясло. У него мелькнула мысль, что в критическую минуту она способна потерять голову, и неожиданно он обозлился. Если риск был, какого черта она уверяла, что риска нет? Она ахнула и схватила его за руку. Он проследил за ее взглядом. Они стояли лицом к стеклянным дверям, выходившим на веранду. Ставни были закрыты, засовы задвинуты. Белая фарфоровая ручка двери медленно повернулась. А они и не слышали, чтобы кто-нибудь прошел по веранде. Среди полного безмолвия это было очень страшно. Прошла минута — ни звука. Потом так же бесшумно, так же пугающе, словно повинуясь сверхъестественной силе, повернулась белая фарфоровая ручка второй двери. Это было так жутко, что Китти не выдержала, открывая рот, готовая закричать, но он, заметив это, быстро накрыл ей рот ладонью, и крик замер у него между пальцев.
Молчание. Она прислонилась к нему, колени у нее дрожали, он боялся, что она потеряет сознание. Хмурясь, сжав зубы, он подхватил ее и отнес на кровать. Она была белее простыни, и сам он побледнел под загаром. Он стоял, не в силах оторвать взгляд от фарфоровой ручки. Оба молчали. Потом он увидел, что она плачет.
— Ради Бога, перестань, — шепнул он сердито. — Попались так попались. Как-нибудь выкрутимся.
Она стала искать платок, и он подал ей ее сумочку.
— Где твой шлем?
— Оставил внизу.
— О Господи!
— Да ну же, возьми себя в руки. Ручаюсь, что это был не Уолтер. С какой стати ему было приходить домой в это время? Ведь он никогда не приходит среди дня?
— Никогда.
— Ну вот. Голову даю на отсечение, что это была ама.
Она чуть заметно улыбнулась. Его теплый, обволакивающий голос немного успокоил ее, она взяла его руку и ласково пожала. Он дал ей время собраться с силами, потом сказал:
— Ну знаешь, надо на что-то решаться. Может, выйдешь на веранду, оглядишься?
— Мне кажется, если я встану, то сразу упаду.
— Бренди у тебя здесь есть?
Она покачала головой. Он помрачнел, чувствуя, что теряет терпение, не зная, как быть. Вдруг она крепче стиснула его руку.
— А если он там дожидается?
Он заставил себя улыбнуться и отвечал тем же мягким, ласкающим голосом, силу которого так хорошо сознавал:
— Ну, это едва ли. Да не трусь ты, Китти. Не мог это быть твой муж. Если бы он пришел и увидел в прихожей чужой шлем, а поднявшись наверх, обнаружил, что твоя дверь заперта, уж он не стал бы молчать. Конечно же, это был кто-нибудь из слуг. Только китаец мог повернуть ручку так осторожно.
У нее немного отлегло от сердца.
— Не очень-то это приятно, даже если это была ама.
— С ней можно договориться, а в случае чего я ее припугну. Быть правительственным чиновником не так уж сладко, но кое-какие преимущества это дает.
Наверно, он прав. Она встала, повернулась к нему, протянула руки, он обнял ее и поцеловал в губы. Она задохнулась от счастья, как от боли. Она боготворила его. Он отпустил ее, и она пошла к двери. Отодвинула засов, приоткрыла ставень, выглянула. Ни души. Она скользнула на веранду, заглянула в туалетную комнату мужа, потом в свой будуар. Пусто и там и тут. Она вернулась в спальню и поманила его:
— Никого.
— Скорее всего это был обман зрения.
— Не смейся. Я до смерти перепугалась. Пройди в мой будуар и подожди там, я только обуюсь.
Он послушался, и через пять минут она тоже пришла в будуар. Он курил папиросу.
— Ну что, получу я теперь бренди с содовой?
— Да, сейчас позвоню.
— Тебе и самой не мешало бы выпить.
Они молча дождались, пока явился бой и, выслушав приказание, вышел из комнаты, а потом она сказала:
— Позвони в лабораторию, спроси, там ли Уолтер. Твоего голоса они не знают.
Он взял трубку, назвал номер. Попросил к телефону доктора Фейна. Положил трубку и сообщил:
— Ушел еще до завтрака. Спроси боя, приходил ли он домой.
— Боюсь. Странно получится, если он приходил, а я его не видела.
Бой принес поднос с напитками, и Таунсенд налил себе стакан. Предложил и ей, но она отказалась.
— Как же быть, если это был Уолтер? — спросила она.
— Может, он посмотрит на это сквозь пальцы?
— Кто, Уолтер?
В ее голосе прозвучало сомнение.
— Мне он всегда казался человеком застенчивым. Есть, знаешь ли, мужчины, которые не выносят сцен. У него хватит ума понять, что устраивать скандал — не в его интересах. Я ни на минуту не допускаю, что это был Уолтер, но, даже если это был он, сдается мне, что он ничего не предпримет. Просто оставит без внимания.
Она отозвалась не сразу.
— Он в меня сильно влюблен.
— Ну что ж, тем лучше. Ты усыпишь его подозрения.
Он подарил ее той чарующей улыбкой, которую она всегда находила неотразимой. Улыбка была медленная, она возникала в его ясных синих глазах и зримо спускалась к красиво очерченному рту, обнажая ровные мелкие белые зубы. Очень чувственная улыбка, от которой у нее все таяло внутри.
— А мне все равно, — сказала она почти весело. — Дело того стоило.