Подробно ход операции описан в протоколе допроса А. В. Кузнецова, который проводила комиссия, в конце 1993 года решавшая вопрос о реабилитации К. Азадовского:
До этого я и работник отдела Ятколенко заходили в кафе, чтобы убедиться, что Лепилина есть Лепилина… Лично я видел, что разговор между иностранцем и Лепилиной очень теплый, а также видел, как иностранец передал Лепилиной фирменный… пакет. Как только я увидел, что Лепилина и ее спутник собираются уходить… я вышел на улицу, где передал Лепилину… группе наружного наблюдения.
Все. Дело сделано. Светлану Лепилину задерживают, находят анашу — и можно идти с обыском к Азадовскому. А сама Светлана? Она больше не нужна, она — материал отработанный. Отныне и она, и К. Азадовский — уголовники, наркоманы. КГБ? Помилуйте! При чем здесь КГБ? И сама Госбезопасность, и работники прокуратуры — все стоят насмерть: уголовники.
Пройдут годы, и 22 декабря 1988 года начальник КГБ СССР по Ленинградской области генерал-майор Прилуков после длительного ЗАКРЫТОГО расследования утвердит заключение, где будет написано черным по белому:
Таким образом в ходе настоящего служебного расследования данные о ПРИЧАСТНОСТИ СОТРУДНИКОВ УКГБ СССР ПО ЛЕНИНГРАДСКОЙ ОБЛАСТИ К ОСУЖДЕНИЮ АЗАДОВСКОГО И ЛЕПИЛИНОЙ НАШЛИ СВОЕ ПОДТВЕРЖДЕНИЕ.
А 27 февраля 1989 года ОДИН ИЗ ЗАМЕСТИТЕЛЕЙ НАЧАЛЬНИКА УКГБ ПО ЛЕНИНГРАДСКОЙ ОБЛАСТИ генерал Блеер ничтоже сумняшеся подпишет адресованное К. Азадовскому письмо, где сказано:
При этом подтверждено, что ОРГАНЫ КГБ НЕ ИМЕЛИ ОТНОШЕНИЯ К ВОЗБУЖДЕНИЮ В ДЕКАБРЕ 1980 ГОДА УГОЛОВНОГО ДЕЛА ПО ОБВИНЕНИЮ ВАС И ГРАЖДАНКИ ЛЕПИЛИНОЙ В ПРЕСТУПЛЕНИИ, ПРЕДУСМОТРЕННОМ СТ. 224 УК РСФСР.
Похоже, они даже в страшном сне не могли предположить, что их ложь, их провокации когда-нибудь из тайных станут явными. А потому до последнего буквально дня лгали в официальных документах, мешая людям добиться справедливости, лгали, ставя препятствия торжеству Закона. И, значит, совершали тем самым уголовное преступление — преступление против правосудия. «Привлечение заведомо невиновного лица к уголовной ответственности, соединенное с искусственным созданием доказательств обвинения» — вот как называется это преступление.
Страшно подумать, сколько людей было вовлечено! Тут и доносчица Ткачева, вознагражденная за свой «труд» комнатами, отобранными у Светланы. Тут и написавшие для суда лживую характеристику на Азадовского бывшие его сослуживцы Бобов и Шистко. (Они остались безнаказанными и после того, как в 1989 году судом Дзержинского района характеристика была признана клеветнической.) Тут и следователь райотдела милиции Каменко, отчисленный, правда, после этого дела из органов милиции, но благополучно закончивший в 1989 году юрфак университета, где, кстати, прекрасно знали о его роли и участии в «уголовных делах» Азадовского и Лепилиной. Тут и другие сотрудники милиции: Арцыбушев, Хлюпин, Матняк — об их действиях можно писать отдельную статью! И о «правосудии», чинимом судом Куйбышевского района, а потом и горсудом. Тут, разумеется, и работники прокуратуры: «Прокуратурой РСФСР проверено уголовное дело в отношении Лепилиной С. И. Осуждение ее за незаконное приобретение и хранение наркотического вещества… признано обоснованным». Таких ответов у Азадовского и Лепилиной множество.
А главные авторы? Алейников, Николаев, Безверхое, Ятколенко, Федорович, Кузнецов? А Поздеев, по совместительству член Союза писателей, печатающийся под псевдонимом Кренев? Он и в обыске участвовал как «специалист по литературе». В результате были изъяты, а потом уничтожены редкие фотографии: Блок, Есенин и Маяковский, Цветаева, Гумилев — больше десятка. Сожжены были и книги, изданные за рубежом: Зощенко, Замятин, Пильняк и другие. Вот она, оказывается, где, измена Родине!..
Исполнители поработали на славу. Ну а руководители? Тот загадочный «один из заместителей», утвердивший план превращения Светланы Лепилиной в уголовницу? Преступление против правосудия длилось целых шестнадцать (!) лет — с 1978 года, когда в результате их никудышной работы Азадовский стал объектом слежки, а потом вранья, приписок и, наконец, — жертвой провокации. И по настоящее время, поскольку ложь продолжается. Мелкие взыскания, полученные рядом исполнителей, — не в счет. Их наказали главным образом за то, что в процессе работы они «засветились» — дали Азадовскому и Лепилиной поводы для жалоб на ведомство.
Сегодня творцы этого дела процветают — кто на другой работе, кто на «заслуженном отдыхе», а кто и в руководстве.
Азадовский признан жертвой политических репрессий — хотя никогда не занимался политической деятельностью. И все-таки это был политический процесс, потому что затеян и негласно проведен секретной политической службой. Это была расправа, месть за «стресс рухнувших надежд» — не оправдал их расчетов на повышение по службе, месть за собственную бездарность и некомпетентность. А еще это была расправа тоталитарного режима с личностью, с тем, кто неугоден, потому что «шибко грамотный» — иностранные языки, зарубежные коллеги, статейки о Цветаевой да Пастернаке. Чужой! Извечная ненависть серости и люмпенов к культуре, любимое оружие тоталитарных режимов в борьбе за безграничную власть.
Благодаря бесстрашию и профессионализму Юрия Щекочихина удалось раскрыть механизм этого грязного дела.
За такие преступления надо отвечать. Преступление против правосудия — одно из самых опасных преступлений. Попустительство здесь — прямой путь в беспредел, когда воры крадут, бандиты калечат людей, уверенные в полной безнаказанности. А честный человек не может быть спокоен за свою свободу и безопасность: ограбят — и никто не найдет преступников, или (как было при раскрытии нашумевшего Витебского дела, когда вместо убийцы, пойманного через несколько лет, расстреляли невиновного) схватят первого попавшегося и «выбьют» нужные показания, фальсифицируют улики, запугают свидетелей. И отчитаются.
Провокация растянулась по времени почти на целых пятнадцать лет — так писал в статье «Ряженые» Юрий Щекочихин. Теперь мы знаем: она растянулась более чем на двадцать лет. Светлана Лепилина была реабилитирована только после вмешательства председателя Верховного суда РФ в 1998 году. В справке, выданной 09.09.1998-го и подписанной и.о. председателя Санкт-Петербургского городского суда Епифановой, сказано, что приговор в отношении Лепилиной С. И. отменен и дело производством прекращено на основании ст. 5 п. 2 УПК РФ за отсутствием в ее действиях состава преступления.
И далее:
Постановлением Президиума Санкт-Петербургского городского суда от 1 июня 1994 года установлено, что Лепилина С. И. была репрессирована по политическим мотивам.
Константин Азадовский реабилитирован постановлением прокуратуры г. Ленинграда от 14 февраля 1989 года. Решением Комиссии Верховного совета РФ по реабилитации жертв политических репрессий от 24 мая 1993 года признано, что он был репрессирован по политическим мотивам. Однако прокуратура (Генеральная, а стало быть, и петербургская) долгое время возражала против «политических мотивов». «Что он хранил и распространял, может, и не доказано, ну а при чем здесь политика?!» Этот вопрос заострился летом 2001 года, когда Азадовский начал оформлять пенсию. Отдел социального обеспечения потребовал справку о реабилитации, которую выдает у нас ТОЛЬКО прокуратура. Справка от Комиссии Верховного совета, к тому же давно не существующего, во внимание не принималась. Был сделан запрос в прокуратуру, и только 20.11.2001 года получена справка о реабилитации, в которой стояли слова «…по политическим мотивам». Подписал справку заместитель прокурора города С.-Петербурга А. П. Стуканов.
На получение этой справки потребовался 21 год.
Константин Азадовский, годами добивавшийся восстановления справедливости, в том числе и наказания лиц, участвовавших в фабрикации этого дела, много раз слышал от друзей и знакомых: «Брось!.. Ты реабилитирован. Ты спокойно живешь и работаешь. Прекрати. Это опасно. В конце концов они тебе отомстят. Ты рискуешь жизнью». Но Азадовского это не остановило.
Что же сейчас известно о людях, принимавших участие в этом грязном деле? Уже после опубликования моей статьи «Расправа» многие из них получили повышения: Александр Валентинович Кузнецов (именно он проводил обыск в квартире Светланы Лепилиной и участвовал в сожжении изъятых книг) в настоящее время является вице-губернатором Ленинградской области. Юрий Алексеевич Безверхов — Первый заместитель руководителя аппарата Государственной думы Федерального собрания РФ, управляющий делами Государственной думы. Следователь Е. Э. Каменко и судья А. С. Луковников, осудивший Азадовского, служат на берегах Невы юристами в разных фирмах. Их дела в полном порядке.
Азадовский вспоминает, как после статьи Щекочихина «Ряженые» чекисты хотели с ним поквитаться: устроили провокацию во франкфуртском аэропорту (пытались всучить наркотик под видом лекарства). Вернувшись в Петербург, он обращался с письменными жалобами и к Собчаку, и в прокуратуру, и к Степашину, тогдашнему главе ФСК, — безрезультатно. Об этом эпизоде подробно рассказала Ольга Кучкина в статье «Возьмите профессора в оперативную разработку (Константин Азадовский обращается к мэру Собчаку с требованием оградить его от беспредела ФСБ)»[4].
Однако, говоря о деле Азадовского, нельзя обойти вниманием и тех немногих людей, что еще в 1981–1982 годах открыто выступили в его защиту. Это, во-первых, академик М. П. Алексеев, в то время — председатель Международного комитета славистов, написавший письмо в защиту Азадовского прокурору города (его секретарем работал тогда А. Лавров, ныне — сам академик). Было письмо шести ленинградских докторов наук (Б. Ф. Егорова, Д. Е. Максимова, Б. Я. Бухштаба, Л. Я. Гинзбург, В. А. Мануйлова, И. Г. Ямпольского), с которым ученые еще до суда обратились к прокурору г. Ленинграда С. Е. Соловьеву. На решение суда это, впрочем, не повлияло.
На Западе о деле Азадовского писал в «Новом американце» Сергей Довлатов. Иосиф Бродский опубликовал большую статью об этом в «New York Review of Books».
А я помню поездку в Москву вскоре после ареста Константина. Буквально недели через две или через месяц. Кто-то посоветовал мне обратиться к И. С. Зильберштейну, историку культуры, искусствоведу, основателю и редактору «Литературного наследства», известному и влиятельному ученому, хорошо знавшему Константина и его родителей. Можно сказать, другу семьи. Принял он меня любезно, внимательно выслушал, но вот речь зашла о необходимости вмешаться, заступиться. «Дело-то, — говорила я, — явно сфабриковано, вы же понимаете, какой из Азадовского наркоман?!» И тут Илья Самойлович переменился в лице. Руки у него задрожали, и он, понизив голос, сказал, что помочь, к несчастью, нельзя, потому что дело совершенно не в наркотиках, и ему из очень хорошо информированных источников точно известно, что здесь — политика, все очень-очень серьезно, вмешиваться бесполезно. В глазах его явно читалось: «…и страшно». Этого он вслух не произнес, но дал мне понять, что чрезвычайно занят, и разговор был окончен.
Однако уже в середине восьмидесятых в «Литературную газету» было направлено письмо писателей, с которого и началась работа Юрия Щекочихина. Письмо составляли у нас дома, при участии моего мужа Михаила Эфроса. В Ленинграде его подписали Яков Гордин, Александр Кушнер, Борис Стругацкий, Дмитрий Сергеевич Лихачев и Даниил Александрович Гранин. А в Москве — при энергичном содействии В. А. Каверина — Сергей Залыгин, Анатолий Приставкин, Юрий Бакланов, Булат Окуджава, Вячеслав Кондратьев, Анатолий Рыбаков и другие.
«Литгазета» направила это письмо генпрокурору Сухареву — с него-то и началось медленное разрушение «уголовного дела», которое никогда бы не рухнуло, если бы не события того времени. Оно бы и в наши дни не «рухнуло».
Дело Азадовского делали руками милиции, потому что не могли «вытянуть» на семидесятую статью. Это был тогда один из способов убирать неугодных. У КГБ всегда находилась ширма для прикрытия — ОВИР, паспортный отдел — если нужно было, например, отказать в прописке бывшему политзэку. Когда на процессе нежелателен был тот или иной адвокат, председатель коллегии адвокатов, получивший соответствующее указание, просто отказывал ему в подписании ордера на защиту. Суды тоже были послушной игрушкой КГБ. А приказы КГБ исполнялись беспрекословно. И для милиции, и для суда, и для прокуратуры КГБ был вышестоящей организацией. Ведь начальник УКГБ являлся членом бюро Обкома, а начальник ГУВД, например, всего лишь рядовым членом Обкома. Председатель же Горсуда был всего-навсего членом ревизионной комиссии. Так что по партийной иерархии все они обязаны были подчиняться КГБ.
Дело Азадовского осуществлялось по отработанному сценарию — как и дело Арсения Рогинского, Владимира Борисова и других. К Борисову на дачу шли с обыском, рассчитывая найти «ГУЛАГ…», а не нашли ничего, кроме ржавых патронов времен войны, неизвестно кем и когда выкопанных из земли. И с досады, просто чтобы навредить Борисову, посадили на три года его брата, Олега. Ну а самого Владимира все равно позднее отправили в «психушку», а оттуда в наручниках выслали за границу.
Другое дело, что и Борисов, и Рогинский были правозащитниками, Азадовский же политикой не занимался, вот в чем разница. И доказать его причастность к антисоветской деятельности КГБ не смог даже для самого себя. И тогда была организована провокация, сфальсифицированы улики. А это даже по законам того времени было преступлением. По сегодняшнему законодательству это ст. 176 УК России — «Привлечение заведомо невиновного лица к уголовной ответственности». Часть 2 этой статьи, где речь идет о том же деянии, соединенном с «искусственным созданием доказательств обвинения», предусматривает наказание в виде лишения свободы на срок от трех до десяти лет.
Добавлю от себя: сегодня для того, чтобы убрать неугодных, изобретен новый способ — их обвиняют в совершении экономических преступлений.
Взаимно искажая отраженья
Георгий Иванов скончался в семь часов утра 26 августа 1958 года в госпитале Йера. В пансионате «Beauséjour» для престарелых апатридов (политических беженцев) этого французского городка на Лазурном берегу Средиземного моря он провел вместе с Ириной Одоевцевой три с половиной года. Последние полгода был уже безнадежно болен и сам это понимал.
15 сентября 1958 года Одоевцева, в первом же письме после кончины мужа, сообщает из Йера главному редактору нью-йоркского «Нового журнала» М. М. Карповичу:
…О последних днях Жоржа я еще не могу писать, это было слишком ужасно. Но о Вас он часто и с благодарностью вспоминал.
Он оставил массу стихов. Иногда он мне диктовал три-четыре стихотворения в сутки «Для Посмертного Дневника», как он говорил, «при жизни их печатать нельзя». Но и сейчас, мне кажется, некоторые лучше не печатать — слишком потрясающие. Как это:
Конечно, все его стихи, т. е. те, которые мы с Вами решим возможным напечатать, я отдам Вам для Нов<ого> Журнала.
Это только справедливо, т. к. Вы сделали больше, чем кто-либо, для Жоржа.
Я еще не могу заставить себя разобрать все, что осталось после него. Не только стихи, но и проза. <…>
Я Вам потом подробно сообщу.
Как только я смогу, я начну писать о нем книгу — ведь никто его так не знал, как я.
Если Вы захотите, многое из всего этого появится в Нов<ом> Журнале.
Но за эти стихи, кот<орые> я Вам шлю, пожалуйста, не посылайте мне гонорара. Это мне слишком больно. <…>
Подпись под стихами напоминает автограф поэта, но скорее — почерк Одоевцевой. Сами стихи переписаны ею. В четвертом стихотворении «подсчет» вписано посторонней рукой вместо зачеркнутого «я счет» и «Ну, а все-таки» вместо «Но когда-нибудь». «Слишком потрясающее» четверостишие «За горе, за позор, за все мои грехи…» Одоевцева в печать отдать так и не решилась. Оно было опубликовано лишь в 2010 году, во втором издании тома «Стихотворений» Георгия Иванова из «Новой библиотеки поэта» — по цитируемому письму.
Через день после письма Карповичу, 17 сентября, Одоевцева сообщает секретарю редакции «Нового журнала» Роману Гулю, постоянному конфиденту и ее и Георгия Иванова последних пяти лет их жизни во Франции, то же самое:
…После Жоржа осталось много стихов. Он в последнее время сочинял иногда по три, по четыре для «Посмертного Дневника», как он говорил. «При жизни таких печатать нельзя».
Я записала почти все, он диктовал мне их — сам он писать уже не мог. «Ты подправь и доделай». Но сейчас я ни подправлять, ни доделывать не в состоянии. Это кажется мне кощунственным. Как он сочинил, так пусть и остается. Только печатать пока можно далеко не все.
Я еще не начала разбирать ни его рукописей, ни моих записей его стихов. Они лежат у меня в ящике, и я не решаюсь их тронуть.
Я послала вчера четыре стихотворения М.М. (Карповичу. — А.А.) Он, наверно, перешлет их Вам. В последнем я описалась два раза. Во второй строфе, последняя строчка — Черным дням веду подсчет, и в последней строфе предпоследняя строка:
Я это вспомнила сегодня ночью, как и вот это стихотворение:
Простите, что так грязно. И это мне тяжело дается. У меня как-то не ладно с головой — хочу сказать или написать одно, а получается другое. И все забываю.
строчки Жоржа еще из «Роз». Он часто с насмешкой брал свои старые строчки, «на новый лад», как он говорил. <…>
За Жоржины стихи мне гонорара не надо, т. е. за «Посмертный Дневник» (с. 589–591).
В этом письме подпись «Георгий Иванов» воспроизведена уже явно Одоевцевой. Может вызвать некоторую настороженность также правка по сновидческому наитию, пускай на самом деле и улучшающая текст. Наверное, все же ивановская подпись никакой последней воли автора отражать не должна, дана как указание публикатора — в каком виде печатать стихи на страницах журнала. Правда, немного времени спустя, 12 декабря 1958 года, в письме к Гулю Одоевцева проявляет необъясненную озабоченность факсимиле поэта: «Если у Вас сохранились подписи Жоржа „Георгий Иванов“, пришлите мне, пожалуйста. Мне они очень нужны»[6].
Для чего, интересно, если не для того, чтобы удостоверять переписываемые ею стихи автографом?
Так или иначе, но в двух первых письмах к публикаторам стихов Георгия Иванова наиболее четко и достоверно выражено интимное отношение Одоевцевой к его поэтическому наследию, первый душевный порыв: подправлять или доделывать эти стихи — «кощунственно». Притом что сразу внесены две поправки. Даром что вспомнились непроизвольно, ночью. В таком виде — с правкой — все пять опубликованы в ближайшей, 54-й, книжке «Нового журнала» за 1958 год, войдя в окончательный текст «Посмертного дневника», сложившийся лишь к 1975 году — в еще раз обновленной редакции.
То же, что Гулю, в те же дни, пишется и другим близким Георгию Иванову людям. Вот из письма Игорю Чиннову 18 сентября 1958 года:
Если хотите, я пришлю Вам несколько его последних стихов. Их после него осталось очень много — на целую книгу.
Но я еще не в состоянии заняться разборкой его записей. Я не могу даже заставить себя перечесть те, что он мне диктовал, когда не был уже в состоянии писать — слишком больно. Пошлю Вам те, которые я помню наизусть — около десяти. «Посмертный дневник», как он говорил. Они почти все о его смерти.
Кажется, это в первый раз в литературе, чтобы поэт так писал о своей смерти. Мне даже страшно думать о них[7].
Еще одно, в том же сентябре — Владимиру Маркову:
После него осталось стихов на целую книгу, но я еще не могу их разобрать, даже прочесть те, кот<орые> он мне диктовал — он уже не был в состоянии писать. Иногда он говорил мне утром: запиши еще одно в «Посмертный дневник». Я помню наизусть стихотворений десять. Я их в следующий раз пошлю Вам. Они почти все о его смерти, и мне даже страшно о них думать.
Я не знаю, можно ли их все печатать — это такой обнаженный ужас жизни и смерти.
Но, конечно, я их все сохраню, как и все его — даже ничего не значущие — записи. <…>
Карповичу я уже написала и послала ему пять стихотворений «Посмертного дневника».
Посылаю Вам шестое. Я помню их еще несколько наизусть. Но писать их так больно. Эти стихи навеяны Вами — Вашим замечанием в статье не помню о чем: «Георгий Иванов превращает отчаяние в игру»[8]. По справедливости, Вы первый должны их увидеть[9].
Как раз с сохранностью поздних стихов Георгия Иванова далеко не все ладно. Исчез (во всяком случае, не опубликован), очевидно оставленный В. Ф. Марковым в редакции «Опытов», листок со стихотворением, приложенным к этому письму, да и в архиве Романа Гуля нет как минимум двух упоминаемых в их переписке и до сих не выявленных стихотворений Георгия Иванова («Эх вы, пахари и сеятели…» и «Урод уроду…»). Канули и все предназначенные Одоевцевой к сбережению рукописи, относящиеся к «Посмертному дневнику». Не исключено, впрочем, что они могут найтись в какой-нибудь частной коллекции.
В «Новом журнале» под рубрикой «Посмертный дневник» стихи Георгия Иванова регулярно публиковались на протяжении четырех лет: 1958, кн. LIV, LV; 1959, кн. LVI, LVIII; 1960, кн. LIX, LXI; 1961, кн. LXIII. В 56-й книжке журнала их завершало стихотворение Одоевцевой «Я не могу простить себе…» с такой заключительной строфой:
Что может подтвердить непризрачное существование ивановских последних стихов более достоверно, чем подобные переживания и признания?
Добавим к ним еще одно — убедительнейшее — из письма к Гулю от 6 октября 1958 года, отправленного вслед за цитированными выше:
…Я разобрала далеко не все записи Г<еоргия> Владимировичах Вы знали его почерк, когда он старался. Я иногда бьюсь час над какой-нибудь строчкой и все же не могу разобрать.
Писал он редко в тетради, чаще на полях книги, на обложках или на клочках бумаги.
<…> по-моему, это небывалое в поэзии — стихи за несколько дней до смерти. Ясность, простота и отрешенность от жизни уже почти потусторонние. Некоторые стихи настолько ужасны, что их — из чувства жалости к читателям и современникам — не решусь напечатать (с. 597–598).
Канонический текст «Посмертного дневника» появился лишь в 1975 году в изданном под редакцией Всеволода Сечкарева и Маргарет Далтон в Вюрцбурге «Собрании стихотворений» Георгия Иванова. В него вошло 38 стихотворений. Публикации предшествовала пауза в печатании длиной в четырнадцать лет.
Чем же была заполнена эта пауза?
Вроде бы отклики на стихи из «Посмертного дневника» литераторов, близких к Одоевцевой, не вызывали никакой тревоги. Юрий Терапиано 21 декабря 1963 года писал в «Русской мысли», что этот цикл поэта издать «важнее всего». И что в «Посмертном дневнике» Георгий Иванов
…видит все без излишних прикрас — а ведь жизнь умирающему, казалось бы, должна представляться особенно прекрасной, он по-прежнему помнит о бессмыслице «мировой чепухи» и обо всех тупиках современности, и все же в его строках чувствуется такая напряженная любовь ко всему, что он оставляет, и такая в то же время спокойная и не ропщущая отрешенность, что от многих таких простых строчек просто дух захватывает.
Увы, с восприятием «Посмертного дневника» все оказалось сложнее, чем поначалу представлялось. И та же статья о нем Терапиано в «Русской мысли», возможно, была реакцией на некие слухи и пересуды.
При ознакомлении с фрагментами «Посмертного дневника» первейшим читателям Георгия Иванова его стихи понравились как раз не очень. Гуль отреагировал сразу — 29 сентября 1958 года:
Стихи все сдал, они пойдут в этой книге, котор<ая> уже сверстана, изменения сделаю в последнюю минуту, завтра вероятно. Но скажу Вам — как на духу — мне думается, что <с> наследством Г<еоргия> В<ладимировича> надо быть осторожнее, не давать слабых стихов, дабы не снижать его. Некоторые из присланных Вами, по-моему, не оч<ень> сильны. Но Вам, как поэту, виднее (с. 594).
В ответ на сомнения Гуля Одоевцева 6 октября написала ему:
Но вот чем Вы меня поразили, так это тем, что находите стихи из «Посмертного дневника» «не оч<ень> сильными».
Мне они кажутся потрясающими, и все, кому я читала и эти и еще другие, были буквально потрясены ими. Думаю, что это вершины Г<еоргия> В<ладимировича> (с. 597).
Однако не был потрясен этими стихами и такой признанный самим Георгием Ивановым ценитель, как В. Ф. Марков. Это видно по письму к нему Одоевцевой 31 октября 1958 года:
Ваше письмо меня огорчило. Я никак не ожидала такой оценки посмертных стихов Г<еоргия> В<ладимировича>.
Для меня они — чудо, и меня не только восхищают, но и потрясают — мне кажется, что он в них, т. е. во всем цикле, достиг своей вершины — и человечески и поэтически.
Но возможно, что я пристрастна — для меня они так тесно связаны с его последними днями, что я могу ошибаться. Хотя вряд ли[10].
Первое время Ирина Владимировна отстаивала превосходство и оригинальность предсмертных стихов Георгия Иванова решительно и со всей страстью. Но тут ее поджидал удар, после которого она стихи из «Посмертного дневника» публиковать перестала. 11 апреля 1961 года Гуль сообщает Одоевцевой как общеизвестное:
Вы, конечно, не маленькая и знаете, что всякие «неинтеллигентные стервы» (совсем не женского рода, т. е. пола) болтают, что посм<ертные> стихи теперь уже пишете Вы. Я думаю, это как-то надо прояснить, чтоб болтовня не расходилась дальше, хотя я уже давно так помудрел, что всякое болтанье — чиханье — фырканье баранье — пропускаю без всякого реагажа. Ну, просто не кусается и конец. Думаю, что и Вы мудры, а м.б. даже и сверхмудры. И на это не стоит обращать вниманья — на это фырканье баранье[11].
«Болтать» об этом мог прежде всего сам Гуль. И имел резон, ибо тянувшаяся уже третий год публикация не слишком нравившихся и не стопроцентно ивановских, как он представлял, стихов, очевидно, перестала его увлекать.
Приходили ли эти соображения в голову Одоевцевой, трудно сказать, но после некоторой паузы 9 июля 1961 года она пишет Гулю:
Я до сих пор не могу пережить обвинение в подделке Посмертного Дневника. И даже никому об этом не говорила, слишком чудовищно. Кто это выдумал? Напишите непременно. Меня обвиняют в чем угодно и всячески поносят со смерти Жоржа. Но этого, ну, этого я еще не слыхала. Я решила прекратить — на время — печатание Дневника. Постараюсь издать его и варианты отдельным сборником потом[12].
В такой ситуации новые стихи из «Посмертного дневника» славы ей уже не добавляли, и в целостном виде цикл появился лишь четырнадцать лет спустя.
Судя по всем приведенным выше фактам, суждениям и эмоциям, абсолютно невозможно предположить, чтобы Ирина Одоевцева могла так писать о стихах, прежде не существовавших или существующих лишь в ее воображении. Кроме стихов, Георгий Иванов всерьез никогда ничем не занимался. Последние годы жизни они стали его экзистенциальной сущностью, «сами собой» приходили на ум — за чашкой чая, за бритьем, словом, «за набивкой табаку», подобно розановским «Опавшим листьям». Другое дело, что, если не требовалось отправлять стихи в редакцию или вписывать в чей-нибудь альбом, собственных регулярных тетрадей для них в Йере поэт не заводил. Хотя к самому факту их существования относился строго. Как раз вскоре после начала переписки с Гулем, 13 августа 1953 года, Одоевцева уверяла адресата по поводу не дошедшей по почте рукописи мужа:
Он ненавидит всякий род коллаборации, даже переписку его рукописей, все желает делать сам. Но сейчас он чувствует себя так мерзко, что ничем, кроме рычанья и перечеркиваний моей переписки, участвовать в работе не может (с. 43).
Сам поэт пишет в середине апреля 1958 года Гулю:
Я записал целое новое стихо и не могу прочесть, и политический автор[13] ни строчки не мог разобрать. Так его и выбросили. Факт (с. 547).
Тем более в последний месяц жизни смертельно больной Георгий Иванов «участвовать в работе» не мог, даже водить пером или карандашом по бумаге был не всегда в состоянии. Нам остается только слово, им произнесенное и Одоевцевой за ним записанное.
Казалось бы, все ясно. Текстологическая проблема «Посмертного дневника» состоит в том, что ни одного автографа стихотворений, вошедших в этот невольный цикл, не сохранилось, всюду приходится полагаться на руку и исключительную память Одоевцевой. И ничего тут не поделаешь. Разве что всплывут какие-то поминаемые в письмах «Посмертного дневника» «клочки».
Этим утверждением проблема, однако, не закрывается; наоборот, с него все начинается вновь. Сама же Одоевцева и дает к тому повод — повод усомниться в том, что она была лишь примерной переписчицей и нежным литературным редактором стихов мужа.
Ирина Владимировна, несомненно, обладала блестящей памятью, в этом «золотом фонде» хранились стихи не только Георгия Иванова, но и большинства ее современников.
Познакомившись и сблизившись благодаря Николаю Гумилеву, оба поэта совершенно по-разному переживали его присутствие в русской поэзии. Если Георгий Иванов «цеховые», акмеистические законы поэтики учитывал, даже преодолевая их в зрелом возрасте, то Ирина Одоевцева собственно литературным канонам Гумилева в своих стихах не следовала никак. Ее поэтика, можно сказать, антигумилевская, «капризная» в каждой строчке.
Звук ее фразы действительно легок, порывист и ни в коем случае не располагает к меланхолии и задумчивости. Бунин, очень ее любивший, как-то пошутил: «читаю и будто сижу в лифте… вверх — вниз, вверх — вниз!» —
написал Георгий Адамович. Но заключил эту характеристику, как будто перепутав ее с мужем:
Но индивидуальность Одоевцевой глубоко противоречива. В основании ее писаний лежит скрытый, может быть даже безотчетный, ужас перед жизнью и перед беззащитностью человека[14].
Если это так на самом деле, то непохожесть ее поэтики на поэтику Георгия Иванова можно признать фактором более или менее внешним, имитация сути его поэзии могла быть ей доступна. А главное, сам Георгий Иванов в последний, послевоенный, период жизни воспитывал (и воспитал) в ней уверенность, что они с ней делают абсолютно одно и то же божественное дело, что хотя бы в поэзии их ничто разлучить не может. Больше того, в письме к Гулю от 9 августа 1954 года он, например, настаивал:
…Скажу Вам откровенно: я считаю себя несравнимо ниже ее. И в стихах тоже. Супружество тут не при чем (с. 138).
Затем и того пуще:
Она яркий талант. Я более менее эпигон, хотя и получше множества других (там же).
То же самое в письме к Юрию Иваску 21 января 1958 года:
Между тем за последнее время ее стихи так возвысились и переросли себя и все окружающее <…>, что право и основание быть особо отмеченными имеется у нее не в меньшей степени, чем у меня. Говорить, что моя поэзия хороша, — стало более менее банальностью. А вот прочтите хотя бы новые стихи в этой книжке «Нов<ого> Журнала» «Памяти С. Полякова» и скажите, что в русской поэзии сейчас имеется равного[15].
Георгий Иванов не говорит здесь, что сюжет и некоторые строки (равно как и собственную ошибку в написании инициала поэта Виктора Полякова) он Одоевцевой сам и подсказал. Но не говорит и того, что Одоевцева к этому времени стала в той или иной степени соучастницей его собственных трудов.
Через несколько лет, 10 марта 1963 года, в ответ на предположение Гуля, что «Петербургские зимы» «писались в четыре руки (во всяком случае) как и многое другое — небольшое в Н<овом> Ж<урнале>»[16], Одоевцева свидетельствовала:
Нет, Петербургские Зимы писались Жоржем самостоятельно. Он тогда еще «не верил мне» и я тут совсем не при чем. Только в последней главе об Есенине слегка приложила руку. Зато потом — Вы правы. Так ответ Струве всецело принадлежал моему перу. Как и — за маленьким исключением — «Закат над Петербургом» в «Возрождении». Под конец Жорж очень жалел, что «недооценивал» меня столько лет. И, что уже просто смешно, считал меня лучшим поэтом, чем он сам. Со времени «Контрапункта» и «Оставь надежду». Ведь это он сам хотел написать «Оставь надежду», а потом отдал мне, не справившись. Это только Вам. И, пожалуйста, разорвите это письмо — знак доверия и дружбы — моих к Вам[17].
Письмо, как видим, не разорвано. Ибо и просьба несколько риторична: проблема сотворчества «в четыре руки» начала обсуждаться в переписке между обоими конфидентами еще при жизни Георгия Иванова. Совсем не потихоньку и не тайком от него. В апреле 1958 года он между прочим писал Гулю:
Мне самому интересно рассказать Вам о нашей общей поэт<ической> кухне с пол<итическим> автором, но не имею физической силы (с. 546).
Не рассказал. И все же реплики об этой совместной «поэтической кухне» разбросаны всюду по цитируемой здесь тройной переписке. О стихотворении «Закат в полнеба занесен…» Гуль спрашивает 21 января 1956 года:
…О’кей, но скажите, пожалуйста, не украли ли Вы это стихотворение ночью у политического автора? (с. 311)
И тут же, 25 января, получает ответ:
Насчет Леноры — весьма ядовито замечено. Я и так теперь страдаю от соседства политического автора: он так здорово заворачивает слова и ритмы, что того и гляди, чтобы не заразиться незаметно для себя (с. 318).
Текстологическая трудность тут — и всюду — та, что Георгий Иванов сам нигде не указывает, какие
То, что зеркальные отражения в поздних стихах обоих поэтов — реальность, факт эмпирически доказанный. 18 марта 1956 года Одоевцева писала из Йера:
Посылаю Вам новый плод совместного творчества. Видите, как мы загорелись перспективой настоящего заработка. Загорелись, горим.
Не знаем только, угодили ли? Нам самим очень нравится.
Доволен ли ты сам взыскательный художник? Чрезвычайно доволен, вот если бы и Вы тоже!..
Но можем и совсем иначе, как потребуется, на заказ, по мерке. Пришлите только образцы и точные Ваши желания и «пожелания», как выражался один кинематографический магнат. Для нас заработок, повторяю, просто спасение. <…>
Можем поставлять стихи в любом количестве, до 20ти штук в месяц и больше. Чем больше, тем лучше.
С гарантией не снижать качества продукции, скорей наоборот, улучшать ее. Очень ценю и благодарю, что подумали о нас.<…>
У нас в работе продолжение «Путешествия» и еще два стихотворения покороче. А «в мечтах» сколько! <…>
Стихи подпишите, как хотите — одним из наших имен — лучше Георгий Иванов — для веса. Или любым псевдонимом — спорить не будем. Может быть, укажете темы поинтереснее…