Приняв решение, Савелий покоя не обрел. Напротив, все, к чему он прикасался в этот день, вызывало боль. Увидел в переулке черно-золотую вывеску «Арктикуголь» (трест с таким названием находился не за Полярным кругом, а в трех кварталах от Арбата), и обожгло: «А можно ж было в Арктику».
Увидел в «Огоньке» фотографию красивой улицы: новенькие трехэтажные дома, а между ними сквер. Текст: «Энская атомная электростанция. Цветущий город вырос у крепости мирного атома». И опять обожгло: «Вот куда надо».
Но он сел в метро, поехал на Центральный телеграф н заказал Саратов. Срочный разговор, три минуты. И под крики репродуктора: «Вильнюс, седьмая кабина», «Кто заказывал Кинешму, подойдите ко второму окошку» — Савелий думал о своем.
Рядом с ним сидел худой моложавый старик в кожаной курточке на «молниях». Он почему-то пристально разглядывал шестиугольный значок, блестевший на лацкане Савельева пиджака. Потом сообщнически улыбнулся и спросил с ударением на первое «о»:
— Астр
— Нет, радист, — ответил Савелий.
— Антарктика?
— Нет, Курилы.
— А-га, — сказал старик.
И тут его вызвали («Чурбай-Нура, вторая кабина»). Он поднялся и дружески помахал Савелию рукой. Как коллеге, как члену некоего великолепного сообщества, где легко узнают своих.
Савелий почему-то приободрился. Когда дали Саратов, он прокричал теще, что все благополучно. Марочка здорова, дети здоровы. И повесил трубку, так и не сказав, что собирается в Саратов. Хотя звонил только для этого!
— Едем на атомную, — сказал он Марксине.
Потому что он хочет разом все повернуть!
— Ладно, Сава. Поезжай на Курский вокзал, — сказала Марксина, когда он все выложил. — Только бери жесткие.
В Саратов ездили с Павелецкого. С Курского — это туда, в цветущий город, на атомную…
…Савелий сразу узнал то место, которое было сфотографировано в «Огоньке». И не потому, что у него выдающаяся память. Просто эти красивые дома и были цветущим городом. А дальше стояли длинные одноэтажные бараки. За ними вагончики — красные телячьи вагоны, снятые с колес (к ним были только приделаны лесенки, и из окошек торчали дымоходные трубы).
— Наплевать, — сказала Марксина. — Ребята же не грудные.
Им дали полвагона. Сказали: через семь или восемь месяцев дадут комнату, может быть даже две. Как демобилизованному воину Советской Армии.
Вагон был очень хороший. Освещение электрическое, стены выложены планками (как на генеральской даче, где Савелий чинил однажды приемник «Фестиваль»), Даже кухонька маленькая выгорожена. Нет, честное слово, ничего.
Как ни странно, радиостанции на атомной не было. Савелий даже обрадовался этому обстоятельству: новая жизнь — так уж совсем новая. Спросили: не пойдет ли в бетонщики, на высоту? Это решающая профессия. На высоту? На высоту! Он пойдет в бетонщики. Тогда, пожалуйста, на медкомиссию.
Профессия была явно решающая. Все врачи, какие только есть на свете, — и глазник, и зубной, и хирург, и даже доктор по нервным болезням, — осматривали Савелия, выслушивали, выстукивали, крутили на кресле до умопомрачения, а потом показывали палец и спрашивали: «Сколько?»
«Будто в космонавты берут», — с приятным удивлением думал Савелий, а в сердце посасывало, как в сорок первом году: вот сейчас его забракуют по какой-нибудь статье — и все, и негоден. Однако обошлось…
Когда он, стесняясь своего брюшка, поспешно одевался в амбулаторном предбаннике, к нему подсел какой-то парень в кителе.
— Тоже матушка пехота? — сказал он, простодушно улыбаясь. — Артиллерия хоть арифметику знает, авиация — разные моторы. Те устроятся — дай боже. А нашему брату — в бетонщики и так далее.
Савелию не хотелось огорчать симпатичного парня, но он не умел врать. Он сказал:
— Да нет, я радист.
— Тогда зачем? — спросил парень и с надеждой посмотрел на этого седого дядю (а вдруг откроются какие-нибудь скрытые преимущества).
— Да так…
— Из патриотизма? — догадался парень.
— Да нет. Просто так получилось.
Это как раз был первый в жизни Савелия случай, когда не «так получилось», а так он сам захотел, сам выбрал, сам решил. Но очень сложно было объяснять, да и вряд ли Савелий мог бы это сделать.
Все было в нем самом. И, наверное, это началось с той ночи, когда космос ворвался в его жизнь.
Потом проходили техминимум и слушали лекции по технике безопасности. Большая комната была сплошь оклеена одинаковыми плакатами: «Не стой под стрелой!» Преподавал тихий прораб с лицом святого. Три дня он рассказывал, как надо соблюдать правила безопасности на высоте. А на четвертый сказал почти гордо: «Но гарантии быть не может. Такое наше дело. Кто застенчивый — лучше откачнись». И Савелий подумал: «Понятно».
Тут была другая беда: вдруг оказалось, что для Марксины нет работы. В амбулатории врачи, даже сестры с московскими дипломами. Куда ей с какой-то справкой краткосрочных курсов.
Это была действительно беда: он имел право что угодно делать с собой, даже, до известной степени, с детьми, но с Марксиной… Однако думать об отъезде он никак не мог.
И она, правда, не собиралась. Она даже купила в раймаге корыто, ведро и четыре кастрюли.
Однажды Марксина пропала на целый день. Пришла довольная. «Устроилась, — сказала она. — В колхозе „XVII партсъезд“. Там чудная докторша, Роза Самойловна, взяла безо всяких. И близко, только четыре километра, все лесом. Такой чудный лес!»
Савелий посмотрел на ее резиновые боты, по щиколотку измазанные жирной грязью, но ничего не сказал.
— На высоту с большим желанием идешь? — спросил Савелия бригадир Коляда, огромный, краснорожий дядька.
— С большим желанием иду, — отвечал Савелий, понимая, что это ритуал, что-то вроде воинской присяги.
— Хорошо, — сказал бригадир. — И главное — не бойся страху. Страх в нашем деле имеет место. Даже оторви да брось ребята иногда тушуются. Но, с другой стороны, и лихачить вам не надо. — Он вдруг перешел на «вы»: — Дети у вас есть?
— Трое.
Бригадир не спросил, как тот парень в амбулатории: «Тогда зачем?» Напротив, он кивнул понимающе и одобрительно и сказал:
— Ну-ну.
Приди к нему академик или маршал Советского Союза и скажи: «Решил переквалифицироваться в бетонщики», — Коляда бы не удивился, он бы и им сказал: «Ну-ну».
Вечером, когда ужинали, Марксина вдруг отложила ложку и спросила:
— Очень опасно?
Это она спросила первый раз в жизни. Савелию было приятно. Мужчина должен подвергаться опасности, женщина должна тревожиться.
— Нисколько не опасно, — сказал он. — Там пояса выдают.
И вот смена. Сначала надо было просто добраться до места.
Метров пятнадцать вверх по зыбкой лестничке, потом по клеткам арматуры, — лезешь, и под ногами пропасть. До верхней отметки он добрался весь мокрый.
Ему подали на веревке ломик. Ключ был в кармане. Он знал свой маневр: надо отвинтить гайки крепления, а потом ломиком отодрать опалубку. Ему уже показывали, как это делается, теперь сказали: давай сам.
Ногой стоишь на кончике болта, торчащем на тридцать сантиметров. Рукой держишься за верхний болт. Пошевелиться страшно.
А тут надо не просто держаться, надо работать. Ты, конечно, привязан, но все равно страшно. Надо повернуть ключ и нажать. Еще сильнее, еще. И тут теряешь равновесие, сердце на миг останавливается и взрывается. И долго потом стоишь без движения, вжавшись в стену, слушаешь звон сердца.
И снова все сначала. Только немного иначе. Это было с Савелием. Час, другой, третий. И вдруг стало легче, и он увидел небо, и последняя гайка сама пошла, и прилетела какая-то птица. У ног Савелия лежала атомная станция. Он вдруг вспомнил об этом.
Внизу ударили в рельс. Перерыв.
Его все предупреждали, что спускаться страшнее, чем подниматься. Нога робко искала опоры, руки до боли сжимали ребристые прутья арматуры.
Но Савелий был слишком взбудоражен, чтобы замечать это. Он слышал, как трубили трубы. Вот сейчас уже скоро (он безбоязненно взглянул вниз, хотя все говорили, что этого делать не стоит). Сейчас его встретит на земле бригада. И он рассмеется как ни в чем не бывало. И огромный Коляда хлопнет его огромной ручищей по плечу: «Молодец!» И все будут хлопать его по плечу. И никто из них не усомнится в том, что Савелий всю жизнь был таким — отважным, решительным и веселым…
Под лестницей сидели и закусывали какие-то девушки. Трое грузчиков лениво тащили трубу к реакторному корпусу. Коляды не было. Бригады не было. Все уже ушли.
«Ну конечно, — подумал Савелий. — А чего им, в самом деле, дожидаться. Они же все это делают каждый день. И похлеще делают. Конечно».
Но почему-то возбуждение не проходило. И трубы все трубили. И ему вдруг показалось, что все еще будет и кто-нибудь еще скажет ему: «Сава, ты бог!»
Конечно, не в том смысле, в каком говорила Юре Мартыщенко та женщина — кандидат исторических наук.
ВТОРОЕ АПРЕЛЯ
Корнею Ивановичу Чуковскому
Было еще только без пятнадцати восемь или даже без двадцати, и вдруг зазвонил телефон. Маме и папе так рано никогда не звонили, а Машке иногда звонили. Поэтому она в одном чулке выбежала в коридор и схватила трубку.
— Можно, пожалуйста, Гаврикову Машу? — попросил вежливый, почти мужской голос. Машка могла бы побожиться, что не знала никого с таким вежливым голосом.
— Я слушаю.
— Машка, — сказало в трубке и вздохнуло с облегчением (конечно, Кол
Ее все звали Машкой, хотя русачка Людмила запрещала, говорила, что это вульгарно и грубо. Но это не было грубо. Так же как не было ласково, что другую Машу звали Машенькой. Просто та была действительно Машенька, такая кисочка «мур-мур», а эта действительно Машка, свой парень.
Она еще в четвертом классе лучше всех дралась портфелями и берет лихо сдвигала на одно ухо (так что Фонарев даже спрашивал физичку: на основе каких физических законов он держится и не падает?). И если Машка ставила чайник, то всегда на полный газ, так что через минуту и у чайника крышка была набекрень. Ребята правильно понадеялись, что она достанет магник.
— Мам, нужен магнитофон, — сказала она твердо. — Для английского.
Мама всплеснула руками и позвала папу. Папа вышел из ванной с пышной мыльной бородой, доходящей до глаз:
— Ну что там еще у вас?
Папа был кандидат философских наук и на все, естественно, смотрел философски.
— С одной стороны, мама совершенно права, магнитофон не твоя игрушка, которую ты можешь таскать туда-сюда, — сказал он Машке. — Но, с другой стороны, — это он сказал уже маме, — магнитофон, безусловно, необходим для совершенствования в иностранном языке.
Он всегда умел так сказать, что возразить было уже почти невозможно. Если б он сказал просто «для урока», то мама вряд ли бы отдала. Но для совершенствования!
Мама очень дорожила магнитофоном. Когда приходили какие-нибудь неинтересные гости, например папины философы с кафедры, с которыми неизвестно было про что разговаривать, то включали пленку. Для этого у них были специальные пленки с такими штучками, которых по радио, сколько их ни лови, не услышишь. Например, такая:
— В этом есть какая-то безудержная степная удаль, — замечал в этом месте папа. И никто ему не возражал.
Словом, несмотря на все это, магник Машке дали. И тут как раз пришел Ряша, то есть Вовка Ряшинцев.
— Ну, что там нести? — грубо, как Челкаш из произведения Максима Горького, спросил он. — Это, что ль?
Вовка старался быть таким же грубым, соленым парнем, как Кол
Когда они вошли в класс, держась вдвоем за кожаную ручку тяжелого музыкального ящика (конечно, Машка не дала этому несчастному Ряше тащить его одному), по всем партам прокатился стон. Кол
— Обдурили дураков на двенадцать кулаков!
Обычно каждого дурака обманывали только на четыре кулака, но поскольку тут обманули сразу двоих (а может быть, просто для рифмы), Кол
— Эта, с позволения сказать, острота самого низкого пошиба, — дрожащим интеллигентным голосом сказал Ряша, но потом овладел собой и рявкнул как следует: — Вот кээк вмажу тебе в сопелку, гад…
Машка ничего не сказала. Она поставила магник в дальний угол и стала как ни в чем не бывало смотреть в окно.
А класс вопил, и плясал, и бесновался:
— Первое апреля, никому не веряй!
— Первое апреля, никому не веряй!
Все замолчали только в ту минуту, когда на пороге появилась следующая жертва.
— Ой, рукав в краске измазала! — крикнул ей Лешка Семенов.
Жертва тоже ойкнула и стала выворачивать себе руку, чтобы сверху увидеть собственное плечо.
— Первое апреля, никому не веряй! — заорал класс.
За окном тоже было первое апреля. У школьных ворот, под красным полотнищем «Добро пожаловать!» (которое с этой стороны читалось наоборот: («!ьтаволажоп орбоД») стоял заслон. Несколько самых предприимчивых мальчишек надеялись здесь перехватить кого-нибудь, кого еще никто не успел «купить», и показать им, дуракам, первое апреля.
Иногда это им удавалось. Машка видела, как они вдруг подпрыгивали от радости и плясали вокруг какого-нибудь несчастного, ошалело глядевшего по сторонам.
Кроме истории с магником было еще несколько крупных достижений. Сумасшедшему юннату Леве Махерваксу показали какую-то птичку, вырезанную из польского журнала, и сказали, что это загадка зоологии — павианий соловей, который водится только в южной части Галапагосских островов и поет мужским голосом.
— Вообще Галапагосские острова — удивительный район, — сказал Лева. — Только там водятся исполинские черепахи.