В лирике Исаакяна всегда ощущается извечная неразрывная «таинственная» связь человека с природой. Поэт живет с ней одной жизнью. Ветерком он мчится в полях, «с дубом могучим растет», «море плещет» в его сердце. Поэт чувствует дыхание природы всегда и всюду. Исаакян говорит о ней как о самом близком существе. Он скорбит не только о том, что придет время, когда перестанет биться сердце, когда «в прах превратятся» глаза любимой, но и о том, что погибнет все прекрасное на земле, погибнут цветы, шумящие леса, умолкнет пенье птиц, иссякнет родник.
Много существенно нового вносит в понимание «философии природы» Исаакяна его рецензия на русское издание Гамсуна.[31] Восторженно отзываясь о романе «Пан», называя его «гениальным творением», Исаакян отказывается от определения его жанра, потому что оно не умещается в общепринятой иерархии жанров прозы: «роман или поэма, дневник или песня?..», произведение, в котором «главным героем выступает сама природа».
В романе Гамсуна автор рецензии нашел много созвучного собственному мироощущению. Главное, что пленило Иссакяна в романе Гамсуна, — это умение автора на могучих «крыльях мечты» уносить душу в «высшие сферы», его благоговение перед бессмертной красотой «таинственной природы». «При чтении этой книги, — писал Исаакян, — чувствуешь себя наедине с природой, вдали от людей, далеко-далеко, наполняешься ненавистью к городскому шуму, фальши, подобно герою романа Томасу Глану, растворяешься в природе, превращаешься в ее цветок, морскую волну, становишься сам природой. Ты благословляешь ее камни и скалы, муравейник и листья, благословляешь все, все, чувствуешь себя довольным, счастливым, благодарным, что тебе дарована жизнь и, подобно природе, находишься в этом сверхчудесном храме».
Так своеобразно и так глубоко воспринял Исаакян внутренний смысл романа Гамсуна: «Человек мудр только в природе, естественен и благороден только в природе».[32]
Исаакян создал вдохновенные гимны природе, где искал он свободу и покой. Он глубоко верит в ее могущество, «животворную мудрость», в ее «чудеса».
Природа — «ласковая мать», у которой большое сердце. Облака, ручьи, деревья, покрытый мхом утес, птицы и горные лани — верные друзья, «братья и сестры» человека.
Мысль о том, что человек может достигнуть высшего счастья на земле только тогда, когда он ощущает незримые свои связи с природой, когда он чувствует себя неотъемлемой ее частицей, — одна из наиболее устойчивых в кругу поэтических идей Исаакяна.
Пройденный Исаакяном творческий путь невозможно представить вне русского и общеевропейского литературного движения конца XIX — начала XX века. Его поэтическое миросозерцание, как и его младшего современника Ваана Терьяна, формировалось в период расцвета неоромантических течений. В. Я. Брюсов в 1916 году писал: «Благодаря сближению с европейскими литературными кругами, Исаакян испытал воздействие того „символистического движения“, которое властно захватило всю европейскую литературу в конце XIX в., хотя, впрочем, оно отразилось на творчестве армянского поэта только в своих основных чертах, скорее как мировоззрение, чем как литературная программа».[33]
Исаакян не мог остаться вовсе непричастным к господствовавшим в эту переходную эпоху направлениям художественной и философской мысли.
В конце XIX и в самом начале XX века ницшеанские настроения в некоторых слоях интеллигенции получили довольно широкое распространение, чему способствовал идейный кризис, разочарование в социальных идеалах. Следует принять во внимание и то обстоятельство, что Исаакян, живя долгие годы в крупных центрах Западной Европы (Париж, Женева, Цюрих), непосредственно соприкасался с новейшими течениями буржуазной философской мысли. И мы бы согрешили против исторической истины, если бы стали вовсе отрицать влияние Ницше на Исаакяна, хотя бы уже потому, что сам поэт неоднократно говорил об этом.[34] Речь может идти лишь о степени и характере этого влияния.
Увлечение Исаакяна учением Ницше было кратковременным. Реакционные идеи немецкого философа были чужды и враждебны гуманистической основе миросозерцания армянского поэта. Тесная связь с народной идеологией спасла его «от узкого индивидуализма и антисоциальных чувств, характерных для декаданса европейской и русской буржуазной культуры».[35]
Что же касается эстетической системы Исаакяна, то истоки ее достаточно ясно обозначены национальными традициями, и трудно отыскать нити, связывающие ее с поэтикой символизма. «Зрелым мастером вспоминал он свою долгую жизнь и с удовлетворением мог отметить, — пишет Н. С. Тихонов об Исаакяне, — что не увлекался легкими соблазнами поэтических новшеств, не дал распуститься в своем творчестве цветам декаденства, никакие западные эксперименты (следует добавить и русские, в России их было не меньше. —
Внутреннее развитие творчества Исаакяна, темы и жанры его произведений предопределили и своеобразие его поэтического стиля.[37]В его основе преобладают две стихии. Одна — идущая из армянской народной песни, что особенно заметно в ранней лирике, в цикле «народных мотивов», где и лексика, и символика вполне соответствуют их народным истокам. Вторая — связана с литературной традицией, где, наряду с армянской, имело место и воздействие новейших течений русской и западноевропейской поэзии. И в первом, и во втором случае Исаакян верен себе.
Исаакян — «поэт мысли» в том значении этого выражения, в каком употреблял его Белинский. И в этом труднейшем роде поэзии Исаакян не имеет равного в армянской литературе. Что значит применительно к творчеству Исаакяна «поэзия мысли»? В одном из своих ранних стихотворений («Прозрачны в небе облака…», 1895) он говорит: «И в грезах тонет мысль моя…» В основе этого стихотворения лежит сосредоточенное поэтическое созерцание спящей ночной природы, состояние, которое не поддается точному обозначению. Но Исаакян, как правило, не остается в сфере чистого созерцания. Оно естественно и незаметно переходит в глубокое поэтическое раздумье, и зарождается то, что можно было бы назвать поэтическим термином «сердечная дума»:
Ничто так не характеризует художническую индивидуальность Исаакяна, как эти незаметные естественные переходы созерцания в раздумье, их слияние в «поэзии мысли». В этом отношении, по типу поэтического миросозерцания, Исаакян ближе всего к Лермонтову, Гейне, Шевченко. «Мысль является у него чувством, — писал Н. А. Добролюбов о Гейне, — и чувство переходит в думу так неуловимо, что посредством холодного анализа нет возможности передать это соединение».[38] Эту же черту отмечал Добролюбов и в думах Шевченко, в которых почти всегда присутствует спокойная грусть. «Как вообще в малороссийской поэзии, — писал Добролюбов, — грусть эта имеет созерцательный характер, переходит часто в вопрос, в думу. Ко это не рефлексия, это движение не головное, а прямо выливающееся из сердца. Оттого оно не охлаждает теплоты чувства, не ослабляет его, а только делает его сознательнее, яснее — и оттого, конечно, еще тяжелее».[39]
Это — поэзия, где преобладает «дума сердца». В ней, с одной стороны и прежде всего, непосредственное живое чувство, просветленное мыслью, с другой — «мечтательное раздумье», по выражению Исаакяна:
В стихотворении «Мне грезится: вечер мирен и тих…» (1911) зрительные и слуховые ассоциации составляют единую систему. Звуковые ощущения: «чуть зыблются ветви родимых ив», «родимая ива едва шелестит», «сверчок трещит в щели, невидим»; зрительные: «над домом стелется тонкий дым», «у огня сидит моя старая мать, тихонько с ребенком моим грустит», «сладко-сладко, спокойно дремлет дитя», — все это как бы растворяется в общем настроении, в обстановке умиротворения, тишины, покоя: «вечер мирен и тих» и старая мать «молча молитву творит».
Во всех этих и подобных случаях сохраняется живописная «картинность» описания, верность натуре. Превосходное знание природы, тонкая наблюдательность сочетаются с поэтическим чувством и склонностью к философским думам.
Мотив изменчивости и повторяемости одних и тех же жизненных форм (см., например, стихотворение «Над речкой склонилась…», 1915) не приводит к безнадежному пессимизму, никчемной бесцельности человеческого существования. В грустном раздумье Исаакяна есть и светлые тона. Картина живой природы, зеленые ивы, склоненные над прозрачными, весело журчащими водами, как бы успокаивают тревогу, символизируя вечное движение жизни.
В армянской поэзии переломной эпохи конца XIX — начала XX века никто так тесно не был связан, так непосредственно не соприкасался с традициями романтизма, как Исаакян и Терьян. Многое роднит этих двух поэтов не в плане отдельных мотивов, а по характеру миросозерцания. Исаакян, вспоминая поэтические вечера, проведенные с Терьяном на его родине в деревне Гандза и ее живописных окрестностях, долгие задушевные беседы, длившиеся далеко за полночь, писал: «Усталое солнце клонилось к Абулу, воспламенялись вершины и гасли, медленно спускались сумерки, возвращались с полей стада, зажигались в домах огни, постепенно затихал шум деревни… Сверкают звезды, мигают друг за другом; на склонах Абула пастухи развели костер. Незаметно вечер превращается в ночь… Тишина. Лишь в ущелье сонно шепчет ручеек. От озера шелестит нежная свирель ветерка…
Ваан у моего уха голосом сердца шепчет чудесные отрывки из мировой и армянской лирики: Гете, Гейне, Бодлер, Верлен, Лермонтов, Сологуб, Брюсов, Дурян, Ованисян…
Умолкает Ваан… Потухли костры. Глубокая ночь. Мрак и таинственная тишина… все предметы потеряли свои формы, исчезли, стали нематериальными; реальный мир неощутимо, незаметно ушел в небытие. Мы мечтаем, высоко возносясь в переливах грез, где освобождается запутанная мысль и напряженное раздумье находит успокоение».[40]
Ни о ком из современников с такой теплотой, сердечностью и проникновением не писал Исаакян. И то, что он говорит о характерном для Терьяна романтическом состоянии, не в меньшей, а, может быть, даже в большей степени относится к самому Исаакяну, затрагивает основы его миросозерцания.
Сфера «переливов грез», «высоких ощущений» была открыта романтиками. Им была свойственна особая чуткость к внутреннему миру личности и к жизни природы. Романтизм опирался на многозначность, многогранность слова, на его способность выражать сложнейшие психологические состояния, тончайшие оттенки поэтической мысли. Символизму мы обязаны дальнейшим развитием, новым расцветом этого удивительного свойства поэтической речи.
Романтики сблизили человеческий дух с природой. Характерным признаком романтического пейзажа становится интимная «беседа с природой». Романтики одушевили, «очеловечили» природу, сделали ее соучастницей переживаний и раздумий поэта, открыли новые горизонты в развитии лирического пейзажа. Руссо создал культ чувства, природы и музыки; романтики, следуя за ним, внесли драматическую напряженность в восприятие природы.
Мелодика стиха у Исаакяна не внешний признак, а внутреннее свойство его, выражающее музыкальность самого поэтического настроения. Это относится прежде всего к его пейзажным стихотворениям. «Удивительно музыкальное чувство природы у этого армянского поэта», — говорил С. В. Рахманинов об Исаакяне.[41] Ощущение близости, родства с природой придают описаниям Исаакяна интимно-эмоциональную окраску.
В. Терьян «стихийную непосредственность чувства» считал отличительным свойством лирики Исаакяна.[42] В то же время она отличается богатством содержания, глубиной мысли. Поэзия Исаакяна — это поэзия мысли, но не отвлеченного философствования, чуждого всякой поэзии, а живой «поэтической мысли», «поэтических идей». «Мысль сама по себе не есть поэтическая мысль», — говорил Фр. Шиллер.[43] Мысль в поэзии, разъяснял Белинский, «не рассуждение… это восторг, радость, грусть, тоска, отчаяние, вопль!».[44]
Реальный предметный мир, проходя через поэтическое сознание Исаакяна, через его «внутреннюю думу», вновь рождается в могучих образах его поэзии, наполняясь глубоким философским содержанием.
Тревожная мысль поэта устремлена к звездам, к солнцу, в просторы вселенной, в бесконечность, вечность. Она устремлена в неведомые просторы со страстным желанием познать окружающий мир, людей, постичь темные стихии жизни, смерти, проникнуть в «великую тайну» природы, мироздания.
Исаакяна постоянно занимали «проклятые», вечные вопросы, волновавшие лучшие умы человечества. Он ищет смысл существования, думает о назначении человека, жаждет познать жизнь и ее законы. Поэт не мог примириться с мыслью, что все в мире изменчиво, все во власти мгновенья, что все проходит и ничто не имеет прочного основания, что человек, «венец природы», которому дано силою разума проникать в «тайны мироздания», плоды творческого гения которого живут века, тысячелетия, — смертен, что жизнь человека лишь «мерцание на миг, чтоб погаснуть навек».
Исаакян обращается к этим «вечным мотивам» не потому, что они традиционно-привычные и якобы лежат на поверхности, а только потому, что они являются его внутренними темами, они психологически выстраданы и органически свойственны его неповторимой индивидуальности. Нужно было обладать могучим дарованием, чтобы в поэтическое осмысление этих «вечных» тем внести свое личное самобытное начало. Зачем человек приходит в этот мир, для чего дана ему жизнь, зачем он уходит? Приходят и уходят целые народы, возникают и исчезают во мраке космоса целые миры. Кто их творит и чья беспощадная воля разрушает? В чем смысл этого вечного движения? Неспокойная мысль поэта ищет ответа у «творящей звезды»:
Но «творящая звезда» сама «блуждает во мраке», и она жертва тленья. Поэт обращается к «темной беспредельности» с сознанием гордости за человека:
Исаакян чутко прислушивается к «безмолвной речи» времен и пространств с жаждой ощутить себя частицей вселенной, раствориться в ее вековой тишине. Истомленный земной суетой, из «унылой темницы жизни» поэт порывается в мир высоких созерцаний («Лучезарное небо полно чудес…», 1904).
В начале 90-х годов у Исаакяна еще редко, но все же встречаются стихотворения, в которых выражена вера в людей и жизнь, в конце же века эта вера все более и более угасает, уступая место мрачным, скорбным мотивам. Причина этого далеко не только в личной судьбе, личных «ранах». Она коренилась в самой действительности, в трагических событиях второй половины 90-х годов — кровавой резне мирного населения Западной Армении. С этого времени на многих стихотворениях армянского поэта лежит печать мрачной безнадежности.
Исаакян, характеризуя гнетущую атмосферу переходной эпохи на рубеже XX века, писал: «Хотел бежать с планеты, обагренной кровью, удалиться от времени, от пространства, от вселенной».[45]Скорбные думы Исаакяна этих лет нашли выражение в поэме «Абул Ала Маари».
В стихотворении «Ты не очень грусти…» (1904) Исаакян в своем скептицизме доходит до крайних суждений: в мире ничто не имеет ни основы, ни смысла, ни ценности. Все изменчиво, быстротечно, все проходит. А потому и жизнью дорожить не стоит, а если уж суждено жить, то нужно жить с широким сердцем и принимать все как сновидение. В этот период в лирике армянского поэта появляются темы, мотивы, идеи, которые, казалось бы, противоречат его гуманистическому миросозерцанию. На извилистом пути поисков справедливых основ жизни, поисков путей избавления человечества от неисчислимых бед были такие периоды, когда поэт переживал крушение своих высоких идеалов, сталкиваясь с жестокой правдой действительности. Эти стихи — следствие отчаяния, ожесточения. Это крик души глубокой, мощной, великой души, живущей тревогой о судьбах человечества. В этих стихотворениях Исаакян рисует с беспощадной правдивостью звериные законы и нравы старого мира.
Об этом говорит поэт с болью. Ему ненавистна действительность, где человек человеку волк, где осквернены светлые идеалы человечества. Это мир горьких обид, страданий, смерти, где жизнь — суровая борьба за кусок хлеба, где «право в силе», где нет других путей и неизбежен выбор «быть молотом иль наковальней» (см. стихотворение «Не слова любви и братства…», 1905).
В это же время, в том же году, когда было написано это мрачное стихотворение — «Не слова любви и братства…», Исаакян пишет иные строки, раскрывающие его отношение к жизненной битве, его гуманизм:
Бродить в дальних безлюдных краях, стремиться к небу, к звездам, к солнцу, к беспредельной свободе — таков мотив другого стихотворения. Он хочет уйти в пустыню, полюбить черные скалы, склонить голову к камням, углубиться в свои думы, слиться с тишиной. Поэт мечтает жить на диком берегу, без друзей, одиноким, скрыть от людей свое горе, мысли уносят его в далекий край, под знойное солнце, где в горячих песках он мечтает уснуть навсегда, унося с собой свое горе («Ликуя, струится прозрачный ручей…», 1902).
Так постепенно, с годами в лирике армянского поэта вызревают мотивы, из которых впоследствии складывается идейная и художественная концепция поэмы «Абул Ала Маари» (1909). Содержание поэмы составляют размышления Абул Ала, его рассуждения и беседы с самим собою. Прошлая его жизнь рисуется автором несколько скупыми, но яркими штрихами. Из краткого вступления читатель узнает, что Абул Ала Маари, «поэт знаменитый Багдада», долго жил в «великолепном граде калифов», много видел, «наблюдал и людей, и законы» и пришел к гневному отрицанию всего того, что ранее любил.
Разочарование и пессимизм Абул Ала достигли предела. Он более ни во что не верит. Теперь для него «закон», «справедливость» — лишь пустые звуки. Он прощается с прошлым навсегда, отвергая все, чем раньше дорожил. Возненавидел родных, друзей, женщин, богатство, славу. Абул Ала бежит от пороков людей, от их «ничтожных и злых дел», бежит от лицемерия, что «хуже всех зол». Герой поэмы уходит от жизни и людей в дикую пустыню. Там, в песчаных бескрайних просторах, он ищет исцеления, свободы.
Абул Ала беспощаден в своем обличении лжи и лицемерия, социальной несправедливости и гнета, всего строя, где мысль в оковах, где горе побежденному и нет другой правды, кроме грубой силы и власти денег, где осквернены и растоптаны светлые идеалы человечества:
В сложном и противоречивом образе Абул Ала Маари раскрывается трагедия одинокой, сильной личности. «Озлобленный ум, — говорил Белинский, — есть тоже признак высшей натуры, потому что человек с озлобленным умом бывает недоволен не только людьми, но и самим собою». Такие личности, «желая многого», не удовлетворяются «ничем».[46]
Таков и Абул Ала. Причина его пессимизма не в ненависти к человеку, а в большой любви к нему. Ненависть в этом случае — только особая форма проявления этой любви.
Источник «злобных мыслей», скорби и гнева героя поэмы следует искать в социальной действительности. Он возненавидел жизнь потому, что, по мысли поэта, она недостойна человека, его высокого назначения. Как же иначе можно понять то обстоятельство, что Исаакян, которому обязана армянская поэзия своими лучшими патриотическими произведениями, в поэме «Абул Ала Маари» говорит страшные слова об отчизне? Он возненавидел даже отчизну, но возненавидел только потому, что видел там лишь лицемерие, зло и несправедливость, горе и слезы, страдания бедняков, жестокость и деспотизм сильных, где «тиран беспощадный во славу свою в пирамиду слагает жертв черепа…».
Сильная сторона поэмы в беспощадной критике существующего порядка вещей, в протестующем, негодующем пафосе, в остром восприятии социальной несправедливости, в глубокой симпатии к «бесправному пахарю», к «слабым», «бедным», к «угнетенным беднякам», к «скорбным строеньям глухих деревень», «дремлющим в окаменелом быту». Слабая, уязвимая сторона идейной концепции поэмы заключается в том, что в ней нет идеи «необходимости бороться за переустройство этого страшного мира жестокой социальной дисгармонии».[47] И это происходит не оттого, что поэт не хотел бы верить в эту возможность, он жаждет этого, мечтает об этом; трагедия поэта заключается именно в том, что он не видит реального выхода, реальных путей и в отчаянии, в ожесточении бежит от людей в пустыню.
Абул Ала бесконечно влюблен в жизнь, но с горечью он вынужден отвергать ее только потому, что уродливые отношения между людьми, народами, несправедливый социально-политический строй, деспотизм и лицемерие превратили сказку жизни в кошмар, в страшный мир слез и страданий, где люди в слепом безумье
В поэме Исаакяна затрагивается целый ряд социально-политических, философско-нравственных проблем. Она в своей идейной основе многосложна и требовала соответствующего художественного решения, требовала такой формы, которая, при отсутствии острых сюжетных ситуаций (в поэме, собственно, нет ни действия, ни действующих лиц, ее фабула определяется содержанием размышлений Абул Ала), позволила бы автору добиться внутренней цельности и структурной стройности. Такую организующую роль в поэме играет удачно найденный единый ритм, как бы отражающий неторопливый, размеренный шаг каравана:
Ритм поэмы отражает и спокойное течение мысли, скорбные раздумья Абул Ала:
Особо важную роль в поэме играют пейзажные элементы. Они, переплетаясь с размышлениями и желчными обличениями Абул Ала, являются преимущественно средством раскрытия внутреннего мира героя. Все главы поэмы начинаются с описания природы, и каждый раз поэт повторяет определенные элементы, создавая в пейзаже некий лейтмотив, вполне созвучный общему духу произведения. В соответствии с нарастающим гневом Абул Ала меняется и психологическая тональность пейзажа. Мрачную, в то время величественную эпическую картину представляет описание смерча, урагана в бескрайних песчаных просторах Аравийской пустыни:
Несмотря на сложное переплетение идейных мотивов, острых социально-нравственных проблем, несмотря на многосложность структурных элементов, все части соотнесены и подчинены единству мысли. Это замкнутый в самом себе мир, в котором отстранение малейшей подробности приведет к разрушению идейной и художественной концепции произведения.
Поэма Исаакяна отражает не только раздумье автора о жизни, но и характерные признаки времени, переходной, напряженной, тревожной эпохи начала века. В желчных излияниях и гневных обличениях Абул Ала нужно видеть отрицание лживых основ старого мира. Его горькие слова — это крик отчаяния и ожесточения. Он произносит их не равнодушно, не как наблюдатель или высший судья, а как человек, выстрадавший право обличать зло и насилие на земле. Он произносит их в благородном порыве, с великой болью и тревогой за судьбы мира и человечества.
В поэзии Исаакяна часто встречается образ странника, изгнанника, который далеко не однозначен. В одном случае он связан с темой одиночества, с образом «бедного странника меж людей». В другом — психологическим стимулом поэту служит жажда скитаний, жажда новых ощущений, впечатлений, новых чувствований, желание увидеть новые горизонты, «новые дали», «другое небо», чтобы воспеть чудеса природы, познать мир и людей. Образ странника в лирике Исаакяна навеян в еще большей степени трудной исторической судьбой армянского народа.
Исаакян — сын «народа-странника», «народа-изгнанника». В трагическом ключе написано его стихотворение «Душа — перелетная бедная птица…» (1905). И символика — «перелетная бедная птица» со «сломанным бурей крылом», блуждающая «без дома, без сил и без сна», — через личную трагедию раскрывает общее, народное горе.
Свои лучшие патриотические песни Исаакян создал в годы странствий. В них много горя и слез, много печали. Причину скорби поэта легко понять, если перелистать страницы истории Армении. Они расскажут о бесконечных нашествиях, войнах и разорениях, о перенесенных армянским народом тяжелых испытаниях, страданиях, которым, казалось, не было конца.
Исаакян называет себя «вечным скитальцем», «изгнанником». Но разве эта черта — подробность его личной биографии? Скитальцами и изгнанниками были многие тысячи и десятки тысяч армян. После потери Арменией политической самостоятельности, после того как она оказалась под игом жестоких завоевателей, значительные массы обнищавшего народа оставляли свою отчизну, уходили на заработки в далекие края. Приходилось надолго, а может быть и навсегда, бросать свой родной очаг, отца, мать, жену и детей. Песни пандухта или гариба[48] отражали странническую жизнь, полную лишений и невзгод, горя и печали; они отражали трагедию армянского народа. В них выражены тоска по родному дому, мечты об отчизне.
Одним из ранних классических образцов армянской пандухтской поэзии средневековья явилась широко популярная народная песня «Крунк» («Журавль»), навеянная грустными думами о родине:
Тема о гарибе нашла свое дальнейшее развитие в стихотворении «Цицернак» («Ласточка») Геворга Додохяна (1837–1890). В простых и задушевных строках — горестные думы человека, живущего на чужбине, его неисчислимые беды и невзгоды, его тоска по дому.
В стихотворении «Цицернак» так много благородного патриотизма, так много правды, поэзии; выраженные в нем мысли и чувства так созвучны грустным думам армянского скитальца, что это стихотворение Додохяна сразу же завоевало сердца людей, получило широкое признание, стало, наряду с «Крунком», одной из популярнейших народных песен, а автор его одним этим стихотворением вошел в историю армянской поэзии.
Песни пандухта Исаакяна составили новый этап в развитии этой своеобразной ветви поэзии Армении. В них поэт продолжал лучшие традиции устного народного творчества и создал самобытный, яркий цикл своих песен, как и в элегиях любви, не подражая народным образцам, а лишь опираясь на них. Лейтмотивом стихотворений Исаакяна, написанных в годы странствий по Западной Европе, является тоска по родине, тревожные думы о родине.
Тема материнской любви — одна из наиболее значительных в лирике Исаакяна; она раскрывается в его стихотворениях в различных аспектах: то мать в томительном одиночестве «в пустой, холодной хижине» ждет сына, томящегося в тюрьме в далеком краю, то она скорбит о погибшем сыне. И для армянского поэта «слезы бедных матерей — святые, искренние слезы…» (из стихотворения Н. А. Некрасова «Внимая ужасам войны…»).
Для Исаакяна мать — единственная родная душа, любящая бескорыстно, самоотверженно. Она одна способна понять страдания сына. Все могут забыть, все могут отвернуться: и друг, и любимая девушка. Верна лишь святая любовь матери. В основе стихотворения «Скиталец-сын» лежит именно эта мысль. Когда скиталец-сын после долгих странствий возвращается на родину нищим и разбитым, никто не узнает его. Он радостно бросается навстречу другу детства, но друг забыл его. Не узнает его и любимая девушка: отвернулась, отмахнулась от «бродяги-пришельца». Только
В лирике армянского поэта не менее ярко выступает тема любви сына к матери. Всем он обязан ей, любимой матери. Она зажгла в нем «небесный огонь» поэзии и «жажду к прекрасному». Она пробудила и воспитала в нем высокие гражданские чувства. Она завещала сыну бороться против «зла и лжи», служить беззаветно «священной правде», любить свою родину, жить и трудиться «во имя счастья других». Часто поэт размышляет о тяжелой доле матери, о ее страданиях, и он готов на многие жертвы, чтоб хоть в малой степени облегчить ее горе, готов один нести свой тяжкий жребий, готов мужественно переносить все превратности судьбы, озабочен он лишь тем, чтобы мать не узнала о его скорби, озабочен тем, чтобы не тревожить ее, не доставлять ей новых страданий, не причинять ей боли:
Думы поэта о матери выходят за грань биографических рамок, они все более приобретают социальное звучание:
Поэт думал не только о своей матери, терзали его мысли вообще о судьбе бедных матерей.
Он рисует картину пустынного берега, где лежит одинокий, позабытый всеми, изнывая от раны. И до него долетают нежные звуки: то пела мать, звала сына с «родимой стороны» («Я спал, и море снилось мне…», 1898).
Голос матери — голос родины. Образ матери становится символом родины.
Гражданская тема у Исаакяна (как и у Терьяна) естественно возникает из интимной лирики. Личные настроения поэта силою широких обобщений выходят за границы личных переживаний, все более приобретая общенародное значение. Счастье для него невозможно не только потому, что любимая отвергла его и он, покинутый всеми, скитается по «темным дорогам жизни», но и потому, что несчастна родная земля, что нет конца страданиям народа. В 1900 году Исаакян создал свой гимн родине, в котором патриотическое чувство омрачено бедственным положением отчизны. Были еще свежи раны от недавних турецких зверств в Западной Армении, и поэт, воспевая родину, не мог забыть о жертвах кровавой резни:
И в мрачных думах Исаакяна о том, где окончится его жизненный путь, где найдет «последний покой», неустанно звучит тема родины. Великий певец Украины Шевченко выразил свое последнее желание, чтобы его похоронили «на Украине милой, посреди широкой степи», чтобы был виден Днепр и мог он слышать, как под крутыми берегами шумит река. И заветное желание Исаакяна — слиться с родной природой:
1905 год явился важным рубежом в развитии самосознания армянского народа, тесно связавшего свою судьбу с общероссийским освободительным движением. К этому времени в поэзии Исаакяна все более зреют мотивы протеста и призывы к активным действиям. Его неспокойные «буйные мечты», его скорбь и гнев созвучны мятежной природе, и он часто обращается к картинам стихии на море, в горах, в безлюдной пустыне. Бушующая природа вызывает в нем новый прилив энергии, укрепляет волю к борьбе с «темным миром» горя и зла: