Г. С. Колесников
Белая западинка
•
Судьба степного орла
С ЛЮБОВЬЮ К ПРИРОДЕ
БЕЛАЯ ЗАПАДНИКА
Рассказы о таежном друге
Я СНОВА СТАЛ БЫ РАЗВЕДЧИКОМ
Долгие годы я жил и работал на Колыме, вдоль и поперёк исходил её мхи и болота, излазил сопки, не однажды сквозь летние заросли и зимнюю пургу продирался с товарищами её тайгой.
Мы честно и много, часто невыносимо много, работали: разведывали недра, валили лес, добывали золото и олово.
Но и лес, и недра, и золото — это было потом. Сначала надо было одолеть сам этот ледяной и уже с первых шагов казавшийся неприступным край. Для меня навсегда остался символом его одоления Яблоновый перевал… Откуда из тайги к побережью ни ехать, а этого перевала не миновать. У колымчан с ним особые счёты. Говорили, был он настолько тяжёл, что его не всегда могли осилить даже опытные каюры на крепких оленьих упряжках.
У меня хранится от тех лет безымянная запись. Собирая факты о пионерах, первопроходцах края, я не удосужился запечатлеть в блокноте их имена. Беспечны мы были тогда к памяти своих товарищей. Вот эта выписка из дневника неизвестных героев:
«Дороги через перевал не было. Наверху дула позёмка. Неся на спине груз, люди шли гуськом по глубокому снегу и ступали след в след. На месте, где должны были стоять палатки партии связистов, мы увидели ровную снежную пелену. В одном месте прямо из снега шёл дым. Оказалось, что здесь из‑под снега торчит кончик трубы, выходящей из одной палатки. Люди были погребены под снегом. Наши рабочие, у которых воспалились глаза от яркого снега и солнца, остались здесь отдыхать, а мы вдвоём отправились дальше. Шли по хребтам сопок, без лыж. По твёрдому насту это было нетрудно, но когда переходили через распадки, проваливались по пояс. Тогда мы брали в руки ветки стланика и ползли, упираясь ими в снег. На обратном пути мой товарищ ослеп. Глаза у него слезились, а веки опухли. Тогда я пошёл вперёд, а он двигался сзади, держась за конец палки, которую мы вырезали в тайге. Было трудно, но мы дошли…»
Вот так начинали наши товарищи.
Им было трудно, но они дошли!
И теперь мы снимаем шапки, подъезжая к Яблоновому перевалу. На его вершине стоит обелиск, напоминая живым о гибели колымских связистов, ценою жизни своей протянувших через тайгу ниточку телефонной связи.
Сегодня Колыма с юга на север и дальше двумя разветвлёнными нитями на запад до Индигирки и на восток до Чукотки расчерчена властными линиями знаменитой Колымской трассы — её главной артерии, её нерва, жизни и силы.
Есть у нас основания гордиться нынешней Колымой. Прииски и рудники, фабрики и заводы, угольные шахты и карьеры, автомобильные шоссе и железные дороги, морские порты и речные пристани, всеобъемлющая почтовая, телеграфная и телефонная связь, рыбные промыслы и пушные фактории, оленьи стада и северные огороды, пищевые и витаминные комбинаты, исследовательские институты и лаборатории, школы и техникумы, своё издательство и десятки газет, больницы и санатории, Дома и Дворцы культуры, стадионы и яхт–клубы, уникальный Охотско–Колымский музей, театры и кинематографы, города и посёлки.
Но и все это не самое впечатляющее, хотя дух захватывает от сознания того, что и твоих рук не миновало воздвигнутое на пустом месте заледенелого края. Мы читали «Чукотскую правду» и знали, что набирала её чукчанка. Мы входили в рубленую якутскую избу и видели накрытые одеялами кровати и электрическую лампочку, свисавшую с матицы. В амбулатории лечила нам обмороженные пальцы орочанка в белом халате. Маленькие эвенки учились по своим национальным букварям… Удалось воскресить из мёртвых множество маленьких народов Севера, в короткий срок приобщить их ко всему достоянию современной цивилизации, вплоть до телевизора. Я не знаю чуда чудеснее!
В постоянном общении с природой Колымы я полюбил её. И, видимо, навсегда… Грустно, когда в жизни наступает пора воспоминаний. «Лучше жить, чем вспоминать пережитое. Воспоминания — для других, не для себя.
Когда это было? Ой, давно! Четыре десятилетия минуло с того времени…
Ну что ж, выбор сделан. Самолёт уже не вернётся. Чуточку щемило сердце при мысли, что много лет не увижу я «материка», как говорят на Колыме, хотя Колыма и есть самый коренной материк. Далеки и недоступны теперь и Художественный театр, и Третьяковская галерея, и уютные арбатские переулки. Всему этому я предпочёл край света.
Северо–восточный угол Азии не только на карте представляется краем света. Это действительно грань, дальше которой живому двигаться некуда. Да и не особенно охотно приживается живое в этом краю. Здесь все не в меру. Фантастически богатые недра! Но как цепко держится за свои богатства вечномёрзлая земля. Зачем они ей? Неукротимо бурные речки, такие полноводные в разливы, вымерзают до дна зимой. Нежные, прозрачно–акварельные краски служат каким-то непонятным фоном для непреодолимо грубых завываний метелей, пронзительных ветров, почти непереносимых для человека холодов. В короткое, но знойное лето совсем не заходит солнце, а в бесконечно длинные зимы никогда не бывает светлее, чем в Подмосковье в сумерки…
Мощные горные хребты и кряжи обступают долины рек. По распадкам гор бегут студёные ключи, — настолько студёные, что ломит зубы, когда вы пьёте чистую и прозрачную, как горный хрусталь, воду. Небу, ущемлённому горными цепями, тесно, и оно кажется необыкновенно высоким, но узким.
Трудно и птице, и зверю, и дереву приспособиться к однообразно тяжёлым условиям Севера. Но зато все, что приспособилось, стало необычайным, своеобразным. И птицы, и звери зимой по преимуществу белые, и только какая‑нибудь чёрная отметина на кончике хвоста позволяет различать горностая или куропатку на безупречно белом снежном фоне. Мех у зверей густой и тёплый…
Колымские растения — это настоящие волшебники природы. Они показывают человеку сверхвозможности преодоления суровых условий холодного Севера. Кедровый стланик — дерево; но оно стелется по земле, как гибкая былинка, и спасается от стужи под холодным снегом. Лиственница — хвойная порода; но она теряет на зиму хвою, чтобы не вымерзли, не высохли на морозе её соки, не обломились под тяжестью снега мёрзлые ветки. Берёза стала кустарником. Брусника сберегла вечную зелень своих листьев со времён доледниковой эпохи.
За три тёплых месяца зеленые лаборатории Колымы, цепко укоренившиеся на тоненьком и скудном пласте талой северной почвы, извлекают из неё тонны и тонны аскорбиновой кислоты (хвоя стланика, плоды шиповника), сахара (все разнородье ягод), растительного масла (кедровый орешек), все многообразие содержимого грибных клеток. Колымский ягель и луговое разнотравье способны прокормить удесятерённые стада оленей, коров, табуны лошадей.
Все это усовершенствовано стихийно, самой природой.
На Севере судьба накрепко связала меня со старым сибирским охотником и старателем Поповым. Должность его в наших разведочных партиях была самая скромная: он ведал хозяйством—попросту говоря, был завхозом. С многотрудными обязанностями своими Попов справлялся отлично и немало способствовал успеху общего дела. Но главное — стал он для меня верным другом и надёжным помощником в сложной и нелёгкой таёжной жизни.
Не часто в те годы встречали мы людей, но много видели непуганого зверя, нестреляной птицы, немятой травы, неба, не тронутого копотью автомобилей. Не раз меняли мы таёжные избы и бараки и зимой жили в палатках, мокли под дождём, грелись у костров в холодные осенние ночи…
Многим из нас помог стать сильными Джек Лондон. Редкий из разведчиков–колымчан равнодушен к этому американцу. Не знаю, есть ли ещё где на карте мира его имя, а у нас на Колыме озеро Джек Лондон плещет голубой волной в высокогорной каменной чаше. Первый географический памятник воздвигнут талантливому писателю колымскими геологами. Это дань нашего уважения певцу северной романтики.
Суровую мы прожили жизнь на Севере. Суровую! В этом нет никакого сомнения. Но увлекательную и не бесполезную. Чьи‑то жизни должны быть отданы, чтобы разведать недра земли, сделать её богатства доступными человеку, обжить необжитой край.
И не потому ли, что за многое на Колыме заплачена очень высокая цена, так дорог этот край старым колымчанам?
Моим неизменным спутником на Севере была записная книжка. Ей поверены душевные тайны. Они никому не интересны и никому не будут показаны. Но в записной книжке северянина всегда много заметок и наблюдений, схваченных с натуры в момент их появления и часто совсем короткого существования. Много таких заметок накопил и я.
Все, о чем рассказано в этой книге, я видел сам или слышал в подходящих обстоятельствах от своих бывалых и умных спутников. И я очень хочу, чтобы мои рассказы послужили истинному познанию далёкого Севера, такого, каким он только и может быть в нормальной и спокойной обстановке человеческого труда.
А если бы самому мне удалось повторить свою жизнь с молодых лет, я снова стал бы разведчиком недр на Колыме.
НЕЗВАНЫЕ ГОСТИ
Время, о котором я сейчас расскажу, было началом золотой Колымы, хотя слухи о золоте ходили по сибирской земле давно и упорно. Старатели исконных российских приисков хлынули за море. Это был в массе своей мутный поток полубродяг, полуавантюристов, ринувшихся на Колыму за лёгкой наживой.
В те годы разворачивалась неслыханная битва за первый пятилетний план. Стране нужно было золото, много золота! Другим способом, кроме мелкоартельного старательства, взять его на новом месте было невозможно: ни дорог, ни разведанных площадей, ни машин, ни. людей — ничего не было. Первые колымские золотодобытчики — люди неприхотливые, крепкие; испытанные таёжными невзгодами, они могли мыть золотоносные пески и в тех условиях.
Новая жизнь на дальнем Северо–Востоке только нарождалась.
В это время я познакомился с Поповым. К исходу двадцатых годов его прибила к здешним местам мутная волна старательства. Но как был он у себя в Сибири человеком вольной и чистой души, таким и на Колыме остался. Встречу с ним в тех сложных и путаных житейских обстоятельствах я считаю редкой удачей и большим счастьем для своей жизни.
Попов был великий мастер организовывать далёкие геологические базы. Дело это трудное и ответственное. Ведь в тайге по мшистым заболоченным тропам, через каменные осыпи перевалов, вброд через ключи и речки не пройдёт ни трактор, ни автомобиль, ни даже простая телега. Только человеку с рюкзаком за плечами да лошади с вьючным седлом доступны эти таёжные тропы. А на вьючном седле много ли увезёшь? Кайла, лопаты, нивелиры, лотки, скрёбки, химические реактивы, взрывчатка, продовольствие, одежда, иногда топливо, спирт, рация, оружие, книги, кухонный скарб — сколько всего нужно забросить в тайгу, чтобы геолог мог начать свою многотрудную работу.
В намеченное для разведки место снаряжение завозится зимой, по хорошим зимним дорогам. По этим же дорогам вместе с гружёными машинами едут плотники. Они разбивают в тайге палатку, ставят в ней железную печку, обкладывают своё жильё снаружи пластами снега и приступают к делу: валят лес, рубят таёжные избы, склады для продовольствия и снаряжения, которое непрерывно доставляется по зимним дорогам…
Срубить в тайге избу — это целое искусство. Заледенелые лиственницы становятся твёрдыми, как стекло. Топор скользит по их холодным стволам и тупится. Все работы идут на «свежем» воздухе, а воздух в колымской тайге зимой очень свеж: минус 45 градусов — это обычная температура. Тяжело работать плотникам. Труд их — настоящий подвиг. Но все равно к весне база будет готова. Плотники возвратятся с порожними машинами домой, в обжитые посёлки, а геологи с вьючными лошадьми на поводке и рюкзаками за спиной отправятся в тайгу, к этой базе, на полевые разведочные работы. Они останутся в тайге до зимы, а может быть, и зазимуют там, будут бить борозды и шурфы, брать и мыть пробы, собирать коллекции образцов—будут работать до тех пор, пока не определят промышленную ценность этого кусочка земли. И если он окажется ценным и полезным людям, тогда к нему протянется ниточка дороги, вдоль которой побегут столбы с подвешенными на них проводами — протянется ниточка, которая свяжет этот маленький и никому не ведомый кусочек тайги со всей большой советской землёй…
Мы шли пока без дороги. Шли по таким местам, где ещё никогда не ходили люди. Цель нашего путешествия отстояла от посёлка Грибного на расстоянии 276 километров. На карте горного управления посреди зелёных пятен вековечной тайги алел маленький флажок. В действительности в этом месте стояли срубленные зимой таёжные избы: в одной из них был склад с продовольствием и снаряжением. Это было массивное, наполовину врытое в землю сооружение из брёвен; из брёвен же была прирублена кровля. Сколько же пришлось взорвать мёрзлой земли, чтобы углубить в землю три двадцатипятисантиметровых венца! Другая изба предназначалась под жильё для разведочной партии и отличалась от первой двумя маленькими подслеповатыми оконцами. Третью плотники срубили для лошадей…
Попов уверенно шагал впереди. Он возил на базу все снаряжение, он наблюдал за её строительством, и он твёрдо знал путь. По установившейся традиции я замыкал шествие. Между мной и Поповым недлинной цепочкой тянулись рабочие разведочной партии — двенадцать человек. Все это были люди бывалые, крепкие, знавшие, куда и зачем они идут, и не строившие себе на этот счёт никаких романтических иллюзий.
Мы шли уже две недели и расположились у костра на последний привал. Ещё один переход, и мы—у цели. Люди утомились и ждали конца путешествия, как праздника. Пятнадцатый переход не был, вероятно, тяжелее четырнадцати предшествующих, но показался нам очень трудным. Мягкие мшистые тропы приятны только тем, кто по ним не ходил. Но я не завидую горемыкам, которые пробивались по этим тропам в глубь тайги на 276 километров с двадцатью килограммами груза за плечами, с уздечкой в руках от ведомой на поводу лошади, навьюченной кладью. К концу путешествия лица и руки наши были ободраны колючими иглами стланика, сквозь заросли которого мы продирались. Постоянно мокрые ноги, в ссадинах и болячках, мучительно ныли. Плечи ломило. Одежда наша вполне подошла бы для костюмированного бала весёлых бродяг.
— Ничего, ребята, не робей, — сказал ободряюще Попов. — Сейчас вот по этому распадку спустимся — и дома будем.
Спуск «по этому распадку» оказался необычайно утомительным и длинным: к базе мы подошли уже под вечер.
Попов свалил с плеч рюкзак и первым делом метнулся к складу. Мы стали рассёдлывать лошадей. Вскоре Попов вернулся молчаливый и мрачный. У меня заныло сердце в предчувствии чего‑то недоброго.
— Ну как? Что‑нибудь случилось?
— Сам иди посмотри.
Вместе с Поповым я пошёл к складу. Он был варварски разрушен. Толстые бревна, которыми в накат в два ряда был заделан склад, валялись по всей площадке. Повсюду беспорядочно грудились разбитые ящики с маслом, галетами, консервами, табаком… Я смотрел на эту картину нелепого разрушения подавленный и огорчённый.
— Какие же это негодяи разметали бревна, как щепки?!
— Бурые, и ростом не иначе как с корову. Вот черти косолапые, два наката разорили!
— Медведи? — спросил я недоверчиво и невольно улыбнулся, представив себе, с каким усердием трудились таёжные гости над нашим складом.
— Больше некому. Людей тут сроду не бывало. Да и силищи такой у человека не будет. А ведь разбой‑то свежий! Только что гости восвояси отбыли. Ну, горюй не горюй — собирать давайте, что гости хозяевам оставили.
Усталые и раздосадованные, мы до поздней ночи при свете костров приводили в порядок разрушенный склад. Спали мы как мёртвые — на завтра был назначен день отдыха.
Попов разбудил меня под утро. Он был чем‑то очень доволен.
— А ведь вернулись они, как я и думал, с рассветом пришли, все четверо. Медведица‑то верно — как корова: пудов двадцать одного мяса будет. Да и двухгодовалый хорош — с доброго кабана потянет! А маленькие пусть живут пока: дурные, как кутята.
Со сна я ничего не понимал.
— Чего ты? О ком?
— Медведей, двух медведей подстрелил я сегодня. С медвежатиной будем.
Я окончательно проснулся и, проворно одевшись, пошёл за Поповым к складу.
На его кровле, уткнувшись мордой в лапы, словно отдыхая, лежала медведица. Она забралась наверх с очевидным намерением приступить к новой разборке кровли. Здесь и настигла её пуля Попова. Внизу, привалившись к стене, лежал двухгодовалый пестун. Двух маленьких медвежат Попов запер пока в конюшне.
Так начинался первый день нашей долгой жизни на новом месте.
ПУРГА
Третьи сутки, не прерываясь ни днём, ни ночью, мела пурга.
Попов ушёл посмотреть, что делается на воле. Заиндевелый, с сосульками льда на усах и ресницах вернулся он в избушку.
— Ну как? Метёт, не утихает?
Попов ничего не ответил. Молча раздевшись, он подсел к железной печке и начал стягивать задубеневшие валенки.
— Не утихает пурга‑то, метёт? — снова спросил я.
— Килограмма два помидоров солёных осталось да муки две миски. Есть будет людям нечего завтра.
Я знал об этом и без Попова и мучительно думал: что же делать? Пурга замела перевал, который отделял нашу разведку от базы.
— Может, трактор подойдёт, подождём ещё.
— У моря погоды не дождёшься!
— Застрял, наверно, в пути где‑нибудь.
— Может, и в пути застрял.
Попов разулся, размотал холодные шерстяные портянки и грел у печки покрасневнше ноги.
Я давно заметил: Попов прихрамывал. Правая стопа была у него слегка искривлена, стянута большим белым рубцом, шрамом от какой‑то раны. Попов протянул покалеченную ногу поближе к теплу.
— Где это тебя?
На душе — тягостно, за окном — пурга. И спрашивал‑то я так просто, чтобы хоть что‑нибудь сказать.
— Было, — нехотя ответил Попов. Видно, вопрос мой разбередил ему душу каким‑то воспоминанием. Он глубоко вздохнул. —В молодые годы партизанили мы в тайге. Подбили меня колчаки… Наши‑то в глухомань уходили. Остался я…
Как часто с ним бывало, Попов замолчал, задумался.
— Ну, чего же ты? Рассказывай.
— Говорить‑то нечего… Невесело, скажу я тебе, одному в кромешной таёжной темени оставаться. А тут ещё нога подраненная огнём горит. Самого‑то всего дрожь пробивает… Снежок срывался. Студено. Со мной только что старая берданка оплечь с одним патроном. К рассвету совсем закоченел, скулы свело, язык не ворочался… И так, зазря, погибать не хотелось… Решил было патрон на себя употребить, чтобы не мучиться… К вечеру меня свои подобрали. Изба у нас там в потаённом месте была срубленная. На носилках отнесли. Выходили… Вот с того часу и тянет ногу.
Мы снова замолчали, думая одну думу: нет дороги трактору, есть нечего.
— Трактор‑то ладно. Тракторист замёрзнет. Пропадёт человек, — сказал Попов, как бы продолжая прерванный разговор.