— Мы с тобой весь вечер будто в прятки играем. Между тем ты отлично знаешь, что сейчас я еду во Львов. Ведь дальше на восток в пределах королевства больших городов нет.
— Почему же? — возразил граф. — Есть еще Острог. Князь Константин решил построить вторые Афины. Академию собирается открыть. У него частый гость ваш Курбский.
— Курбского я не видел много лет.
— Неужели? Я думал, вы, московиты, держитесь друг за друга.
— Московиты бывают разные. И не всегда мы можем похвастать большой дружбой между собой. Если бы это было иначе, не сидели бы триста лет под татарами. Могу тебя успокоить: к князю Константину я не еду. И от даренного Ходкевичем имения, как ты знаешь, отказался. Намерен жить во Львове сам по себе. Что же касается твоего интереса к моей особе, то тут мне не все понятно. Правда, в последнее время моя типография не давала покоя членам «Общества Иисуса».
— С какой стати им тревожиться по поводу твоей типографии? Да и что ты знаешь об ордене? Слышал, наверное, всякие небылицы о первом генерале, преподобном Игнатии Лойоле.
— Да, о нем я знаю. Как и о его преемнике кардинале Контарини, который убедил папу Павла III издать буллу, одобряющую действия «Общества Иисуса». Вместо Лойолы назначен новый генерал ордена. Если тебя интересует, знаю ли я его имя, — изволь. Это Пьетро Канизио, большой друг императора Фердинанда.
— Смело говоришь. И не боишься показать свою осведомленность, что не всегда безопасно. Ценю откровенность. Относительно друзей императора… Здесь сложнее. Откуда мы знаем, кто у императора в друзьях, а кто во врагах? Ты московит. Все вы держитесь за свою греческую веру и ненавидите Рим. Да не только московиты, а и наши русские и литвины. Вам бы всем свою веру навязать.
— Никому я ничего не хочу навязывать. И не хочу, чтоб навязывали мне. Вот почему мне и не по душе «Общество Иисуса». Для них все мы — и литвины, и русские, и московиты — схизматики, которые обязаны отречься и раскаяться, забыть свой язык и перейти на римский. А кому охота от своих отцов и от самого себя отрекаться?
— Ну нет, это уж слишком сложно для меня. Я действительно хожу к исповеди, и, полагаю, мой духовник не имеет ко мне особых претензий. Но высокой политики я не касаюсь. Если мне и суждено гореть на костре, то, думаю, не на том свете, а на этом. И причиной тому будет мой веселый нрав. Только он. Старая истина: хмурые не любят улыбчивых, скучные — озорных и веселых. И однажды унылые соберутся да швырнут меня в костер. Впрочем, это шутка. И ты напрасно так серьезно относишься к моим словам. Я странный человек. И всегда был таким. Собираю повозки. Недавно привез одну к себе, во львовский двор. На специальных пружинах — для того, чтобы не трясло на камнях. Что ты смотришь на меня так странно? Удивительные у тебя глаза. Впервые вижу такие. Ты не то святой, не то дьявол… Знаешь что, пойдем-ка со мною…
Граф схватил со стола канделябр и направился к двери. И только теперь стало видно, что граф едва заметно хромает на левую ногу. Они спустились по винтовой лестнице в подвал. Свет канделябра плясал по отлично выложенным каменным сводам. Кирпич чередовался с точно подогнанным серым камнем, кое-где прихваченным мощными железными скобами.
— Справа — подвалы, — объяснил граф. — Там лимоны в ящиках с песком. Хоть два года простоят. Есть даже свежие розы. Они в запаянных банках.
Через несколько шагов они уперлись в кованую дверь. Крест-накрест дверь перекрывали скобы. И висел огромный замок.
— Ключ только у меня. Второго нет. Здесь я тренируюсь в стрельбе.
Комната эта никак не напоминала подвальную. Стены были оштукатурены, потолок лепной. По углам стояли огромные бронзовые трехсвечники. И в них были вставлены уже несколько оплавленные толстые свечи. Значит, здесь часто бывали. Граф поднес канделябр к фитилям. Теперь можно было получше рассмотреть комнату. Она была узкой и очень длинной, не менее десяти-двенадцати сажен, в глубине стоял стол, а на нем — четыре пистолета в открытых футлярах. Рядом со столом можно было разглядеть маленькую, крытую листовой бронзой дверь. А у противоположной, тонущей в полумраке стены виделось нечто неясное и пугающее. Федоров взял у графа канделябр и отправился поглядеть, что же это такое.
У стены стоял деревянный черт ростом с человека. У него имелись, как и подобало черту, черный шерстяной хвост, козлиные рога. Но самыми впечатляющими были глаза из красного стекла. Они ловили свет канделябра и зловеще поблескивали. У копыт черта лежала горка красных стекляшек, отлитых по форме глаз черта.
— Ясно, — сказал печатник. — Мишень. Вышибаешь ему глаза?
— Одна из моих странных прихотей, — охотно объяснил граф. — Заказал в Венеции три тысячи дьявольских глаз. Лет на пять хватит. Хочешь попробовать руку? Наверху не слышно.
— Спасибо. Я сегодня уже стрелял. Не хочется.
— Тогда продолжим прогулку. Главного я тебе еще не показал.
За маленькой бронзовой дверью была еще одна комната. Скорее, зал. И кажется, только здесь невозмутимый гость впервые вздрогнул. Посреди зала стоял надгробный памятник из черного мрамора. На памятнике не было никакой надписи. Но у основания лежал букет белых роз.
— Как ты думаешь, чья это могила?
— Кого-то из твоих родственников?
— Да, и весьма близкого родственника. Ближе не бывает.
— Мать? Отец?
— Нет.
— Брат?
— Да нет же. Это моя могила. Так я себе ее представил. И сам ежедневно приношу сюда цветы.
— Ты был прав. За такие проделки когда-нибудь тебя обязательно усадят в костер! — сказал печатник.
— Пожалуй. Но видишь, рискнул. И даже тебе не побоялся показать. Может быть, твои глаза понравились. Сам не знаю… А тебе не приходило в голову, что умным людям, независимо от того, родились они в Риме, Мадриде или Львове, легко договориться между собой!..
— Для чего ты соорудил эту могилу?
— Да ведь это ясно. Кругом мор, зараза. Кто знает, не станет ли эта шутка последней в моей жизни? Но так или иначе, согласись, не много найдется людей, которым довелось бы ухаживать за собственной могилой! Теперь сам ежедневно приношу сюда цветы.
— И это всё?
— Неужели не объяснил? А ведь старался. Ну, хорошо, добавлю еще, что могила напоминает мне о том, что сам я не бессмертен. Человеку это свойственно забывать. Сижу здесь, и будто я — уже не я, а кто-то другой, посторонний. И этот посторонний благожелательно, но беспристрастно судит о некоем Филиппе Челуховском. А ведь усопших так легко казнить или миловать, не боясь получить отпор! В такие минуты я как бы раздваиваюсь — превращаюсь в двух людей. Один лежит под могильным камнем, второй приносит ему на могилу цветы…
На жирной поверхности полированного мрамора плясали блики. В подвале было душно.
Кто этот граф? Сумасшедший? Маньяк? Юродивый?
Спокойные серые глаза печатника встретились с такими же спокойными карими глазами графа. Нет, ни сумасшедших, ни юродивых в этом подвале не было. И тот и другой производили впечатление людей, твердо знающих, чего они хотят. Федоров был на голову выше графа. Граф почувствовал разницу в росте и то, что он смотрит на гостя снизу вверх. Он отступил на шаг.
— Пора спать, — сказал граф.
— Давно пора, — согласился гость. — Ранним утром я отправлюсь дальше.
— Много ли тебе нужно денег на новую типографию?
— Да, очень много.
— Где ты их возьмешь?
— Еще не знаю.
— Справца доложил мне, что в санях есть русские книги.
— Я их напечатал в Заблудове.
— По-русски не читаю, но, если хочешь, я куплю для своей библиотеки.
— Я подарю тебе три книги.
— Но я готов купить по два экземпляра каждой.
— Хорошо, оставлю по два экземпляра каждой.
— Я провожу тебя до твоей комнаты.
— Спасибо. Иначе нам и не разойтись. Ведь у нас один канделябр на двоих.
Когда душа пылает и лютый ветер арфу глушит
Среди ночи путешественника разбудило царапанье ногтем о доски двери и тихий голос:
— Ау, ты спишь? Отзовись. Спрашиваю: спишь ты или нет?
— Сплю! — ответил путешественник. — И сын мой давно спит, чего и тебе, кто бы ты ни был, желаю. Ночь на дворе. Что вдруг неймется?
— Да разве кто знает, отчего ему не спится? От того, видно, что душа пылает. Неспокойная она у меня.
Путешественник узнал и голос хозяина замка, и его странную, задумчивую манеру говорить о самых простых вещах так, будто всего этого простым смертным не понять.
— Горит душа. Неспокойно ей. А ветер за окном слышишь какой! Не то что арфу заглушит, а даже крик дикого зверя. Сейчас там, за горой, в лесу волки, думаю, очень даже крепко воют. Ну, а до нас не долетают их молитвы… А волк на что может молиться? Чтоб путника ему судьба послала, коли стада в хлевах…
— Утихомирился бы!.. Говорю ведь: сплю.
— Да как же ты спишь, когда мне отвечаешь? И все впопад. Может, раньше вправду спал, чего я бы на твоем месте не делал — мало ли что, место незнаемое, люди чужие. Но так ли, иначе ли — теперь-то ты точно уж проснулся. Неужто испугался?
— Пугаться я и не думал. Хотел бы ты учинить злодейство, сделал бы это раньше. Устал я. Поспать не грех.
— Не грех, если видишь сны сладкие и душу ласкающие. Ну, а ежели они темны, пугающи и холодят почище того мороза, что за окном? Такое и человеку, и богу противно. Не желаю спать. Охота еще с тобой потолковать. Отвори, а то стану громко стучать и всех перебужу.
Путешественник вздохнул, набросил прямо на ночную рубашку вамс, с трудом натянул влажные еще сапоги на босу ногу и пошел к двери. Открывал тихо, стараясь не громыхнуть засовом.
Затрепетало пламя свечи, и метнулась по стене тень графа Челуховского — прочь от хозяина. Но дверь закрылась, выровнялось пламя, и возвратилась на место тень.
Граф был в теплом халате и ночном колпаке. Глаза его блестели, будто их только что промыли маслом. Но теперь они были не карими, а красноватыми, с множеством прожилок. Сейчас хозяин замка чем-то очень напоминал того черта, которого сам же запер в подвале.
— Испугал? Рад. Не испугай человека, не тряхни его душу, он тебя и слушать не станет. Так вот о душе… Иной раз я сам мало верю, что существует она. Все мы себялюбивы, жаждем славы при жизни, власти… А зачем нам власть и слава, если, как говорят, душа бессмертна? Выходит, здесь можно было бы жить тихо и смиренно, чтобы все получить там… Но в том-то и дело, что иной раз приходят мне на ум мысли: а есть ли хоть что-нибудь там? Хоть какая-нибудь песчинка? Хоть лучик света? И вообще — есть ли это ТАМ?
— Да что это ты посреди ночи — и о таком?
— А когда же о таком? Посреди дня? Посреди дня солнышко светит. И страху нет. Посреди дня об этом ТАМ не думаешь. Да ведь оно существует. Не всегда каждому из нас по земле ходить. Вот и думаю: а вдруг ТАМ ничего нет? Темнота, мрак — и все. Тебя самого тоже нет. Понять такое трудно. Каждому кажется, что исчезнуть он не может, что был он всегда и пребудет вовеки. Думаешь, проверяю тебя, чтоб потом выдать и на костер отправить? Способен я на такое — чего греха таить. Да, может, и не грех это вовсе — умного человека со света сжить. Умный человек часто сам себе в тягость, а остальным — уж подавно.
— Успокойся да пойди отдохни. Хочешь, научу засыпать?
— Новое зелье?
— Вовсе без зелья.
— Заговором?
— Вроде того.
— Не верю в заговоры.
— Да я же не сказал, что заговор, а только вроде него. Ляг на правый бок, руку под щеку и шепчи: «Не усну! Ни за что не усну! Хоть режьте меня, не усну!» Так сто раз. Когда закончишь первую сотню, начинай вторую.
— Затем третью.
— Правильно. За третьей — четвертую.
— Кланяюсь до пола. Об этом мне еще в детстве нянька толковала. Не помогало.
— А ты попробуй сейчас. Иной раз то, что в детстве негоже, зрелому мужу как раз впору.
Граф засмеялся, качнув колпаком. Качнула колпаком и тень на стене.
— Ладно. Убедил. И все же ответь мне: на кого ты надеешься, отправляясь в края дальние и, как могу судить, тобою незнаемые? Кто за спиной у тебя?
— Понимаю, о чем ты спрашиваешь. Есть ли кто-то из власть и силу имущих?
— Вот именно. А ты сейчас ответишь, что таких нет, а ведет тебя твоя совесть, твоя вера в дело свое и удачливость, что надеешься лишь на них да на собственные ум и руки?
— Примерно так.
— Ну, а я изволю тебе не поверить.
— Не верь. Изменится ли что-то от того?
— Изменится ли что-то? Что, где и для кого? Для турецкого султана, наверное, ничего не изменится. Он далеко и по-европейски не понимает. Для нас с тобой от того, поверю ли я тебе, изменится очень многое.
— В чем?
— Да во всей жизни — и твоей, и моей. Денег у тебя нет. Вижу. Знаю. А у меня — сам себе в долг могу дать, хотя если уж что-то прошу, так не грош, не злотый, а сразу миллион. Повторяю: всю жизнь золото буду швырять — не промотаюсь. Я не король в Кракове, которому и новую мантию не на что купить.
— А что взамен попросишь?
— Почти ничего… Пустое… Ты сейчас же, поклявшись крестом, что говоришь правду, расскажешь то, о чем, может быть, никому еще не говорил… Для чего приехал сюда? Что на уме? Там, в самой глубине, куда никто не заглядывает? Куда ты сам забредаешь разве что с похмелья…
— Пустое, — прервал графа гость. — Не выйдет у тебя ничего. Нет у меня тайн, а потому и выведать их нельзя. Сколько ни старайся, ничего интересного не узнаешь. Если и были у меня тайны, растряс по дороге, побросал в разных местах.
— Жаль, очень жаль, — сказал граф. — Теперь мне вправду захотелось спать.
Метнулась тень. Уплыла свеча. Коридор вновь погрузился во мрак. Вздохнула закрываемая дверь. Вскоре все было точно так же, как за полчаса до того, — ночь, темнота, сон.
Еще немного о графе Челуховском и о просвещенных временах
Первая прогулка с читателем
Вы будете удивлены, если я скажу, что сам не верю в то, что намерен сейчас сообщить о нашем новом знакомом — графе Филиппе Челуховском. Да и как можно в такое поверить? Ведь говорят о нем много странного, чтобы не сказать — невероятного… Например, утверждают, что граф вовсе не граф, а сын мелкого испанского дворянина, который провел немало лет в Новом Свете, где и добыл свое богатство. Допустим, что это так. Но тогда откуда же взялась у графа славянская фамилия?
Сам же Челуховский охотно рассказывал о своих путешествиях в Китай, Турцию и Индию, настаивал на том, что ему известно место, где находилась воспетая Гомером легендарная Троя, клялся, что видел на Востоке многоруких людей. Предположим, что и это выдумки. Но зато другое несомненно: граф откуда-то привез огромную инкрустированную перламутром трубку красного дерева, практически никогда не выпускал ее изо рта и только смеялся, если ему напоминали, что курить — здоровью вредить. Впрочем, в те отдаленные времена пословица эта звучала иначе. А именно: «Дыма табачного черные клубы схватят за горло страшней душегуба». Придумал пословицу бургомистр города Львова. Пусть вас не удивляет, что бургомистр писал стихи и не стеснялся этого. Тогда подобное было принято и считалось признаком образованности. Не только бургомистры, но и все, кому позволяло положение и возможности, изучали латынь, писали стихи и научные трактаты. А выражение «наши просвещенные времена» можно было отыскать и в речах королей, и в частных письмах, и даже в песнях менестрелей, звучавших под окнами спален прекрасных дам: