Джозеф Хеллер
ПОПРАВКА ЗА ПОПРАВКОЙ
Благодарности
Мы хотим поблагодарить: Сьюзен К. Пизински, сотрудницу библиотеки Университета Брандейса, предоставившую нам копии неопубликованных рассказов Джозефа Хеллера; Шайни Хсу из архивов Нью-Йоркского университета, терпеливо разыскивавшую и нашедшую номер журнала «Апрентис» с опубликованным в нем рассказом Хеллера; Патрика Скотта из Библиотеки Томаса Купера; персонал отдела межбиблиотечного обмена Библиотеки Томаса Купера, снабдившего нас необходимыми нам фотокопиями, и Чарлза Адамса из издательства «Саймон и Шустер», который поддерживал нас при составлении этой книги.
Предисловие
Темы рассказов, которыми я занялся теперь и занимался раньше, никакого отношения к личному моему опыту не имели. Да у меня и не было опыта, который казался мне достойным преобразования в литературу. Каждый поступок моих героев и обстановку, в которой они действовали, я заимствовал из сочинений других писателей, которые могли (тогда мне такая возможность в голову не приходила) и сами их позаимствовать. Опыт, которым я, автор, пользовался со знанием дела, был чужим и целиком литературным, накопленным мной в ходе странствий по страницам книг, и простирался он от колоритных фантазий Уильяма Сарояна до трезвой сексистской позиции — в особенности по отношению к женщинам и браку — Хемингуэя и Ирвина Шоу, которые были, помимо прочего, и воплощениями не выставляемой ими напоказ, сдержанной оценки материализма, богатства, мещанства, и олицетворениями идеалов мужественности и мужской порядочности, каковые я по простодушию считал непревзойденно чистыми и отменяющими все прочие идеалы.
На несколько недель, проведенных мной, перед тем как получить назначение на Корсику, и другими летчиками, с которыми я прилетел из-за океана на маленьком «Б-25», в алжирском городе Константин, где находился огромный лагерь приема пополнений, главным источником вдохновения стал для меня как начинающего писателя Сароян. Он отвечал моим вкусам, казался легким для подражания и достойным копирования. (Рассказы, которые представлялись мне наиболее интересными, были короткими, содержали лишь несколько описательных пассажей, написанных на правильном литературном языке, и длинные, переданные на разговорном языке диалоги.) Один из его сборников содержал рассказ (называю его по памяти) «Вы когда-нибудь любили лилипутку весом тридцать восемь фунтов?». А в одном из рассказов моего алжирского периода (здесь я опять-таки опираюсь на память) молодой ньюйоркец влюблялся в девушку, которая ходила на руках. Названия не помню. (Теперь я полагаю, что мог тогда подумывать о названии «Вы когда-нибудь влюблялись в девушку, которая ходила на руках?».) Где она ходила на руках и чем закончился рассказ, я по милости Божией забыл.
К тому времени я уже был знаком с большинством произведений Хемингуэя, Ирвина Шоу и Джерома Вейдмана. Довоенный сборник Вейдмана, состоявший из рассказов, печатавшихся в «Нью-йоркере», назывался «Лошадь, которая умела насвистывать диксиленды» и был еще одним моим любимцем, как и два романа: «Это я могу получить по оптовой цене» и «А что я с этого буду иметь?». Я считал их великолепными, как и роман Бадда Шульберга «Почему сбежал Сэмми?». Еще одним моим и всех прочих изысканным фаворитом была трилогия Джеймса Т. Фаррелла о Стадсе Лонигане, главным образом по причине ее реалистического действия и реалистических выражений. «Улисс» Джеймса Джойса также ненадолго забрел в нашу кони-айлендскую квартиру: как я теперь понимаю, его привела туда громкая слова, которую этот роман приобрел, отбившись по суду от наложенного на него запрета. «Улисс» вскоре вернулся никем из нас не прочитанным в магазин Магрилла, однако я и поныне помню дрожь изумления, охватившую меня, когда я насчитал два запретных слова на первых же страницах: одно из них, сколько я помню, описывало зеленый цвет моря, другое — серый подводный мир. Известен мне был и Джон О’Хара.
Среди издававшихся для армии книг я нашел сборник Стивена Крейна «Судно без палубы», а в нем, в рассказе о моряках, плывущих после кораблекрушения на спасательной шлюпке, слова, которые сидевший на веслах моряк повторял, точно вагнеровский лейтмотив (впрочем, о вагнеровских лейтмотивах я тогда никакого понятия не имел): «Подмени меня, Билли».
Именно этот звучный повторяющийся аккорд, над которым я размышлял в моей палатке, и, возможно, одноактная пьеса Сарояна «Эй, кто-нибудь», тогда мной, наверное, уже прочитанная, подкинули мне идею рассказа «Эй, Генуя, эй, Генуя», который должен был состоять из коротких радиопереговоров пилота бомбардировщика (или нескольких пилотов) с диспетчерской вышкой военной базы на Корсике. Мне и по сей день кажется, что идея была хорошей, а название привлекательным, хотя написать этот рассказ я так и не попытался (или забыл об этой попытке).
Вместо него я за день или два сочинил рассказ «Я тебя больше не люблю». Состоял он из двух тысяч слов и, как все созданное мной в алжирский и корсиканский периоды, основывался на вещах, о которых я не знал ничего, кроме вычитанного в произведениях других писателей. Поэтому рассказ воспроизводил речь и выражал настроения множества озлобленных и напыщенных американских писателей-мужчин как того, так и нашего времени: женатый, многое переживший солдат, к которому мы, по замыслу автора, должны испытывать симпатию, вернувшись домой, проникается, хоть пожаловаться ему и не на что, ощущением, что супружеская жизнь ему не нужна и жену он больше не любит. (Что должно было означать последнее, я, по правде сказать, и ведать не ведал. Условность, не более того.)
Как и почему, не помню, но, едва демобилизовавшись и возвратившись в Штаты, я послал рукопись этого рассказа в «Стори» — периодическое издание, печатавшее только беллетристику и весьма высоко ценимое, и ее там приняли. Чистой воды удача: война в Европе подходила к концу, и случилось так, что журнал отвел целый номер под произведения мужчин и женщин, вернувшихся из армии.
Нам велели описать какую-либо методику или прием, и я придумал ряд безотказных систем (одна глупее другой), позволяющих неизменно выигрывать на бегах.
К письменному извещению прилагался чек на двести долларов!
И вот в двадцать два года я превратился в официально признанного автора художественной прозы, а с учетом «На какую лошадь ставить» — и нехудожественной тоже (этот ошеломляющий успех настиг меня в 1946-м, за два года до того, как на национальную сцену выступили, заставив меня почувствовать, какой я отсталый, старый, завистливый и отверженный бумагомаратель, Видал, Капоте и Мейлер).
Не проходило почти ни единого буднего дня без того, чтобы почтальон не приносил на угол Двадцатой Западной и Семьдесят шестой улиц несколько моих желтых конвертов с почтовыми штемпелями, с написанным мной самим обратным адресом и стандартным бланком отказа от рукописи. В то время «Нью-йоркер» использовал редакционную процедуру, столь же эффективную, сколь великолепным было содержание каждого номера этого журнала. Я говорил в шутку, особого преувеличения в ней не было, что рассказ, отправленный мною в «Нью-йоркер» утренней почтой, возвращается ко мне с лаконичным и презрительным бланком отказа вечерней почтой того же дня.
Во второй или третий семестр, проведенный мной с Боденом — после второго я зачет сдавать не пошел и остался на третий, поскольку хотел поработать с ним подольше, — он отобрал четыре моих рассказа и послал их на рассмотрение своему литературному агенту. Агент сообщил, что для публикации ни один из них не пригоден. Впоследствии три из четырех были приняты журналами, в которые я послал их на свой страх и риск.
От Бодена я всегда получал одно замечание независимо от того, хвалил он очередной рассказ или критиковал: в начале я слишком долго развожу пары, затягивая вступление, словно мне неохота двигаться дальше — переходить к тому, что у меня на уме. Эта странность, возможно даже — психический изъян, сохранилась у меня и поныне. Я в строжайшей тайне размышлял о ней (то есть строжайшей тайной мои размышления были до настоящего времени) и пришел к выводу, что это мое свойство можно по всей справедливости назвать анальной прижимистостью.
На полях одного моего написанного в колледже рассказа, «Снежная крепость», Боден написал: «Почему бы вам не начать его прямо с первой строки четвертой страницы?» И велел именно так и поступить, когда я буду читать рассказ вслух перед нашей группой. Получилось, к моему смешанному с благодарностью удивлению, совсем неплохо, и, печатая на машинке чистовой экземпляр, я с этой самой четвертой страницы и начал.
Измененный таким образом рассказ я послал в отдел беллетристики журнала «Атлантик мансли» и получил оттуда отказ, но с адресованным мне письмом от женщины-редактора, подписавшей его своим именем и, насколько я ее понял, намекавшей, что, если я произведу в рассказе кое-какие мелкие изменения и пришлю его еще раз, он, возможно, и будет принят. (Жаль, что она не предложила сделать еще одно изменение, поскольку выбор Чосера в любимые писатели восточноевропейского иммигранта, вынужденного распродавать свои книги, ныне коробит меня вопиющим неправдоподобием.) Я произвел переделки, кое-что исправил, кое-что восстановил (я любил советы текстового характера тогда и люблю их поныне), послал переправленную рукопись прямо той женщине, и «Атлантик мансли» принял рассказ для публикации в рубрике «Дебют в „Атлантик“». Кстати сказать, в том же номере журнала и в той же рубрике был напечатан рассказ столь же молодого Джеймса Джонса. (Ни мне, ни ему не улыбнулась еще одна удача — мы не получили присуждавшуюся каждые полгода премию за лучший дебют в этом журнале.) Зато я получил двести пятьдесят долларов. Обзаведясь, таким образом, связями в «Атлантик», я не сомневался, что рано или поздно мне удастся напечатать в нем еще что-нибудь. Так оно и случилось. Этот второй рассказ принес мне всего двести долларов, поскольку он был короче первого и не так хорош (собственно говоря, хорош он и вовсе не был)[1].
Примерно такая же история произошла у меня с благожелательным редактором журнала «Эсквайр», в конце концов открывшим мне свое имя — Джордж Уисвелл, — до этого я знал его лишь по инициалам, которыми подписывались ободряющие карандашные записки, прилагавшиеся к формальным отказам. В конце концов он отверг один из моих рассказов с сожалением, посетовав на некий недочет не то в мотивации поступков героя рассказа, не то в описании его характера и почти пообещав порекомендовать рассказ для публикации, если я этот недостаток исправлю. Я предпринял такую попытку, рассказ напечатали, заплатив мне триста долларов[2]. Спустя какое-то время журнал взял у меня еще один рассказ, но заплатил меньше, поскольку этот, второй, был короче первого и не так хорош (собственно говоря, хорош он и вовсе не был)[3]. Учась в университете, я знакомился с требованиями издателей и приобретал умение относиться к себе с большей критичностью, а кроме того, еще до окончания учебы понял, что, не считая двух или трех рассказов, все остальные, написанные мной за это время, отличаются от написанных кем-то еще всего лишь тем, что сочинил их я. И мне захотелось стать другим, новым — таким, какими казались мне открытые в то время Набоков, Селин, Фолкнер и Во. Не обязательно ни на кого не похожим, но новым.
Среди студентов я уже приобрел определенную славу, приятным следствием коей стало решение, принятое мной, вопреки здравым доводам рассудка, отдать рассказ в только начавший тогда издаваться университетский литературный журнал, что я и сделал. Рассказ, если кому интересно, назывался «Жена Лота» и повествовал — ну виноват, что теперь поделаешь! — о женщине, проявившей ледяное безразличие к жертве автомобильной аварии, мужчине, в отличие от нее очень симпатичному.
Куда более интересным оказалось неприятное следствие этого благотворительного акта, а именно — снисходительная рецензия на мой рассказ, напечатанная университетской газетой и написанная одним из моих лелеявших литературные амбиции однокашников, который, снизойдя до прочтения моего творения, нашел его слабым, полным огрехов и не имеющим ни единого достоинства, способного таковые огрехи искупить.
Эта рецензия должна была наделить меня на будущее иммунитетом к недоброй критике, однако его не дает ничто.
Впрочем, примерно в то же время я испытал экстатическое упоение, узнав, что один из моих рассказов, все та же «Снежная крепость», отобран Мартой Фоли для включения в ежегодно составлявшуюся ею антологию лучших рассказов.
Вот это было повышением в чине! Теперь я не сомневался, что не ошибся в выборе пути.
ОПУБЛИКОВАННЫЕ РАССКАЗЫ
Я тебя больше не люблю [4]
Она стояла посреди комнаты, сложив на большой груди руки, и он почти видел, как в глубине ее глаз мерцают язычки гневного пламени. Она изо всех сил старалась их пригасить.
— Знаешь, а ты не очень деликатен, — тихо сказала она.
— Знаю, — ответил он. — Мне очень жаль.
— Не верю я, что тебе жаль, — сказала она и стала ждать ответа. Однако не дождалась. — Ведь не жаль же?
— Нет, — сказал он. — Не жаль.
Она не сразу нашлась что сказать. Все складывалось как-то неправильно. Он провел дома уже три дня, и им обоим стало только хуже. В первый день они испытывали неудобство, были очень осторожны и деликатны, присматривались друг к другу, будто боксеры на ринге, нисколько сами на себя не походили и лишь надеялись, что им удастся снова связать ниточку счастья, разорвавшуюся год назад, когда он покинул дом. Второй день и мог бы оказаться лучше первого, но не оказался. Она все еще оставалась деликатной, слишком деликатной, а он почувствовал: что-то в исполняемом ими ритуале действует ему на нервы, озлобляет. И теперь они ссорились. То есть пока еще нет, однако он понимал: до ссоры уже рукой подать, — потому что и сам сознательно нарывался на нее. Он был намеренно жесток, хотя в общем-то и не хотел этого, но тем не менее ощущал какое-то извращенное удовольствие от того, что она несчастна. Он думал о ней целых десять месяцев, думал, как хорошо все пойдет, когда он вернется, но вот вернулся, и ничего хорошего из этого не вышло.
Он машинально покручивал в руках китайскую головоломку — два металлических кольца — и, даже не сознавая того, не позволял себе разъединить их. И, ожидая новых ее слов, поглаживал кончиками пальцев кольца, наслаждаясь холодом и прочностью металла.
— Скоро придут Гарри и Эдит, — наконец сказала она.
— Это хорошо.
— Может, ты оденешься?
— Нет.
— Почему?
— Не хочу.
— А чего ты хочешь? — осведомилась она.
Обдумывая ответ, он вглядывался в нее. Он лежал на кушетке почти голый, в одних трусах; густые, коротко остриженные волосы остались непричесанными, пряди их торчали во все стороны. Он впитывал в себя эту картину — она стоит, скрестив на груди руки, — и пытался понять, как его угораздило жениться на ней. Все дело в фигуре, решил он. Она была высока, выше среднего роста, и все в ней казалось крупным, однако ее облик был гармоничным, а все пропорции совершенными. В общем, внешне она была женщиной привлекательной.
— Я не хочу никого видеть, — сказал он. После возвращения он еще ни разу не выходил из квартиры. — Не хочу встречаться с твоей родней, с моей, со знакомыми. Не хочу сидеть в комнате, набитой людьми, которые улыбаются мне так, точно я какая-нибудь удивительная заводная игрушка, разыгрывать перед ними скромного героя. Не хочу никому рассказывать, как оно там все было, и застенчиво улыбаться, когда мне объясняют, какой я замечательный.
Руки ее беспомощно повисли. Она подошла ближе.
— Но чего же ты хочешь? — спросила она.
— Того, что делаю сейчас, — ответил он. — Хочу лежать здесь в покое и уюте и пить пиво. Ты не сбегаешь за бутылочкой?
— Нет, — сердито ответила она. — Я жена тебе, а не служанка. Зачем ты на мне женился? Дешевле было бы прислугу нанять.
— Знаю, — сказал он. — А женился я на тебе потому, что это было частью мечты.
— Мне ведь тоже жилось нелегко, — сказала она и спросила: — Какой мечты?
— Сладенькой, оклеенной блестками мечты о жизни, — ответил он, усмехнувшись. Усмехаться ему, вообще-то говоря, не хотелось, однако изменить выражение лица он не попытался. — Прекрасной панорамы прекрасной жизни, описанной в «Ридерз дайджест». Ты была хорошенькой девушкой, я — симпатичным молодым человеком, мы оба жаждали секса, ну и поженились. И правильно сделали, так?
— Я из кожи вон лезу, — жалобно произнесла она. — Если бы ты просто сказал мне, чего хочешь, может быть, я смогла бы тебе помочь. Я понимаю, ты разочарован, но не понимаю чем. Что ты рассчитывал здесь найти?
— Я хочу делать то, что хочу, — сказал он.
Она снова скрестила руки на груди.
— Это разумно, — с горечью согласилась она. — Очень даже разумно.
— Ты не понимаешь… — Он заговорил покровительственным тоном, продолжая поигрывать головоломкой. — Я хочу делать то, что хочу, и когда я этого хочу. Так понятнее?
— Нет, — ответила она.
— Ладно, попробую объяснить. Если чего-то не поймешь, скажи, я повторю. В эту минуту мне хочется лежать здесь, что я и делаю. Часа через два я, может быть, захочу сходить в клуб «Аист». Не знаю. Пока я здесь, мне, возможно, захочется спеть, причем во весь голос, пока же я хочу лежать здесь раздетым и пить пиво.
— Ты ведь знаешь, как мне было трудно.
— Знаю. Прости.
Она отошла к стене, опустилась в кресло, не зная, что сказать. Ей не хотелось поддаваться гневу, она старалась подавить его, но чувствовала, как гнев нарастает, словно вырываясь в новые измерения ее сознания.
— Ты изменился, — тихо произнесла она.
— Я знаю, — ответил он. — Ты уже повторила это несколько раз, однако так оно и есть.
Он подождал ответа, но она сидела неподвижно, молча.
— Мне больше не нравится Джордж Гершвин, — сказал он, — но пусть тебя это не огорчает.
Теперь он проявлял намеренную жестокость и уже презирал себя за это. Однако он знал, что она сейчас скажет, и ощутил прилив гордости, когда она словно бы подчинилась его приказу.
— А Джордж Гершвин-то тут при чем? — спросила она.
— Я все время думал о его музыке. Как я по ней скучаю, как вернусь домой и просижу несколько часов, слушая ее. Ну вот, наконец вернулся, послушал и понял: она мне не нравится.
— Не понимаю, — сказала она.
Он повернулся на бок, чтобы взглянуть ей в лицо.
— То же самое и с тобой, Энни, — неторопливо произнес он. — Я тебя больше не люблю.
Она резко выпрямилась, так, точно его слова хлестнули ее по лицу.
— Это неправда, — сказала она.
— Не знаю, — сказал он. — Но я тебя не люблю. Так уж получилось, и пока это так, давай будем с этим мириться. Какой смысл тянуть волынку, если это обоим неприятно? Добрейший — нож берет: кто умер, в том муки больше нет[5].
Он вглядывался в ее лицо — не заплачет ли? — и понял, что нет, не заплачет. Понял с разочарованием. И вдруг заметил кольца в своих руках, заметил, что, ожидая, когда она заговорит, перебирает их.
— Мило, — сказала она. — Очень мило.
— Так получилось.