Свобода отделяет зерна от плевел. Карикатура Гранвиля и И.-Э. Форе из газеты «Карикатура», 6 октября 1831 года
7 августа палата депутатов проголосовала за новую редакцию Хартии и за то, чтобы призвать на «пустующий трон» Его Королевское Высочество Луи-Филиппа Орлеанского. Пэры также поддержали это предложение, и 9 августа герцог Орлеанский присягнул на верность новой Хартии. С этого дня он стал именоваться Луи-Филиппом Первым, королем французов (а не «королем Франции», как предшествующие монархи).
11 августа было сформировано новое министерство под председательством герцога де Броя. Среди задач, которые стояли перед новым правительством, одной из самых тяжелых был суд над членами предшествующего кабинета.
Из семи министров, входивших в правительство, троим удалось сразу после Революции бежать в Англию, а четверо были арестованы; им предъявили обвинение в государственной измене, а это преступление, согласно Хартии, подлежало суду палаты пэров. В число обвиняемых входили сам глава кабинета Полиньяк, а также Гернон-Ранвиль (министр духовных дел и народного просвещения), Шантелоз (министр юстиции) и Перонне (министр внутренних дел). Новый король Луи-Филипп вовсе не хотел мстить министрам и был бы счастлив, если бы они все оказались вне Франции, но у четырех министров не хватило сноровки даже для удачного бегства…
Перед пэрами стояла сложная задача: с одной стороны, «классовая солидарность» заставляла их выгораживать подсудимых; с другой стороны, спасая министров, они подвергали большой опасности самих себя: дело в том, что парижане желали казни ненавистных министров и готовы были растерзать всякого, кто станет их защищать. Ненависть к министрам была так сильна, что осталась в народной памяти надолго; в начале 1840-х годов Бальзак запечатлел в романе «Урсула Мируэ» отношение французов к бывшему главе кабинета: «во Франции все скверные лошади именуются Полиньяками». В середине октября, когда стало известно о возможном принятии закона об отмене смертной казни, народ вышел на улицы Парижа. На стенах домов появились воззвания с требованием смерти министров, по городу бродили толпы (по несколько сотен человек) с трехцветными знаменами, которые пели «Марсельезу» и кричали: «Смерть министрам!», а иногда прибавляли: «или смерть королю!» Эти требования звучали и возле дворца Пале-Руаяль (где тогда жил свежеиспеченный король Луи-Филипп), и возле Люксембургского дворца, где заседала палата пэров. Правда, манифестации на время утихли после того, как депутаты отложили принятие закона об отмене смертной казни, но 15 декабря, когда пэры приступили к разбирательству дела, народ снова вышел на улицы и окружил Люксембургский дворец.
21 декабря вечером пэры вынесли решение, которое в данных условиях свидетельствовало об их личном мужестве и способности противостоять мнению толпы: они осудили всех министров на пожизненное заключение, но смертного приговора не вынесли никому, даже Полиньяку (его приговорили к «гражданской смерти», то есть к потере всех гражданских прав, включая право собственности). Недовольная толпа, вероятно, растерзала бы министров, тем более что дворец охраняла не армия, более дисциплинированная и почти не зараженная революционным духом, а парижская национальная гвардия. Подсудимых спасла находчивость министра внутренних дел Монталиве: он задолго до оглашения приговора тайно вывел их из Люксембургского дворца и доставил в Венсенский замок, где они находились до суда, в собственной карете. И в этот день, и на следующий парижане (в первую очередь студенты-республиканцы) бурно выражали свой протест против решения палаты пэров. Власти отреагировали на это двояко: на словах они пообещали студентам уважать свободу, за которую народ проливал кровь в июльские дни; на деле два дня спустя национальная гвардия всего королевства была реорганизована, причем пост главнокомандующего ликвидирован; это автоматически привело к отставке Лафайета.
Революция окончилась, но парижский народ, пристрастившийся к баррикадной борьбе на городских улицах, стал поднимать бунты гораздо чаще, чем прежде. После процесса министров следующим серьезным испытанием для властей стал разгром церкви Сен-Жермен-л’Осеруа (в самом центре Парижа) 14 февраля 1831 года. Поводом к нему послужило богослужение за упокой души герцога Беррийского, убитого 11 лет назад, в ночь с 13 на 14 февраля 1820 года. Службу устроили сторонники свергнутого Карла X, которые теперь именовались не просто роялистами, а «карлистами» или «легитимистами», так как они считали, что Луи-Филипп занимает престол незаконно, нелегитимно. Не успела начаться заупокойная служба, как толпа заполнила церковь, принялась срывать со стен и топтать ногами распятия, разбивать статуи и витражи; через несколько часов от церкви остались только крыша и голые стены.
На следующий день, 15 февраля, та же судьба постигла дворец архиепископа на острове Сите; не только кресты, но и книги из богатейшей архиепископской библиотеки полетели в Сену. Затем кресты были сорваны с большей части парижских церквей. При этом городские власти бездействовали и не предприняли практически ничего, чтобы помешать грабежу; в этом их обвиняли даже те, кто не слишком симпатизировал католической религии.
Противники имелись не только у бывшего, но и у нынешнего правительства: в начале апреля 1831 года начался громкий судебный процесс над девятнадцатью членами Общества друзей народа – в большинстве своем офицерами-артиллеристами, служившими в национальной гвардии. Их обвиняли в намерении ниспровергнуть режим Луи-Филиппа с оружием в руках. Участие в заговоре они отрицали, однако вовсе не отрекались от своего неприятия нового режима, обманувшего ожидания народа, и открыто объявляли себя республиканцами. Этому посвятил свою речь на суде один из обвиняемых, Годфруа Кавеньяк. Его выступление высоко оценил Лафайет, который пришел на заседание суда, чтобы выразить сочувствие молодым единомышленникам. Суд присяжных оправдал всех обвиняемых, и на следующий день Париж бурлил сильнее прежнего: толпа, выкрикивавшая антиправительственные угрозы, заполонила набережные и бульвары, и разогнать ее удалось с большим трудом; убегая, манифестанты швыряли камнями в стражей порядка.
Примерно по такому же сценарию проходила жизнь на парижских улицах едва ли не каждый день с марта по сентябрь 1831 года. Предлогом для волнений становилась любая мелочь, от судебного заседания до ссоры в кабачке или просто на перекрестке.
Народное недовольство вызывал не только политический конформизм властей, но и безработица, которая вследствие революционных потрясений лишь выросла. Многих раздражала и международная политика правительства Луи-Филиппа. Дело в том, что из Франции революционный импульс (или, на языке монархистов-консерваторов, революционная зараза) стал стремительно распространяться по Европе. За Июльской революцией в конце августа 1830 года последовало восстание в Бельгии, которая вследствие Венских соглашений 1815 года входила в состав Голландии, но желала обрести независимость. Затем, в конце ноября того же 1830 года, началось восстание поляков, которые хотели добиться независимости от Российской империи.
Революционно настроенные парижане (рупором которых было Общество друзей народа) требовали от правительства военной поддержки восставших соседей. Однако Луи-Филипп, который чудом избежал интервенции со стороны европейских абсолютных монархий (России, Австрии, Пруссии), не мог позволить себе поддерживать чужие революции. Напротив, он стремился убедить европейских государей, что именно его правление – залог спокойствия во Франции. «Король французов» понимал, как велико сочувствие бельгийскому и польскому национально-освободительному движению и среди республиканцев, и даже среди монархистов (ведь большинство из них были католиками и стремились поддержать единоверцев-поляков). Однако правительство Луи-Филиппа не стало вводить войска в Польшу, ссылаясь на принцип невмешательства в дела другого государства. В сентябре 1830 года российские войска вошли в Варшаву. Министр иностранных дел Себастиани, извещая об этом палату депутатов, торжественно провозгласил: «В Варшаве воцарился покой»; парижане, однако, не разделяли оптимизма министра и стремились во что бы то ни стало выразить сочувствие разгромленным полякам. Известие о занятии Варшавы вызвало в Париже уличные беспорядки, которые продлились целых четыре дня, с 17 по 21 сентября, – подавить их удалось с большим трудом.
В Бельгию в 1831 году все же был отправлен французский экспедиционный корпус, а в конце 1832 года началась осада Антверпена, занятого голландцами. Однако все это было предпринято французскими властями не на свой страх и риск и не под влиянием уличных толп, а с согласия европейских держав. Согласие это было получено на Лондонской конференции, собравшейся в столице Англии специально для решения сложных международных политических вопросов, в том числе судьбы Бельгии.
Постепенно «июльские» власти завоевывали себе место на международной арене и наводили порядок внутри страны и, в частности, внутри столицы. Новому режиму было суждено продлиться 18 лет, однако название «Июльская монархия» укоренилось в умах далеко не сразу. Через девять лет после Революции, в сентябре 1839 года, французская писательница Дельфина де Жирарден еще колеблется, подбирая определение для царствования Луи-Филиппа: июльская эпоха… эпоха «золотой середины»… эпоха после второй революции… «Какое же название дадут потомки нашему времени? Трудно даже вообразить. Мы толкуем о Консульстве, Империи, Реставрации; а что станут говорить о нас?»
Глава третья
Королевский двор
Хотя король Людовик XVIII долгие годы прожил в эмиграции, он оставался величайшим знатоком и любителем придворного этикета. За его соблюдением король тщательно следил всегда и везде: членам королевской семьи запрещалось в его присутствии обращаться друг к другу на «ты»; все должны были строго держать длительный траур по каждому умершему родственнику. Например, придворные герцога Беррийского (которого в 1820 году заколол шорник Лувель) ровно полгода носили только черную одежду, ездили в каретах, убранных черным сукном, и т. д.
В вопросах соблюдения этикета у Людовика XVIII была единомышленница – его племянница герцогиня Ангулемская. Дочь короля Людовика XVI, казненного во время Революции, она с величайшим энтузиазмом принялась воскрешать придворный церемониал Версаля и даже проводила специальные изыскания на этот счет, поскольку не могла помнить версальскую жизнь во всех подробностях (в год взятия Бастилии ей было всего 11 лет).
Дворец Тюильри. Худ. О. Пюжен, 1831
О глубоком почтении герцогини Ангулемской к требованиям этикета можно судить по выразительному эпизоду, происшедшему в 1824 году; он приведен в воспоминаниях язвительной и наблюдательной мемуаристки графини де Буань и откомментирован современным историком Анной Мартен-Фюжье. Пока Людовик XVIII был жив, герцогиня стояла в этой придворной иерархии выше своего супруга (она – королевская дочь, он – лишь племянник короля). Хотя накануне их бракосочетания Людовик XVIII даровал племяннику титул «сына Франции» (который носили лишь королевские сыновья), при появлении обоих супругов во дворце привратник по-прежнему объявлял лишь о прибытии Madame (титул королевской дочери). Но после смерти Людовика XVIII королем стал его брат – отец герцога Ангулемского, а сам герцог сделался дофином – наследником королевского престола. Теперь в придворной иерархии герцогиня Ангулемская оказалась ниже своего супруга: ведь она была дочерью покойного короля, а он – сыном короля царствующего. И потому, выходя из покоев Людовика XVIII, только что испустившего дух, герцогиня уступила дорогу мужу и сказала: «Проходите, господин дофин!» Искреннее и глубокое горе не заставило ее забыть о подобных тонкостях.
Людовик XVIII проводил королевские приемы в Тюильри чаще, чем любой европейский монарх того времени. В его дворец имели доступ и те, кто был представлен ко двору, и те, кто просто получил входной билет (причем такие билеты раздавались очень широко). Благодаря этому в воскресенье, после мессы, короля всегда шумно приветствовала довольно густая толпа народа. В это время доступ во дворец был открыт всем придворным, а по понедельникам королевские приемы проходили раздельно: для мужчин – днем (в половине первого), для женщин – в восемь вечера; члены дипломатического корпуса приезжали к королю по вторникам, вечером.
В воскресный полдень Людовик XVIII торжественно шествовал через зал Маршалов (получивший свое название из-за портретов маршалов Франции на стенах) в часовню дворца Тюильри. За ним следовала свита из гвардейцев, а также сановников в расшитых фраках. Каждая служба придворного штата имела особую ливрею: гофинтенданты одевались в красное, придворные королевских покоев – в небесно-голубое, егермейстеры – в зеленое, шталмейстеры – в темно-синее, церемониймейстеры – в фиолетовое. Все эти мундиры остались в наследство от эпохи Империи, причем Людовик XVIII изменил только цвет одежды служителей королевских покоев (при Наполеоне их ливреи были ярко-красными).
После мессы, в которой принимали участие лучшие музыканты и артисты оперных театров, король возвращался в свои парадные покои и начинал беседу в строго установленном порядке: вначале он обращался к родственникам, затем к министрам и маршалам (действующим, а потом и бывшим). Каждому из них король задавал одни и те же банальные вопросы, но важен был сам факт его внимания; молчание короля было знаком его немилости. Поэтому гости не сводили глаз с монарха; каждый надеялся поймать дружеский взгляд или жест, адресованный ему лично. Во дворце король общался с избранными представителями нации, а затем показывался на балконе, который выходил в сад Тюильри, и народ встречал его приветственными криками; люди размахивали шляпами, тростями и носовыми платками.
Придворные должны были являться ко двору в определенных нарядах, образцы которых еще в 1814 года установила герцогиня Ангулемская. Герцогине хотелось, чтобы двор эпохи Реставрации в точности напоминал дореволюционный двор ее отца. Однако ей пришлось отказаться от некоторых деталей, например от возрождения фижм, которые носили дамы до Революции; у парижских модниц перспектива возврата к фижмам вызывала негодование. В результате новые наряды придворных дам во многом напоминали придворные наряды эпохи Империи; герцогиня внесла в них лишь некоторые добавления, например убранные кружевами прически, мантильи. Герцогиня придавала такое значение точному соблюдению всех новых правил, что распространяла образцы нового придворного платья среди портных, которые обшивали аристократическое общество.
Людовик XVIII сохранил и другое нововведение Наполеона: в эпоху Реставрации, как и при Империи, право входить в тот или иной зал дворца Тюильри зависело от должности подданного. Например, обер-камергеры, обер-камер-юнкеры и первые камергеры-гардеробмейстеры могли входить в королевскую спальню в любой час, несмотря на то что старый и больной король, не желая выставлять напоказ свои немощи, отменил церемонии утреннего выхода и вечернего отхода ко сну. Правом в любой час проникать в кабинет короля располагали высшие чины и цивильного, и военного придворного штата. Вход в Тронный зал был гарантирован пэрам Франции, послам, министрам, архиепископам, председателям обеих палат. Депутаты, генерал-лейтенанты, члены и докладчики Государственного совета, епископы и префекты имели доступ в первую гостиную перед Тронным залом. Члены кассационного суда, супрефекты, мэры, офицеры Генерального штаба допускались лишь во вторую гостиную.
При Наполеоне иерархия посетителей касалась только мужчин, но Людовик XVIII распространил ее и на женщин (которых принимал отдельно от мужчин). Герцогини имели право сидеть на табуретах, когда король и принцы обедали, а всем остальным приходилось наблюдать за их трапезой стоя. В начале эпохи Реставрации герцогини получили право первыми входить в Тронный зал, залитый ярким светом, остальные же дамы должны были ожидать своей очереди в гостиной Мира, освещенной куда более тускло. Подобное нововведение посеяло рознь между знатными дамами, так как оно возносило на немыслимую высоту не только «настоящих» герцогинь (представительниц старинной аристократии), но и тех жен новоиспеченных герцогов, которым совсем недавно даровал этот титул император Наполеон. При дворе Людовика XVIII их было немало: например, 25 августа 1817 года, в День святого Людовика, из 60 герцогинь, допущенных в Тронный зал, 15 носили этот титул не далее, как со времен Империи. Получалось, что выскочки приближаются к королю первыми, а дамы, принадлежащие к старинной знати, вынуждены пропускать их вперед.
Тем не менее все дамы старались не манкировать визитами во дворец, поскольку Людовик XVIII внимательно следил за «посещаемостью» и даже подсчитывал, сколько из них присутствует в Тронном зале, а сколько дожидается в гостиной Мира (обычно таковых набиралось без малого три сотни).
Сделав реверанс королю, восседающему на троне, дамы отправлялись по галерее Дианы в покои герцогини Ангулемской, а затем – к ее супругу. Все это можно было сделать, не покидая центральной части дворца, а вот для того, чтобы попасть в покои графа д’Артуа и герцога Беррийского, располагавшиеся в другом крыле дворца (так называемом флигеле Марсана), дамы были вынуждены идти по открытым галереям (по залам дворца идти было запрещено). Доехать в карете они не могли, поскольку кучера не имели права надолго задерживаться перед дворцом и экипажи стояли далеко от входа. Во время своего пешего перехода дамы не могли даже накинуть на себя шаль или шубу – этикет запрещал делать это на территории дворца. Поэтому, если верить свидетельству графини де Буань, в холодную погоду, чтобы не простудиться, дамы укрывали голову и плечи подолами платья. Не случайно утопист Шарль Фурье, изобретатель «улиц-галерей», в которых некоторые авторы видят прообраз парижских пассажей (о них подробнее рассказано в главе двенадцатой), гордо противопоставлял свое изобретение привычкам незадачливых представителей королевской династии. Король Франции, писал он, один из первых государей во всем мире, но в его дворце Тюильри нет портика; король, королева и все королевское семейство вынуждены, садясь в карету и выходя из нее, мокнуть под дождем, точь-в-точь как всякий лавочник, подъезжающий в фиакре к своей лавке. Другое дело – крытые улицы-галереи в придуманном утопистом дворце Гармонии; там дождь никому не страшен.
Чтобы получить право присутствовать на дворцовых приемах, дамы должны были представиться королю (как правило, на следующий день после свадьбы). Церемония эта включала в себя три реверанса: первый дама делала при входе в галерею, где стоял король, окруженный свитой; второй – после того, как расстояние между нею и королем сократится на одну треть, третий – еще через десять шагов. Затем король делал несколько шагов навстречу даме и «ласковым мановением руки» отсылал ее, после чего она начинала пятиться к двери. При этом ей приходилось, проявляя незаурядную ловкость, незаметно отталкивать каблуком длинный трен пышного придворного платья, чтобы он не путался в ногах.
Правом быть представленными королю обладали в эпоху Реставрации не только аристократы и дипломаты, но также мелкие дворяне и даже разночинцы. В этом отношении Бурбоны XIX века были гораздо более открыты и менее разборчивы, чем короли до Революции. Об этой открытости свидетельствуют и списки тех, кто удостаивался чести бывать у короля. Эти вечерние собрания, в которых принимали участие сам король, королевская семья и придворные, приглашенные по выбору короля, назывались «игрой» или «кружком». Церемонии такого рода были в ходу и в дореволюционном Версале, но там они происходили гораздо чаще: как минимум трижды в неделю. Напротив, к концу царствования Карла X «кружки» собирались всего три раза в год, не считая экстраординарных приемов в честь приезда иностранных государей.
При Карле X «кружки» происходили по такому сценарию: вечером в пяти больших залах на втором этаже Тюильрийского дворца и в кабинете короля зажигали яркий свет. Люди получали приглашение в тот или иной зал – согласно своему положению в придворной иерархии. Поначалу все должны были оставаться на своих местах, собравшись в кружок (отсюда и название этой придворной процедуры), и дожидаться, пока король не обойдет их и не скажет им несколько слов. Затем все приглашенные (а их было несколько сотен) получали право свободно перемещаться по залам дворца. Карл X, обойдя всех собравшихся, занимал место за ломберным столом в своем кабинете вместе с теми тремя, кого он на этот вечер избрал себе в партнеры для игры в вист. В королевском кабинете стоял всего один стол, а в остальных залах их было множество. Однако во дворец приезжали не ради игры, а чтобы заверить короля в своей благонадежности.
Герцогиня Беррийская. Худ. Т. Лоуренс, 1825
«Кружки», в сущности, были собраниями для широкой публики, хотя и специально отобранной. В частности, приглашение получали по очереди члены палаты депутатов, которые в большинстве своем никогда прежде не бывали во дворце и высоко ценили эту честь.
Гораздо менее многолюдные вечерние собрания для избранных ежедневно, кроме пятницы и воскресенья, устраивала во второй половине 1820-х годов герцогиня Ангулемская, после воцарения Карла X носившая официальный титул «госпожа супруга дофина». Герцогиня Ангулемская была дамой суровой, и ее гостей не ожидало ничего веселого. Но получить приглашение к ней считалось величайшей честью.
Совсем иначе проходили вечера у герцога Беррийского и его молодой супруги Марии-Каролины. После свадьбы они поселились в Елисейском дворце, однако после гибели герцога в 1820 году Мария-Каролина не могла жить одна – это противоречило придворному этикету. Поэтому она возвратилась во дворец Тюильри, во флигель Марсана. В своих апартаментах (при «малом дворе») герцогиня устраивала вечера и концерты, которые отличались непринужденностью, граничившей с презрением к этикету.
Мария-Каролина обожала танцевать и охотно устраивала костюмированные балы. Особенно много шума вызвал бал 2 марта 1829 года; для него был выбран исторический сюжет – приезд в Тюильри Марии Стюарт и ее помолвка с дофином Франциском. Поэтому все придворные дамы и их кавалеры явились на бал в костюмах XVI века, а сама герцогиня Беррийская, изображавшая Марию Стюарт, была одета точно так же, как ее героиня на портретах той эпохи; ее жениха изображал герцог Шартрский, сын Луи-Филиппа, после Июльской революции получивший титул герцога Орлеанского и ставший наследным принцем.
Сразу после крушения Империи многие французы, особенно дворяне, приветствовали восстановление прежних порядков. Однако довольно скоро реставрированная монархия разочаровала оба политических фланга – как ультрароялистов, так и либералов. Первые считали, что Бурбоны правят недостаточно «монархично» и делают слишком много уступок новому духу; вторые, напротив, обвиняли власти в недостаточной прогрессивности.
Многие роптали, в частности, на чрезмерные траты короля и его семейства. 15/27 ноября 1825 года Александр Иванович Тургенев записывает свой разговор с Франсуа Гизо, в ту пору либеральным историком, а позднее, при Июльской монархии, министром просвещения и министром иностранных дел:
«Разговор о здешнем дворе: все обычаи прежнего, а с ними и все злоупотребления остались. Двор стоит более 30 миллионов франков. Неподвижный Лудвиг 18-й содержал на конюшне своей 200 лошадей, более, нежели Наполеон, из края в край метавшийся. Если королю делают дюжину рубашек, то столько же на его счет и первому камер-юнкеру. Le bouillon de Louis 13 [бульон Людовика XIII] сохранился и поныне. Однажды спросил Лудвиг 13-й чашку бульона поутру. Ему подали, и с тех пор куча дичины тратится ежедневно на бульон сей. Лудвиг 18-й не мог уже есть оного и не любил, но бульон сохранился и его камердинер поедал оный. Дофина [герцогиня Ангулемская] не может некоторые платья надевать два раза и после одного раза должна отдавать его своей горничной».
Последние роскошные придворные празднества эпохи Реставрации состоялись за два месяца до Июльской революции (в мае 1830 года). В это время из Неаполя в Париж прибыли родители герцогини Беррийской король и королева Обеих Сицилий, оба из рода Бурбонов. Гости были встречены очень торжественно, и 12 мая в их честь был устроен бал в королевской резиденции Сен-Клу, а 31 мая – во дворце Пале-Руаяль, резиденции герцога Орлеанского. Король Обеих Сицилий приходился братом герцогине Орлеанской, которой в скором времени предстояло стать французской королевой – впрочем, в мае 1830 года об этом еще никто не подозревал. На бал к герцогу Орлеанскому прибыло 1800 человек, принадлежащих к самым разным сословиям: от короля Карла X до богатых буржуа и безвестных горожан. Бал был роскошен как никогда, и никто в тот вечер не предполагал, что старшей ветви Бурбонов осталось царствовать всего два месяца. Впрочем, предчувствие скорых перемен было у многих, поскольку правительство королевского любимца князя де Полиньяка уже не пользовалось в обществе никакой популярностью.
Во время бала произошел неприятный инцидент, усиливший напряженность: какие-то любители острых ощущений устроили в дворцовом саду Пале-Руаяля небольшой пожар, и полиция начала выводить оттуда людей. Именно этот эпизод вдохновил историка и политика Нарсиса-Ашиля де Сальванди на знаменитый афоризм: «мы танцуем на вулкане». Вскоре началась Июльская революция, и «вулканом» стал весь Париж.
Во время бала 31 мая 1830 года наглядно проявилась особая стратегия герцога Луи-Филиппа Орлеанского в выборе форм общения с парижанами. У сорокалетнего герцога за плечами было богатое и неоднозначное прошлое. Его отец, герцог Филипп Орлеанский, во время Революции поддерживал республиканцев; под именем Филиппа Эгалите [Филипп Равенство] он был избран в Конвент, голосовал за смерть своего кузена короля Людовика XVI, а чуть позже (в том же 1793 году) сам погиб под ножом гильотины. Луи-Филипп, унаследовавший титул герцога Орлеанского, в юности разделял революционные убеждения отца, состоял в клубе якобинцев, сражался в рядах республиканской армии при Вальми и Жеммапе (1792), но затем эмигрировал и провел два десятка лет в изгнании.
Первоначально герцог вернулся во Францию в 1814 году, на время Ста дней вновь уехал в Англию, а с 1817 года окончательно поселился в Париже, в родовом дворце Пале-Руаяль, который был возвращен ему после падения Наполеона. Герцог и герцогиня Орлеанские неизменно возглавляли список тех, кто удостаивался приглашения во дворец Тюильри; им первым отдавали визиты представители старшей ветви Бурбонов.
Однако герцон Орлеанский и его супруга Мария-Амелия вели жизнь гораздо более открытую, чем их коронованные родственники – Людовик XVIII и Карл X. Орлеаны сохраняли некоторую независимость, и этикет их приемов был гораздо более гибким и свободным, чем в королевском дворце. Днем Орлеаны, как и старшие Бурбоны, принимали мужчин и женщин порознь, но на свои вечерние приемы, происходившие в первую среду каждого месяца, они приглашали одновременно гостей обоего пола. Здесь дамы не обязаны были «строем» проходить перед хозяином приема в ожидании кивка головой или короткой реплики; они свободно передвигались по залам и общались с кем угодно.
Кроме ежемесячных больших приемов герцог и герцогиня Орлеанские устраивали превосходные концерты и обеды. По свидетельству графини де Буань, они «тщательно следили за тем, чтобы среди приглашенных всякий раз оказывались люди самых разных убеждений и чтобы ни одна партия не оставалась за порогом». В Пале-Руаяле собиралось общество самое разнообразное: аристократы и буржуа, иностранные путешественники и дипломаты, депутаты и министры, журналисты и ученые. Литераторы читали здесь свои новые сочинения, певцы и певицы исполняли арии и романсы, а ученые порой демонстрировали опыты прямо в гостиной.
Впрочем, несмотря на эту открытость новым веяниям, герцог Орлеанский не меньше, чем его кузены Людовик XVIII и Карл X, ценил титулы и правила придворного этикета. Вот один из примеров, который приводит Анна Мартен-Фюжье: до Революции 1 января нового года судейские и прочие чиновники сначала являлись с поздравлениями в Версаль, а на обратном пути поздравляли членов Орлеанского дома, к которым были обязаны приезжать «в том же составе и в тех же нарядах, в каких были у короля». Но 1 января 1818 года члены кассационного суда явились в Пале-Руаяль в неполном составе и в повседневном платье (без парадной мантии), а 1 января следующего года их примеру последовали представители счетной палаты. Это вызвало бурный протест герцога Орлеанского, и он отказался принимать нарушителей традиций.
Дворец Пале-Руаяль. Худ. О. Пюжен, 1831
Как бы там ни было, герцог Орлеанский понимал, что новая эпоха требует новых форм общения с людьми разных сословий. Когда в Пале-Руаяле готовились к балу 31 мая 1830 года, у распорядителей возникло беспокойство, что во дворце будет мало гостей: ведь часть великосветского общества уже выехала за город. Так вот, если верить парижским слухам, запечатленным мемуаристкой герцогиней де Майе, герцог якобы сказал: «не беда!» – и, взяв альманах «Двадцать пять тысяч парижских адресов», наугад выбрал приглашенных. Это, конечно, анекдот, но весьма характерный, ведь герцог Орлеанский в самом деле сравнительно широко открывал двери Пале-Руаяля для самой разной публики.
Знакомства, завязанные Луи-Филиппом в 1820-е годы, пригодились ему сразу после свержения с престола его кузена, Карла X; не случайно именно герцог Орлеанский был избран «королем французов».
Поначалу Луи-Филипп продолжал жить в своем дворце Пале-Руаяль. Об этикете нового двора сразу начали ходить самые странные слухи. Говорили, что к королеве отныне являются в сапогах, забрызганных уличной грязью, что никто не считает нужным встать, когда встает она, что открывать королеве дверь «уже не модно». Да и сама королева далеко не так строго соблюдала этикет, как прежние государыни (а ведь она приходилась племянницей Марии-Антуанетте!): если раньше концерты в Пале-Руаяле начинались ровно в восемь вечера, без всякой задержки, то теперь королева дожидалась приезда всех «важных шишек» – министров с супругами.
Луи-Филипп хорошо чувствовал себя в родном Пале-Руаяле и в начале царствования не хотел переезжать в Тюильри. Однако в Париже стали поговаривать, что король не любит королевский дворец и королевские резиденции потому, что не чувствует себя законным монархом. Кроме того, Луи-Филиппу пришлось учесть соображения безопасности: его трон, особенно в первые годы правления, был не слишком прочен. Королю угрожали и слева (республиканцы), и справа (легитимисты), а дворец Пале-Руаяль, окруженный узкими улочками, было бы трудно защитить от бунтовщиков. В конце концов в сентябре 1831 года Луи-Филипп смирился с необходимостью переселиться во дворец Тюильри, защищенный гораздо лучше. Однако стиль общения с гостями в этой официальной резиденции остался таким же, как и ранее в Пале-Руаяле.
При Июльской монархии существенно сократился придворный штат. Не осталось ни камергеров, ни дворцовых префектов, ни гоффурьеров, ни пажей; церемониймейстер был один-единственный, причем на балах обходились без него. Граф Аппоньи, атташе австрийского посольства в Париже, с изумлением отмечал в своем дневнике, что королева Мария-Амелия и сестра короля госпожа Аделаида сами предложили ему потанцевать с принцессами Луизой и Марией.
К концу Июльской монархии цивильный придворный штат короля и принцев насчитывал всего 314 человек. Это не значит, что Луи-Филипп был равнодушен к престижу королевской власти или отличался скупостью: он охотно тратил деньги на украшение королевских резиденций. При нем были обновлены и расширены дворцы в Фонтенбло и Версале – однако с иными целями, чем это происходило в эпоху абсолютной монархии. По воле Луи-Филиппа Версаль был превращен в музей французской истории и французской славы. Король истратил на это 23,5 миллиона франков из так называемого цивильного листа – тех денег, которые парламент выделял на его личные нужды и нужды его двора. Луи-Филипп побывал в Версале за полтора десятка лет около 400 раз, но ни разу не оставался там ночевать. Парадные залы дворца Людовика XIV теперь были отданы национальному музею, на открытие которого летом 1837 года король пригласил полторы тысячи гостей, в том числе, к ужасу великосветской публики, всех парижских журналистов. Такая политика была французам в новинку, и многие представители высшего общества осуждали короля за «неразборчивость в связях».
После того как Луи-Филипп переселился в Тюильри, анфилады дворца были заново пышно обставлены и засияли ослепительным светом. Однако, хотя на придворных балах присутствовало нескольких тысяч человек, и французским, и иностранным аристократам (например, австрийцу графу Аппоньи) залы дворца представлялись «пустынными». Дело в том, что в большинстве своем гости были люди безвестные, и аристократы не считали для себя возможным общаться с ними (кстати, так относился к подобным посетителям дворца и наследник престола, герцог Фердинанд-Филипп Орлеанский). В королевской семье постоянно шли споры о том, ниже какого социального уровня нельзя опускаться, рассылая приглашения на придворные балы. Можно ли, например, приглашать жен биржевых маклеров или жен академиков? Ведь среди последних могли оказаться особы низкого происхождения; тем не менее благодаря своим знаменитым мужьям эти дамы тоже получали доступ во дворец.
Отдельную проблему составляли «народные избранники», которых Луи-Филипп не мог не приглашать во дворец. Ведь «король французов» получил власть во многом благодаря палате депутатов, утвердившей его на престоле. Однако поведение многих членов палаты в королевском дворце представлялось изысканному вкусу светского общества «отвратительным зрелищем». Насмешница Дельфина де Жирарден в феврале 1840 года описывала поведение депутатов в Тюильри следующим образом: «Может ли бал, куда король пригласил три сотни самых уродливых людей во Франции, пригласил по обязанности и исключительно под тем предлогом, что они представляют страну, не быть чудовищным! Мало того, что эти господа уродливы от природы, они еще и одеты самым безвкусным образом; они неопрятны и не причесаны; таков их мундир, и другого они не знают. Что до манер, то они у наших депутатов бесконечно либеральные: один пихается, другой лягается, третий пускает в ход кулаки. Это возмутительно: они ведут себя, как на заседаниях палаты».
Депутаты производили такое незавидное впечатление еще и из-за своей одежды. Все остальные гости являлись на прием ко двору в мундирах или парадном платье, расшитом золотом, в белых перчатках и при шпаге. Депутаты, напротив, были одеты в унылые черные фраки. В Тюильри они приезжали в наемных каретах или в еще менее престижных фиакрах, а порой просто приходили пешком, «забрызганные уличной грязью, в сапогах, начищенных водой из уличного фонтана, в черных галстуках и в черных потертых перчатках» (отзыв газеты «Дамское зеркало» в 1842 году).
Смешение разных нарядов в залах Тюильри при Луи-Филиппе шокировало людей, привыкших строго соблюдать правила этикета. Атташе австрийского посольства Рудольф Аппоньи шутил: «Если можно приезжать ко двору в таком виде, мой портной скоро сочтет себя аристократом, которому не пристало иметь дело с таким простолюдином, как я».
Гостей на королевских балах и приемах становилось с каждым годом все больше, и даже провинциальные депутаты отмечали ужасную тесноту в залах дворца. Депутат из Перигё Пьер Мань отозвался о бале 3 января 1845 года так: «Пять или шесть тысяч господ и дам: французских, бельгийских, американских, шотландских и английских – теснятся в десятке зал, как сардины в бочке».
Когда балы устраивали сами депутаты, они агрессивно попирали правила придворного этикета. В 1836 году президент палаты депутатов Дюпен в списке приглашенных на свой бал поставил членов возглавляемой им палаты на первое место; за ними шли пэры, принцы, дипломатический корпус; наследный принц герцог Орлеанский (член палаты пэров по праву рождения) стоял в этом списке под номером 840.
То обстоятельство, что на балах при Луи-Филиппе присутствовало «общество довольно смешанное» (Н.С. Всеволожский), проявлялось даже в мелочах. Например, приглашение на королевский бал содержало внизу приписку, что при входе эту бумагу следует отдать дежурному привратнику. («Точно как на публичном бале!» – восклицает Андрей Николаевич Карамзин, сын историка, побывавший на таком балу.) Современников неприятно поражало также требование записывать свое имя в книге посетителей дворца, если во время их визита король был в отъезде. У каждого члена королевской фамилии была своя книга посетителей – большая, в зеленой обложке, «похожая на те, какие ведут прачки» (Виктор Гюго). Обычай вести учет визитов, нанесенных хозяевам дома (как будто речь идет о белье, отданном в стирку), казался многим наблюдателям – даже не самым аристократичным – неуместно мещанским. Буржуазность Луи-Филиппа постоянно становилась мишенью карикатуристов. Они изображали нового короля прогуливающимся по улицам с зонтиком под мышкой или вешающим на дверях королевского дворца объявление: «Пожалуйста, закрывайте за собой дверь. Просьба вытирать ноги перед тем, как подняться по лестнице и войти в приемную».
Тем не менее доступ на балы в королевском дворце был открыт отнюдь не всем желающим. Чтобы попасть на бал, требовалось сначала пройти церемонию представления королю. А.Н. Карамзин описывает, как это происходило в начале 1837 года:
«Пален [русский посол] в большом мундире и в ленте повел нас. Залы хорошие и ярко освещенные, хотя все немного узки; народа множество, особенно тьма красных английских мундиров. Нас выстроили в двух залах, в одну шеренгу; сперва австрийцы, потом англичане, потом мы, за нами сардинцы, американцы и пр. Весь двор Лудвига Филиппа (который состоит из одного introducteur des ambassadeurs [придворный, вводящий послов], и тот еще безносый) суетился, чтобы нас привести в порядок, наконец двери отворились – вышли Их Величества, начался cercle [кружок]. Сперва король, потом королева с одной дочерью, за ней Mademoiselle Adelaide [сестра короля] с другой и, наконец, Орлеанский подходили к каждому, посол говорил имя, и обменивались обыкновенными плоскостями <…> Хотелось бы знать Вам разговоры мои с ним?
Понятие «кружок» применительно к «июльскому» двору заслуживает отдельного пояснения. Вступив на престол, Луи-Филипп решил порвать с некоторыми традициями; поначалу он упразднил обычай, строго соблюдавшийся при дворе в эпоху Реставрации, и перестал собирать «кружок» перед приемами. Однако новый король не хотел вести себя как частное лицо и встречать приглашенных у дверей зала. Поэтому во время первых приемов в Пале-Руаяле Луи-Филипп сначала оставался в глубине зала, а затем прогуливался по всем гостиным и беседовал с теми, кто попадался ему на пути. Но таким образом король французов все-таки ставил себя на одну доску с простыми смертными и уподоблял свой двор обычному салону. Поэтому уже в декабре 1831 года перед придворным балом в Тюильри снова был устроен «кружок», и в дальнейшем король уже не отступал от этого обычая.
А.Н. Карамзин представлялся королю в понедельник, а бал, на который он был приглашен, состоялся в среду, 25 января 1837 года. Карамзин оставил подробное его описание:
«Мы вошли, у ярко освещенной прекрасной лестницы играл хор военной музыки, при входе в зал мы отдали свои пригласительные билеты. Первая зала полна, вторая – полна, третья – полна, четвертая – полна, а толпа все еще увеличивалась новыми приезжими! Было разослано 4500 приглашений. Еxcusez du peu [сущая безделка]! Танцевали в двух залах. Главная – очень хороша, четырехугольная, высокая; хотя без сравнения меньше концертной. В ней по стенам висят портреты Филиппа и маршалов его, в другой он верхом высечен в мраморе. Он, верно, воображает себе, что он очень хорош собой, потому что я нигде не видал такого множества портретов и бюстов. Толпа представляла смесь языков и пестрела разнообразием костюмов и мундиров. Красные англичане,
Годом позже, в начале 1838 года, Луи-Филиппу представлялся Александр Иванович Тургенев. Он пишет:
«В начале 9-го я нашел уже все залы дворца наполненными; по стенам сидели дамы по первенству приезда. Толпы англичан, депутатов, пэров в мундирах, фраках, шитых и простых, и во французских кафтанах с кошельком, бродили из одной залы в другую, в виду грозных Наполеоновых маршалов и адмиралов, коих портреты в рост висят в залах дворца. Группы депутатов образовывались и расходились. Академики в шитых зеленым шелком кафтанах мешались с национальною гвардиею, но англичане превосходили числом всех французов и всех иностранцев: островитянки сияли алмазами и некоторые красотою. Король с фамилией вышел в 8 часов из внутренних апартаментов и говорил
Через несколько дней Тургенев был приглашен в Тюильри уже на бал:
«Я отправился туда в восемь с половиной часов и опоздал к выходу короля и фамилии: встретил многих, кои, явившись перед королем, уезжали уже из дворца; но дамы и кавалеры массами валили еще во дворец, где я нашел уже танцы. Залы были освещены великолепно; танцы были в двух залах. Самые фешенебельные и аристократические пары, хотя и не без демократической примеси, рисовались в кадрилях и кружились в вальсах перед скамьею, где сидел король, королева, дочь их, герцогиня Орлеанская, принцесса Аделаида. Орлеанский и Немурский [принцы, сыновья короля] в генеральских мундирах стояли у кадрили. Принцесса Клементина протанцевала одну кадриль с племянником австрийского посла Апони [Аппоньи]. <…> Герцогиня Орлеанская протанцевала кадриль с молодым белокурым сыном английского посла Гранвиля, но в 10 с четвертью часов она отправилась в свои апартаменты. Английские красавицы участвовали во всех кадрилях в обеих залах. <…> В первой кадрили участвовала и национальная гвардия в мундире рядовых. Король, Орлеанский беспрестанно то с тем, то с другим разговаривали. Одна дама держала короля в приступе около получаса. <…> Посольши, дамы двора сидели подле королевской фамилии. Все были в мундирах или во французских кафтанах. Уверяют, что более пяти тысяч было приглашенных, в том числе семьсот военных и национальной гвардии. Судя по тесноте в комнатах, было столько же, как и третьего года, т. е. около трех тысяч.
В час пополуночи, когда уже многие разъехались, давка у входа в залу, в коей собирались предварительно дамы к ужину, сделалась ужасною. Мы выстроились в два ряда и с полчаса ожидали шествия короля и фамилии в столовую, куда мужчин впускали понемногу в ложи, над столовой устроенные. <…> Одни дамы занимали места и кушали с большим аппетитом. Король и фамилия стояли на ступенях у входа, обозревая залу, блестящую освещением и туалетами. <…> Окинув нетерпеливым взором пожирающую толпу, освежив силы замороженным кофе, я вышел из ложи и уехал домой».
Той публике, которая не удостаивалась приглашений на балы, тоже было любопытно посмотреть, как живет «король французов», но из соображений безопасности посетителей в Тюильри не допускали. Русский путешественник Владимир Михайлович Строев, приехавший в Париж в 1838 году, свидетельствует:
«Нельзя было видеть внутренности дворца [Тюильри]. Несмотря на сильную протекцию, которою я пользовался в Париже, мне никак не дали позволения осмотреть королевские комнаты. Туда никого не пускают, и это очень понятно. Когда король выезжает из дворца, карета его окружена конною гвардиею. Когда он прогуливается по саду, у аллей ставят часовых; разумеется, что при таких мерах осторожности, может быть не излишней, никого и ни под каким предлогом не впускают в королевские комнаты. Но удалось посмотреть отделение герцога Орлеанского [наследного принца, сына Луи-Филиппа]. Комнаты убраны богато и великолепно, но нет ничего особенного; ничто не показывает королевского жилища. Думаешь, что вошел к Ротшильду или к богатому герцогу Сен-Жерменского предместья. Окна выходят в Тюльерийский сад, в нижнем этаже, и должны быть до половины закрыты, чтоб избавиться от нескромных взглядов гуляющей толпы».
Зато публике демонстрировали апартаменты в Пале-Руаяле, где герцог Орлеанский жил до того, как стал королем и переехал в Тюильри. За невозможностью побывать в новом жилище короля русский путешественник Строев побывал в старом и оставил описание «больших комнат Пале-Руаяля»:
«Они теперь оставлены в прежнем виде, и я имел случай осмотреть их. Они убраны по-старинному, как дворец в Кускове, ничуть не лучше и не великолепнее. На стенах висят картины работы современных французских художников, посредственного достоинства. Один Леопольд Робер отделяется от других картиною, представляющею
Сама идея, что королевские дворцы могут быть открыты для обозрения, родилась еще в начале эпохи Реставрации, когда у власти была старшая ветвь Бурбонов. Авторы «Новых картин Парижа» (1828) восхищаются «гостеприимством» короля Людовика XVIII, следующего примеру своего предка Людовика XIV, который первым открыл для публики сад Тюильри. Они благодарят короля за то, что он впускает всех парижан не только в этот сад, но и в пригородные королевские резиденции: парки Версаля, Фонтенбло, Сен-Клу, Рамбуйе и Компьеня. Между прочим, «демократичный» король французов Луи-Филипп в этом отношении оказался несколько менее гостеприимен: при нем восточная часть сада Тюильри (между круглым прудом и современным проспектом Генерала Лемоннье) была отгорожена решеткой и небольшим рвом; этот участок предназначался только для королевского семейства. Строев замечает:
«Для королевской фамилии отделена часть сада, к Сене, железною решеткою; туда никого не пускают, а в аллеях стоят солдаты с ружьями. Несмотря на такие предосторожности, ни король, ни королевские дети никогда не показываются в саду».
Этот «сад внутри сада», устроенный вскоре после переезда Луи-Филиппа и его семейства в Тюильри, вызвал в городе массу слухов. Генрих Гейне писал во «Французских делах»:
«Пока перед садовым фасадом Тюильри еще стояли высокие дощатые заборы, скрывавшие работы от глаз публики, о происходящем строили нелепейшие предположения. Большинство полагало, что король хочет укрепить дворец, и притом со стороны сада, откуда народ смог некогда, в день 10 августа [1792 года], так легко ворваться. Говорили даже, что из-за этого будет снесен Королевский мост. Другие полагали, будто король хочет лишь воздвигнуть длинную стену, чтобы закрыть для себя вид на площадь Согласия; что это, впрочем, делается не из детского страха, а из чуткой впечатлительности, ибо отец его умер на Гревской площади, площадь же Согласия служила местом казней для старшей линии. Между тем, когда таинственные дощатые заборы перед дворцом были убраны, не оказалось ни укреплений, ни валов, ни рвов, ни бастионов – ничего, кроме глупости да цветов. Королю, при его страсти к постройкам, пришла только мысль – отделить от большого общественного сада маленький садик перед дворцом для себя и для своей семьи; это достигнуто было посредством обыкновенной канавы и проволочной решетки в несколько футов вышины, и на разбитых клумбах уже красовались цветы, столь же невинные, как и сама эта садовая затея короля».
Предосторожности, которые принимал король и его окружение, вполне объяснимы. Если в первое время после Июльской революции Луи-Филиппа на улице осаждала восторженная толпа и до своих покоев он добирался в расстегнутом жилете и измятой шляпе, то в последующие годы королю приходилось опасаться уже не восторгов подданных, а их агрессии. За те восемнадцать лет, что Луи-Филипп находился у власти, на его жизнь неоднократно покушались республиканцы, которые надеялись с помощью убийства монарха уничтожить ненавистную им монархию. 28 июля 1835 года Джузеппе Фиески взорвал на пути королевского кортежа «адскую машину», сконструированную двумя членами Общества прав человека – Море и Пепеном; король чудом уцелел, но восемнадцать человек, в том числе маршал Мортье, погибли. 25 июня 1836 года республиканец Луи Алибо стрелял в короля в непосредственной близости от дворца, но промахнулся. Это же случилось с Менье, выстрелившим из пистолета в королевскую карету на набережной Тюильри 27 декабря того же года. Подметальщик улиц Дармес, который стрелял в короля из карабина 15 октября 1840 года, тоже промахнулся. Все, кто покушался на жизнь короля, были казнены, и только одного Менье Луи-Филипп помиловал и выслал в Америку. Готовились и другие покушения, которые заговорщики не смогли осуществить. Именно при Июльской монархии в ходу была горькая шутка о короле как единственной дичи, охота на которую открыта круглый год. Недостатка в желающих испробовать свои силы не наблюдалось.
Луи-Филипп жил в постоянном страхе: на его ночном столике всегда лежали два заряженных пистолета, и он никогда не гасил свет в своей спальне. Король редко покидал Тюильри, превратившийся для него в «дворец-тюрьму». Он выезжал в город только в экипаже, обитом железом (тогдашний вариант бронированного автомобиля). Напуганный покушением Алибо, Луи-Филипп не присутствовал даже на торжественном открытии Триумфальной арки на площади Звезды 29 июля 1836 года. А ведь этому событию сопутствовал смотр национальной гвардии, и отсутствие короля производило весьма неблагоприятное впечатление: в дни празднования очередной годовщины Июльской революции «июльскому» королю надлежало быть рядом с народом. Но после покушения Фиески Луи-Филипп впервые появился на публике, перед двумя сотнями тысяч зрителей, лишь 25 октября 1836 года, в день воздвижения на площади Согласия Луксорского обелиска.
Глава четвертая
Парламент: палата депутатов и палата пэров
Согласно Конституционной хартии, которую Людовик XVIII даровал французам 4 июня 1814 года, Франция превратилась в ограниченную монархию. Всякий закон, предложенный королем, а также бюджет страны теперь должны были подвергнуться обсуждению в двух палатах: палате пэров, которая заседала в Люксембургском дворце, и палате депутатов, заседания которой проходили в Бурбонском дворце. Закон считался принятым только в том случае, если за него проголосует большинство обеих палат. Депутаты и пэры играли очень важную роль в жизни французской столицы времен Июльской монархии, и потому они достойны отдельного рассказа в книге о повседневной жизни Парижа.
Пэры, число которых было не ограничено, назначались королем. В эпоху Реставрации звание пэра передавалось по наследству, но 29 декабря 1831 года этот порядок был отменен, и пэров стали назначать на эту должность лишь пожизненно. Кроме того, если в эпоху Реставрации им выплачивали жалованье, и немалое, после 1830 года звание пэра перестало приносить доход: жалованья пэрам отныне не платили. Состав палаты пэров после Июльской революции изменился особенно значительно: и потому, что новый король, естественно, комплектовал высшую палату по своему вкусу, и потому, что около полусотни пэров отказались присягать новой власти и, следовательно, были из палаты исключены.
Депутаты избирались от каждого департамента. Согласно Хартии, депутатом мог стать лишь человек, достигший 40-летнего возраста и платящий в год не меньше тысячи франков прямых налогов. Право избирать этих депутатов имели только люди старше 30 лет, платящие не меньше 300 франков прямых налогов. В 1814 году число депутатов равнялось 258, а в 1820 году был принят новый избирательный закон, по которому это число выросло до 430. Среди депутатов встречались такие, кто приходил на заседания пешком и, войдя в Бурбонский дворец через боковой вход (с Бургундской улицы), прибегал к услугам чистильщика обуви. Но большинство депутатов были людьми обеспеченными – эти подъезжали к главному входу во дворец в роскошных экипажах. После 1830 года возрастной и имущественный ценз и для избираемых, и для избирающих снизился: отныне депутат должен был иметь не меньше 30 лет от роду и платить не меньше 500 франков прямых налогов; избирателям полагалось быть не моложе 25 лет и платить минимум 200 франков прямых налогов.
Согласно регламенту 1830 года, палата пэров и палата депутатов должны были заседать отдельно, причем если на заседании одной палаты присутствовал хотя бы один член другой, ее решения считались недействительными. Впрочем, на практике это правило не соблюдалось: пэры или их представители нередко присутствовали на заседаниях палаты депутатов (для пэров была даже устроена особая трибуна – напротив трибуны дипломатов).
В день открытия парламентской сессии, которое происходило в большом зале Лувра, пэры и депутаты собирались на общее заседание. Обычно сессия открывалась в октябре-ноябре (иногда в декабре) и продолжалась до мая-июня, а порой и до июля. Распорядок работы палат был существенным элементом парижской жизни: светские люди обычно не уезжали летом в свои поместья до окончания сессии.
Согласно «регламенту сношений между палатами и королем», принятому 14 августа 1814 года, открытие сессии происходило следующим образом: пэры и депутаты получали приглашение во дворец, запечатанное королевской печатью (письма пэрам были скреплены подписью канцлера Франции, письма депутатам – подписью министра внутренних дел). В день открытия депутация из 12 пэров и 25 депутатов встречала короля у подножия парадной лестницы и провожала его к трону. Когда король усаживался на трон, он приказывал сесть пэрам, а депутаты усаживались лишь после того, как им, с позволения короля, прикажет это сделать канцлер. В присутствии короля все были обязаны оставаться с непокрытой головой. Король произносил речь, после чего канцлер с его позволения объявлял сессию открытой. По окончании заседания король спускался по парадной лестнице в сопровождении той же депутации, что его встречала. Спустя какое-то время члены обеих палат отвечали на королевскую речь своими «адресами», в которых иногда позволяли себе в завуалированной форме критиковать королевскую политику.