Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

XIII. Дудин кричит.

Дымное, неспокойное небо, славшее неслышный дождь, ныне бесстрастно и ровно: поздняя осень.

Осенью закисало Зарядье, – так закисает в забытой плошке творог. Просыревшие насквозь, соединялись запахи в тесные клубки, плодились и размножались, а все вместе пахли щенком, обсыхающим у огня. В низине Зарядье стоит, и со всех окружающих высот бежит сюда жидкая осенняя грязь. Воздух дрябнет, известка размокает, сизыми подтеками украшается желто-розовый дом. И даже странно, как не потонул в таком топком месте городовик Басов за те сорок лет, которые простоял он в корне Зарядской тишины.

Зимним уныньем веет отовсюду, но не нарушен им бег махового Зарядского колеса. С утра Ванька открывает лавку, а Семен с подоткнутым фартуком отправляется за свою конторку. Зосима Васильича тронула проседь за последний год, и сам он пополнел: так оплывает догорающая свеча. Сквозь запотевшие окна видно Сене: пирожник Никита Баринов проплыл мимо с двухпудовым лотком на голове, пирогами на потребу торгового верха. А Чигурин, человек незначительный в сравненьи с Бариновым, потчует со своего угла прохожих круглым луковым блинком: сыты будут прохожие – сыта будет и жена его, Чигуриха, и семеро голодных чигурят.

...Снаружи – все по-прежнему. И никакой, кажется, непогоде не разбавить крепкого настоя Зарядской жизни. Все тот же грош маячит смутной целью, но приступило иное время: в погоне за грошом на бег и скок променяло Зарядье свой прежний степенный шаг. Тревожно и шатко стало, – кит, на котором стояло Зарядское благополучие, закачался. Василий Андреич Бровкин, Быхаловский племянник, приехал с войны. Бросилась к нему на шею жена, а целоваться-то и нечем. Губы Василью Андреичу отстрелило немецким осколком вместе с зубами и челюстью: осталась вместо рта дырочка для манной кашки. Так и не целовались на радостях. Потом еще один приехал, полные сроки родине отслужа, Серега Хренов, Зарядский хреновщик. Как и прежде – цельный весь, больших размеров человек, а только трястись стал – безостановочно и сильно. Его, входящего, встретила на пороге мать, старушоночка, – тоже тряслась, от старости.

– Сережечка... – зашамкала мать, – лебедочек моей жизни, – ну, как ты?

А сын урчит всей грудью да язык показывает:

– А-а... гы-и... бя-а...

Старуха и обиделась:

– Да что ж это ты собственную мать дразнишь, стервец?.. Я тебя девять месяцев в себе носила, собой кормила... Так-то, паскудень, матери плотишь!? – Но взглянула в глаза сыну и закричала так, словно пронзили ее железом...

...Вдруг городовик Басов помер. Еще вчера покрикивал с поста, а ныне другой – высокий и егозливый встал. Всякая радость порохом стала отдавать. Кстати и винишко отменили, нечем стало скорбящему человеку душу от горя омыть.

К Быхалову в последний день осени, в последний час дня, забежал Дудин Ермолай за керосином. Уже не оставалось в скорняке прежнего пьяного обличья, но весь каким-то черным стал: и пиджачок черненький, и сапожки черные, и в лице какой-то копотный налет. Одна голова торчала расщетинившимся седым ежом.

Даже посмеялся Быхалов:

– Чтой-то принарядился как? Не на войну ли собрался? Там и таким скоро ради будут!

– А и что ж! – заклохтал сиплым злым смехом Дудин. – Не все ль равно, в кого палять! В меня и стрелять-то хорошо. Как выстрельнешь, так и помру... и починки не потребую. Я сухой, без вони... Вот ты если, дядя Зосим, помрешь, так в один час душком повянешь!

– Ну-ну, я твоему пустословью не слушатель! – сердится Быхалов. – Ты, Дудин, известный шипун! Получай товар и отчаливай.

– Отчалю, будет время! – смиряется Дудин, и вдруг опять лезут из Дудина вместе с кашлем злые лохматые слова. – Ведь вот они взяли друг друга за ножку да и тянут... котора нога слабже окажется, тому и вянуть. Ну, а ежели вот я, Ермолай Дудин, не желаю своей ноги отдавать, а?.. Аль меня свинья рожала, а не матушка, что я голоса не могу иметь? Может, она, ножка-то, мне и самому нужна!.. Может, я свою ножку-то как дочь родную обожаю, а?.. Ну-ка, смекни, кто может, насчет Дудина Ермолая!..

Народ в лавке прислушивается, оборачиваясь к Дудину. Зосим Васильич беспокоится:

– Ну, ладно, ладно. Уж больно вертляв стал. Заберут еще с тобой, – и оглядывается, нет ли в лавке опасливых людей.

– Заберу-ут?.. – крикливо вспыхивает Дудин и ударяет себя во впалую грудь. – Не за то ль и заберут, что меня матушка рожала! Ну и заберут, так что поделают-то? На колбасу меня пустят? Так ведь у скорняка и мясо-то с тухлиной! Я ни червя, ни мухи не боюсь, мне все нипочем, вот я какой!! А тюрьмы Дудин, вре-ешь, не страшится... Там и получше меня люди живут. Эвон, сынок-то твой... ты его оттолкнул, а я преклоняюсь! Может, ему и наплевать на меня, а я преклоняюсь. А почему я преклоняюсь? Он свою точку нашел! И я найду. Каб я с ним-то посидел, и я б ума нажил. А каб у меня ум-то был... – Дудин надрывно кричит и рвет на себе рубаху, ...весь мир Дудин наискосок бы поставил!.. Ка-ак бы дернул за вожжу, стой, становись по-моему! – И Дудин всем телом дергает за вожжу, за воображаемую.

Быхалов тревожно машет на него руками, а народ уже посмеивается, задорит, просовывает глаза, схожие с тестяными пузырями.

– И, конечно, что с бедным человеком поделать можно: он возьмет да на зло тебе и помрет! – говорит кто-то.

– Вали-вали, Дудин, стой за веру и отечество, не щади живота! – насмешливо кричит какой-то, прыщеватенький.

– Да у него и живота-то нет... на пустом месте штаны носит!..

– У-лю-лю-у-у...

– Ты намелешь! – негодует Быхалов. – На твоей мельнице и из полена мука выходит. Тебе помалкивать надо, на себя-то взгляни: помрешь скоро!

– Помру-у?.. – почти воет Дудин. – Не хочу я, не хочу!.. Ничего не хочу! – он рывком хватает керосин и бежит из лавки. В дверях его долго и упорно треплет кашель. Когда перестает, – лицо у него измученное, маленькое, вызывающее на жалость.

При выходе столкнулся с молоденьким офицером, входившим в лавку.

– Господин Быхалов... вы? – вежливо и сразу спросил тот, едва вошел.

– Господин не я. А Быхалов, Зосим Васильев, действительно, мое имя, вразумительно поправляет бакалейщик.

– Я от сына к вам... – прапорщик подтянулся, точно рапортовал... – У вас есть сын, Петр Зосимыч?..

– Не ранен ли? – лоб Зосима Васильича пробороздился морщинками.

– Как вам сказать, – замялся прапорщик. – Я бы попросил дозволения наедине с вами...

– Лавку запирать, – приказывает Быхалов. – А вас попрошу на квартиру ко мне. В скорлупке живем, прошу прощения...

– Ничего-с, пожалуста, – с холодноватой вежливостью жмется прапорщик, идя за Быхаловым.

Войдя в задние комнаты, Быхалов стал медленно снимать фартук и замусленную поддевку. Потом придвинул гостю табуретку, предварительно обмахнув ее полотенцем.

– Грязь у нас везде... сало, – пояснил он и спросил, усаживаясь напротив. – Ну, какие же вы мне новости привезли?..

Сумерки сгустились, оба сидели в потемках. Вдруг прапорщик понукающе подергал себя за наплечный ремень.

– Видите, дело совсем просто. Две недели назад...

– Постой, постой... чтоб не забыть! – перебил Зосим Васильич и, не вставая со стула, достал из-под кровати сверток. – Петр тут в письме шахматную игру просил прислать да бельеца пары две... Это вы и есть Иевлев? Он мне писал, что Иевлев в отпуск поедет.

– Никак... нет, моя фамилья Немолякин, – торопливо поправил прапорщик. – Я с Иевлевым не знаком. Да я и с Петром Зосимычем тоже в особой дружбе не состоял... Я по другому делу, совсем наоборот!

– Иевлев-то, значит, не приедет? – тупо спросил Быхалов, выставляясь лбом.

– Да уж как вам сказать... пожалуй, и не приедет, – странно усмехнулся прапорщик и очень внимательно, несмотря на сумерки, осмотрел себе ногти... – Видите ли, он уже, вероятно, умер... Иевлев. – Так сказав, прапорщик издал горлом непонятный звук и четко хлопнул себя по коленям.

– Умер, а-а... Вишь, как люди теперь! Так может чайку со мной попьете? Я прикажу заварить?.. – угрюмо заворочался Быхалов.

– Нет, нет... – испугался гость, аккуратно выставляя ладони против Быхалова. – Я очень спешу... Видите, предполагалась операция, военная операция, вы понимаете? Мы с вольноопределяющимся, то-есть с сыном вашим, вышли вдвоем в разведку. Место очень, знаете, паршивое. Названье, одним словом, Чортово поле... Солдаты так прозвали... Солдаты так прозвали, а посреди – пик! Ползем на брюхе... – прапорщик потеребил огненный темляк шашки и неуверенно откашлянулся в папаху. – Налезаем, проволока в три кола. – Голос прапорщика принял вдруг высокий женский тон. – Это, кстати, очень интересно, когда проволока комбинируется с фугасом... – он перешел на скороговорку. – Вот я вам сейчас чертежик нарисую, как это устраивается... Очень интересно!..

Быхалов не останавливал, а у прапорщика в руках уже белела страничка записной книжки. Гость чертил огрызком карандаша прямые углы, кривые линии, какие-то запятые, очень много запятых, наклоняясь над книжкой и пряча лицо.

– ...вот тут, извольте видеть, узел... узелок. А тут фугасное поле. Вот это – пулеметное гнездо, вот это... видите? – сыпал прапорщик, указывая на неразборчивый мохнатый клубок. – Вот тут мы и шли... то-есть ползли.

– Погоди, я газ зажгу. Ничего мне тут у тебя не видно, – тихо остановил Быхалов.

– Не зажигайте... не зажигайте, прошу вас! – встрепенулся прапорщик, и мгновенно спрятал книжку чуть ли не в рукав. – Мне право же бежать нужно!..

– А ты не спеши! – сурово окрикнул Быхалов, стоя на табурете. Газовый свет буйно наполнил комнату. – Успеешь, и без того всякая спешка к смерти. И у меня сыновей не каждый день убивают. Уж потешь старика лишней минуткой!

– Ничуть не бывало, ничуть не бывало! – закричал прапорщик стонущим голосом. – Я когда уезжал, Петр Зосимыч в полном покуда здоровьи был, волновался прапорщик. – Ну, и так дальше!.. Я и говорю денщику: ползи, говорю, вперед, с телефоном...

– Постой, ты что-то врешь, – резко дыша, перебил Быхалов. – Ведь сам же сказал, что вас всего двое было!

– Я не говорил, виноват... я не говорил! – оторопело сказал прапорщик и вдруг лицо его приняло выражение отчаянной решимости. – Не могу, не могу, виноват!.. – почти простонал он.

– Чего не можешь?

– Врать не могу-с! – жилы на прапорщиковом лбу надулись как веревки. – Полковой командир с меня слово взял, что сообщу... Он велел, чтоб я и чертежик вам сделал для очевидности... А я не могу-с! – Он жал плечами и строил жалкие гримасы, прося снисхождения к своей бесталанности. – Вот наврал, а как дальше – не умею! Вы только не расстраивайтесь, прошу вас. Он, может, еще в окружной попадет, а не в военно-полевой. Дело у него, видите, двойное... Против войны высказывался солдатам. Я его, поверьте мне, даже отговаривал, а он все высказывался!..

– Так что ж ты меня за нос-то водишь... как тебе не совестно!! – тяжело встал с места Быхалов. – Тебя за делом послали, ты и делай дело! Ты за меня не бойся. Ты мальчишка, щенок, а я в гроб гляжу! У меня сын... а ты мне чертежики!.. Злой ты человек...

Прапорщик, утеряв всякую военную выправку, сидел сутуло и грыз конец наплечного ремня. Быхалов сидел плотно, глядя гостю между колен, на сапоги. Сапоги были новые, ногу обхватывали стройно и гладко.

– Не жмут?.. – с кривой улыбкой спросил Быхалов и сильно выдохнул.

– Чего вам?.. – почти с ужасом вскинулся тот.

– А ничего-с. Иевлев-то с ним, значит, был?

– С ним да. Вы уж меня извините, не сумел, моя вина... – растерянно шептал прапорщик и в сотый раз подымал плечи. – Бесталанен, не отрицаю, бесталанен! Вот хоть бы чертежик! Командир сам мне показывал, а я и забыл... Пулеметное гнездо нужно было влево отнести, а не вправо!.. А я вправо отнес... Тут я и спутался, потому что влево! – и он тоскливо водил пальцем по страничке записной книжке, вновь появившейся в руках.

– Может, чайку со мной попьешь?.. – брюзгливо спросил Быхалов, Как-никак, – лестно героя чайком попоить! Попей уж со мной!

– Нет, нет... не могу, простите! Вы только уж извините меня!..

– Да ведь я тебя не укоряю. – Быхалов встал и странно погудел грудью. – Вот ты мне сказал, и словно полоски по мне сразу пошли... – Он, жалко кривя лицо, повертел в руках приготовленную посылку. – Ну, беги, пожалуй. Небось и девчоночка есть?.. Смотри, не бунтуй. Девчоночка плакать будет...

– Я когда уезжал, он еще жив был, – грустным шопотом подал последнюю надежду прапорщик. – Под арестом сидел, в ожидании...

– Куда ж мне теперь игрушку-то девать? – задумчиво и наружно-спокойно вертел в руках посылку Зосим Васильич. – На, хоть ты, играй там... За услугу тебе. – И он пошел проводить гостя, сжавшегося и цеплявшегося шашкой за кадушки, чаны и бочки. Гость уходил на цыпочках, не смея надеть папахи на голову.

Когда гость ушел, начался ужин. После ужина, оставшись один, Зосим Васильич подошел к масляной проплесневелой стене и стал снимать с нее несуществующие пушинки.

– ... эх, Петруша, Петруша... – вслух сказал он, и вдруг лицо его сморщилось.

XIV. Один вечер у Кати.

Они стали встречаться у Кати, вечерами, по истеченьи торгового дня.

Первой приходила Настя. Стыд и девическая робость делали ее неприступной для смешливой Катиной любознательности. Катя и без того знала все, но с трудом отказывалась от удовольствия покопаться в чувствах Зарядской «Дианочки». Вместе с тем, чтоб не стеснять подругу, она старалась не замечать ее. Пока Настя сидела как на иголках, Катя ходила по комнате, бренчала на гитаре, читала книжки, даже переодевалась не однажды при Насте. И Настя с осуждением и испугом сравнивала по памяти свое тонкое длинное тело с телом подруги, предчувствуя в нем как бы угрозу себе.

Катина комната была неряшливо наполнена душными запахами, шитыми подушками, множеством дешевой дрянной позолоты, купленной в разное время на Толкучем, как лом: рамы, часы с амурами, бронзовые же фигуры самых неожиданных по бездарности форм. Сене становилось тесно и неприятно среди этого ошеломляющего засилия вещей. Он делался застенчив, груб и неуклюж, сидел в углу, говорил с видимым трудом.

Один раз он даже пришел с чужой гармоньей, в надежде, что ею можно заменить разговоры. Впрочем, играть он не умел, она так и провисела у него целый вечер за плечом. Настя, боясь за него, своим поведением выдавала себя с головой: дергала бахрому подушек, листала глупые Катины книжки, неестественно краснела, говорила невпопад. В такие минуты Катя наклонялась к уху подруги и торжествующе спрашивала:

– Настюша, хочешь, я уйду?.. Я за орехами схожу. Только ты смотри тут без меня...

Настины глаза расширялись испугом, а рука судорожно сжимала Катины пальцы.

Потом все это как-то обошлось. Прирученный Сеня научился говорить, а Настя слушать без смущенья. Однажды Сеня стал даже рассказывать. Рассказывал он самое давнее событие, которое помнил, и смысл его рассказа был таков:

Про 1905 год.

... Бунт был. И приехали с вечера из Попузина сорок три мужика с подводами остатние в уезде именья дожигать.

Ночевало из них шестеро в Савельевом дому, главари. Ночь напролет, тверезые и темные, скупыми словами перекидывались бунтари. Боролись в них страх и ненависть. Речи их скользки.

– На что ему земля! – сказал один, с грустными глазами. – Он, небось, и сам-то не знает, куда ее, землю-ту, потреблять. Лепешки из ей месят, а либо во щи кладут...

Другой отзывался, глядя в пол:

– Конечное дело, друзья мои! Мы народ смирный, мы на точке закона стоим. Нас не обижай, мы и помалкиваем. Каб, скажем, отдали нам земельку-то всю чохом, в полный наш обиход, мы б и молчок. А ему б дом остался. Пускай его на поправку к нам ездит, мы не противимся!

Третий сверкал искренними, золотушными глазами:

– Во-во! Воздухи у нас в самый раз хорошие! Дыши хочь все лето, и платы никакой не возьмем!..

Потом заснули ребятки на полатях, Пашка и Сенька, не слыхали продолженья разговора. Много ли их сна было – не поняли. Проснулись на исходе ночи. В тишине, одетые и готовые, сидели бунтари.

Крайний бородач царапал ногтем стол. Сосед сказал:

– Хомка... не корябай.

И опять сидели. Потом худой мужик, попузинец, голова котлом, ноги дугами, встал и сказал тихо, но пронзительно:

– ... что ж, мужички? Самое время!

На ходу затягивая кушаки, на глаза надвигая шапки, мужики выходили из избы. Савелий, отец, с ворчаньем шарил под лавкой топор и мешок: топор рубить, мешок – нести... Пашка вскочил и стал запихивать в валенок хромую ногу. Сеню от возбужденья озноб забил, – так бывает на Пасху, когда среди ночи встрепенутся колокола.

... С буйным веселым треском горел на горе Свинулинский дом. Дыма и не было совсем. Тяжело лопались бревна, оттуда выскакивал прятавшийся в них красный огонь. Небо было ровно и грязно. Просвечивало серое солнце. Воздух был настороженный. Тонким слоем снега белела ноябрьская земля.

На полпути к Свинулинской усадьбе холм торчал. На нем, вкруг размашистой голой березы, замерло в пугливом любопытстве деревенское ребятье. Было ребяткам тревожно и радостно. Вдруг запрыгал Васька Рублев, белый мальчонок, в отцовских стоптанных сапогах, забил в ладоши и закричал.

Из ворот усадьбы, огромный и рыжий, вырвался племенной Свинулинский бык. Напрасно поводя выколотыми глазами, он остановился и затрубил, жалуясь и грозя. Но в бок ему ударилась головня, метко пущенная со стороны. Тогда, облегченный болью и яростью, – к запруде, где стояла когда-то Сигнибедовская маслобойка, помчал он свое опаленное тело. Там, в последний раз пронзив рогами невидимого врага, он взревел, обрываясь в воду. Воды у запруды были не мелки и кипели. Бурное, величественное мычание донеслось до оцепенелых ребят. Потом бучило поглотило быка...

...А через неделю наехали из города пятьдесят чужеспинников, с пиками и ружьями, под синими околышами. Откормленные кони их беспрерывно ржали. При полном безмолвии взяли пятерых и отвезли судить, скрученных. А Евграфу Петровичу Подпрятову, да Савелью Рахлееву, да Афанасу Чигунову, как имевшим военные отличия, дали только по горячей сотенке розог, чтоб памятовали накрепко незыблемость помещичья добра. Молча, с опущенными головами, стояли вкруг согнанные мужики. Голосить по мужьям боялись бабы. Но чудился в самом ноябрьском ветре глухой бабий вой.

...И на всю жизнь запомнили ребятки, как натягивал и застегивал переплатанные портки на всем миру Савелий, плача от злобы, боли и стыда. Тянуло с поля мокрым снежком, а мать босая, как была, выпрямленная и страшная, всю порку простояла на снегу... Кому ж тогда как не городу, приходящему ночной татью, приносящему закон и кнут, грозил в потемках полатей Сеня негрозным отроческим кулачком?..

– С того-то отец мой Савелий и внищать стал, и к вину ударился. – Так заключил Сеня свой рассказ и, стеснясь, вдруг опустил понуро голову.

– Я таких вот люблю, – вслух сказала Катя подруге. – Лихого ты себе выбрала, смотри – с лихими горя изведать!..

– Любить не люби, а почаще взглядывай, – возбужденно засмеялся Сеня, заметив пристальный, оценивающий Катин взгляд.

– Зачем ты ногти грызешь?.. – резко спросила Настя у Кати.

– А тебе какое дело?.. – насмешливо возразила та.



Поделиться книгой:

На главную
Назад