Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Символика тюрем - Николай Валентинович Трус на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ляжет, — обещает надзирательница.

— Ни в коем случае, — отвечаю я. — Предпочитаю карцер. Можете отвести прямо сейчас

— Что вы не поделили с женщинами?

— А вы об этом их спросите. Во всяком случае, больше я с ними ничего делить не собираюсь.

Надзирательница стоит в нерешительности. И вдруг в коридоре послышался стук каблучков. К дверям подходит женщина в белом халате, спрашивает, в чем дело. Это главврач больницы.

— Да вот наша политическая всю камеру перебаламутила, — отвечает надзирательница.

— А почему у нее кровь на лице? А это что на шее? Я молчу, остальные, естественно, тоже. Надзирательница разглядывает порог камеры.

— Почему у вас поцарапаны лицо и шея?

— А это последствия неквалифицированного удушения.

— Кто вас душил?

— Никто ее не душил! Она такая и пришла! — наперебой вопят перетрусившие бабенки.

— Кто? — еще раз спрашивает врач. Голос ее становится грозным. Из-под халата видна военная форма. Она невысока, очень худа, лицо с кулачок, с тонким орлиным носом и тонкими же, очень злыми губами. В камере тишина, настороженная, полная страха. Врач смотрит на меня. Я отвечаю с извинительной улыбкой.

— Я не заметила, кто именно. Они тут все на одно лицо. У всех рожи убийц.

— Ладно. Сейчас мы вызовем корпусного и переведем вас в другую камеру.

— Сделайте одолжение.

Надзирательница с врачом уходят. Я оглядываю всех и говорю на прощание несколько язвительных слов.

Через несколько минут меня переводят в новую камеру. Первая, кого я встречаю в этой камере, знакомая Алика Гинзбурга. Она не из наших, просто была когда-то соседкой Гинзбурга, кое-что знает о нем и о его друзьях.

В этой же камере мне объясняют, что место, из которого я пришла, — настоящее логово диких зверей. Там каждый день происходят жуткие скандалы — в основном из-за той самой Зои, относящейся к доселе мне неизвестной породе женщин, которых в тюрьме называют «коблами».

«История с удушением» имела свое продолжение. Примерно через месяц, когда легенды о моей голодовке рассказывались по всей тюрьме и у меня даже появились последователи (одна женщина проголодала целых 15 дней и, кстати, кое-чего добилась), мне довелось встретиться с женщиной, попавшей в ту самую камеру недели через три после меня. Камера была почти в прежнем составе, и мои «убийцы» с гордостью рассказывали ей, что «та самая знаменитая Окулова» один день сидела вместе с ними. «Она такая гордая, так здорово разговаривала с надзирателями и врачами, отказалась лечь под шконку, и они ничего не смогли с ней сделать. Некоторые у нас ее не сразу поняли, но потом разобрались что к чему». Я очень веселилась, получив этот привет.

С 1964 года в «Крестах» многое изменилось. Тогда женщин держали в одном корпусе с мужчинами, и занимали они всего два этажа в одном из ответвлений «Крестов». Камеры были небольшие, только на 4 человека. Теперь есть камеры на 8, на 12, на 20 человек и больше. Но мест всем все равно не хватает. Я видела камеры, где под каждой шконкой лежало по заключенной. Даже в больнице больные иногда лежат на полу.

На окнах теперь железные жалюзи. В 1964 году я еще видела солнце в камере.

Но появились и некоторые изменения «к лучшему». Вместо железных «параш» в углах поставили унитазы. Это создает удобства для надзирателей — не нужно выводить заключенных «на оправку» дважды в день, но воздух в битком набитых и плохо проветриваемых камерах чище от этого не стал. Постоянно ощущаешь, что не туалет находится в жилом помещении, а ты живешь в туалете.

Привычный круглый глазок на двери — «волчок» — заменили на застекленные окошечки размером примерно 15×40 см. С наружной стороны они прикрыты щитками, которые могут закрепляться в поднятом положении. Теперь надзиратель может незамеченным подглядывать за зэками из коридора.

Еще одно нововведение — раковина с краном. Вода, конечно, только холодная. В 1964 году в «банный день» заключенные сдавали свое белье в прачечную, где работали женщины из хозобслуги. Теперь все стирается прямо в камерах. Этим удобством вовсю пользуются «коблы» и «ковырялки». За завесами из мокрых сорочек на шконках идет «настоящая семейная жизнь».

Не было зеркал, но зато посуду мыли на кухне, а не в камерах холодной водой с мылом.

Одно существенное изменение к худшему. Все надзиратели в женском корпусе — женщины. Раньше было примерно пополам. Мужчины-надзиратели к женщинам относятся неплохо, да и посылали в женское отделение обычно не самых свирепых. Надзирательницы же и тогда были ужасны: почти сплошь старухи с тюремным опытом еще сталинских времен. Теперь появилось много молодых надзирательниц. Я плохо представляю себе, как именно жизнь может довести современную молодую девушку до выбора такой странной профессии. Видимо, в основе этого выбора лежит все та же жилищная проблема. Некоторых привлекает, конечно, дополнительный отпуск и сравнительно большая зарплата. Но обучение этой профессии ни для кого бесследно не проходит: все они безобразно грубы, как в обращении с заключенными, так и вообще с любым человеком.

Новое здание в тюрьме — небольшая картонажная фабрика. Заключенные, пожелавшие работать, зарабатывают на ней копеек 30 в день. Работать идут не только ради денег, а в основном ради общения.

Помнится, в шестьдесят четвертом году женщин довольно скоро после утверждения приговора отправляли в лагеря. Сейчас они томятся порой по нескольку месяцев, так как число заключенных, идущих этапом, строго ограничено, а число сидящих в тюрьме — наоборот.

На третий день голодовки меня ведут к психиатру.

— В чем смысл вашей голодовки?

— Это единственная доступная мне форма протеста против заведомо ложного и клеветнического обвинения и незаконного ареста.

— А вам известно, что в случае продолжения голодовки мы вынуждены будем поместить вас в психоотделение?

— На каком основании?

— Голодающих положено изолировать, а у нас свободные одиночки есть только в психоотделении.

— Ну что ж, надо же и мне испытать, что такое советский психотеррор, о котором столько говорят проклятые империалисты…

— У нас в стране нет психотеррора.

— Да ну?! — обрадовалась я и чуть не захлопала в ладоши.

— По крайней мере, в Ленинграде, — смягчается психиатр.

— А Борисов и Файнберг?

— Я хорошо знаком с историей болезни Файнберга. Так вот, я вам со всей ответственностью заявляю, что Файнберг вышел от нас таким же стопроцентно здоровым человеком, каким он к нам попал.

В первые же часы заключения сигареты у меня кончились: я поделила их между такими же бедолагами, которым во время ареста не дали взять с собой самое необходимое. Слава Богу, у меня было две или три сигареты, когда я попала к моим «душительницам», — кто-то сунул перед уходом из «собачника». В общей камере, где я встретила знакомую Гинзбурга, с сигаретами в этот день было плохо. Но когда меня уводили на психоотделение, симпатизировавшие мне, но не очень доверявшие друг другу уголовницы тайно набили мне карманы сигаретами и папиросами — у кого что было. Психиатры у меня все отобрали: «Голодающему курить вредно». Дня три-четыре не курю. В первые дни голодовки это не особенно приятно, так как чувство голода ослабевает постепенно, а сигареты могли бы заглушить его.

Приходит мой адвокат. Его повели прямо в психоотделение и устроили нам встречу в кабинете врача. Первый мой вопрос к нему: «Вы курите?».

— Нет. Но я сейчас для вас что-нибудь раздобуду.

Он ловкий, мой адвокат. Выходит в коридор и, скорчив жалобную мину, обращается к ребятам из хозобслуги и санитарам:

— Заключенненькие, подайте бедному адвокату несколько сигареток.

Заключенные гордо презентуют ему целую пачку. Я счастлива.

Ребята догадались, для кого предназначались сигареты, и с этого момента недостатка в них у меня не было. Они открывали «кормушку» и молча протягивали несколько сигарет, другие старались поговорить со мной, если поблизости не было надзирателя. Хотя надо сказать, что надзиратели психоотделения попадались все какие-то добродушные и ко мне относились прекрасно, смотрели сквозь пальцы на все, за чем призваны были наблюдать.

Кто-то пользовался моментом, когда меня выводили из камеры к врачам или еще куда-нибудь, забегал в открытую камеру и прятал под мою подушку сразу две-три пачки.

Несколько раз я находила там же конфеты и апельсины — кто-то хотел меня тайком подкормить. Я так же тайно отдавала их кому-нибудь из санитаров. Съедобные подарки прекратились. Ребята носили мне книги, доставали мне бумагу и пишущие стержни для ручек. Когда у меня сдало сердце и врач-терапевт сказал, что неплохо поддержать его крепким чаем или кофе, у меня появились крепкий чай и кофе. Уж где они брали кофе — ума не приложу. Вершиной их прекрасного отношения были попытки передать на волю мои стихи и письма. Я не всех ребят помню по именам, но запомню их навсегда, тем более что кое-ктр из них поплатился за дружбу со мной, и очень сурово: вместо УДО (условно-досрочное освобождение), ради которого они, собственно, и шли на довольно тяжелую и неприятную работу в хозобслугу психушки, — лагерь. Я переживала эти провалы очень тяжело. Но ни один из них не упрекнул меня, уходя на зону. А сообщалось об этом так: «У кого-то не удалось. Пошел на зону. Давай бумаги — я попробую».

Когда я говорила с друзьями по телефону уже из ссылки, выяснилось, что ни один из четырех сделанных в тюрьме экземпляров «Книги разлук» до воли не дошел. Но вот спустя несколько месяцев я вдруг получаю письмо от Геннадия Трифонова из Обуховского лагеря под Ленинградом.

Геннадий Трифонов — талантливый ленинградский поэт, сыгравший роль провокатора в деле № 62 о надписях и выступивший лжесвидетелем в моем деле. Мы с ним встретились на моем суде, и я сказала ему, что до тех пор, пока он не расскажет всем, откуда и каким образом он получил материал для дачи показаний по делу о надписях, я отказываюсь с ним разговаривать и принимать его оправдания. Тем не менее Трифонов пишет мне из лагеря письма, на которые я не отвечаю, и посвящает мне стихи, к моей досаде, очень хорошие. Письмо, о котором была речь выше, начиналось с эпиграфа из моих тюремных стихов: «Какой великолепный „подогрев“ („подогрев“ — продуктовая передача) — свое окошко, полное дерев».

«Юлечка, родная! Полагаю, тебе, как мало кому (а впрочем, может быть, уже много кому), знаком избранный мной для этого письма эпиграф. Видит Господь, пути искусства, так же, как и Его пути, неисповедимы. Ко мне забрели твои стихи, созданные тобою в Яме, и я вновь осветился радостью близости к тебе, к твоему сердцу, к твоей совести. БЛАГОДАРЮ! Я знаю о тебе много… Твой друг, подаривший радость твоего искусства, благополучен и шлет тебе свое восхищение и преданность».

О роли Трифонова я предупреждала ребят в «Крестах», дабы в лагере, если им придется встретиться, они его остерегались. Меня беспокоило то, что Трифонов может назваться моим другом и тем заслужить их доверие.

Я рада письму Трифонова не только потому, что оно напомнило о друге и сообщило мне, что мои стихи не погибли, а живут в лагере. Эта книга может заставить думать — недаром за нею так гонялись «оперы»! Но я рада еще и тому, что я вовремя узнала, что Трифонов все-таки влез в доверие к одному из моих друзей. Я постаралась припомнить, кого из ребят я не успела предупредить, и припомнила: таких было всего двое. Один из них имел экземпляр книги. Теперь я знаю, кто именно находится в Обухове и кого я должна предупредить. Трифонов может быть уверен, что я это сделаю незамедлительно.

Но были и другие случаи заочных встреч. Однажды в «кормушку» заглянул незнакомый человек и спросил: «Что для тебя нужно сделать? Ты только скажи — все будет. Художник велел». Я сразу догадалась, что «художник» — это Вадим Филимонов, потому что Рыбаков и Волков еще на Литейном. Я счастлива — значит, и у Вадима есть друзья, готовые ради него на все. Я заказываю книги, и на следующий день друг Вадима набирает по камерам огромную стопку. Я выбрала Мельникова-Печерского, которого очень приятно читать именно в таких обстоятельствах, Бальзака и пьесы Чехова.

Нет, господа товарищи, это вы совсем плохо придумали — сажать нас вместе с уголовниками. Еще Достоевский предупреждал, что в этой среде есть крутые силы, которым, чтобы забродить, нужна только закваска. Вот вы им закваску-то и подсовываете.

Ох! Перепортим мы вам ваших лучших в мире советских воров и проституток!

Сегодня мне подарено окно. Мой белый свет и клином свет — оно. Хотя решетки все еще на нем, но — белые деревья за окном. Какое изобилие ветвей и неуклюжих зимних голубей! И даже горстка снега между рам… В сад заключенные выходят по утрам. Они свистят знакомому окну. Я улыбнусь и руку подниму: какой великолепный «подогрев» — окно, до края полное дерев!

Я пишу о моих Крестовских друзьях — называть их иначе я не хочу и не могу — с некоторым страхом. Я боюсь им повредить, хотя возможность этого сейчас невелика — момент упущен властями. Но не поблагодарить их публично я не могу. С другой стороны, я хочу еще раз показать, что счастливые для наших тюремщиков времена, когда они могли рассчитывать на ненависть малограмотных уголовников к политическим, миновали безвозвратно. Сейчас все люди достаточно информированы и знают, кто есть кто. Одно только имя Солженицына, с которым в их представлении связан любой диссидент, располагает к нам этих людей. Нужна действительно такая старая кочерыжка, как моя «атаманша», не получавшая информации, видимо, со времен Сталина («враг народа»), чтобы попытаться воздействовать на меня старым методом. Даже женщины большей частью достаточно разбираются хотя бы во внутренней политике государства, в котором живут. А среди самых простых я пользовалась уважением и даже любовью благодаря исконному уважению русского народа к тем, кто «терпит за правду».

Я постараюсь не называть никаких имен, а там, где это необходимо для сюжета, буду заменять их вымышленными. До 1984 года. (Вашими устами да мед пить, господин Оруэлл и господин Амальрик!)

Начальник тюрьмы Кукушкин часто навещал меня в моем подземелье (психоотделение помещается в подвале).

Однажды у меня был очередной приступ слабости. Я три дня не вставала с постели.

Вот гремят засовы, отворяется железная дверь, и в камеру входят Кукушкин и сопровождающие его лица — врачи и тюремные чины.

Кукушкин долго и мрачно глядит на меня.

— Окулова! Пожалейте вы хоть нас, если себя не жалеете! За что вы меня-то мучаете?

Я поворачиваю голову на подушке и разглядываю «мученика». Да, он изрядно похудел и осунулся с начала моей голодовки: кожа воспаленная, серая, глаза красные, возле рта резкие складки. На нем шинель до пят, фуражка низко надвинута на брови, портупея и сапоги без блеска. Хоть сейчас годится для военного фильма:

Который месяц не снимал я гимнастерки, Который месяц не расстегивал ремней!..

— А вы сами виноваты! — говорю я Кукушкину. — Зачем вы меня к себе взяли? Я же не ваша, ваши — воровки, проститутки, убийцы, наводчицы. С ними-то поспокойней.

— Ваша правда, — вздыхает Кукушкин и выходит из камеры.

Ах статья ты моя непутевая! Ну разве же можно со 190-1 — да к уголовникам? Им это знакомство интересно, им оно полезно. А каково начальству, надзирателям? Они то и дело пустое «вы» сердечным «ты», обмолвясь, заменяют, а я ведь и тут спуску не даю. Тяжело им со мной, мученикам судейского фарисейства.

— Профессор Ганнушкин определил один тип шизофреников как «врагов общества», — сказал мне как-то мой врач. — Вам не кажется, что вы и ваши диссиденты как раз подходите под этот диагноз?

— Очень интересное открытие. А когда Ганнушкин его сделал — до того или после того?

— То есть?

— До революции или после?

— Какое это имеет значение?

— Самое принципиальное. Я хочу знать, относил Ганнушкин к этой категории больных самого Ленина или только его врагов?

Тюремный врач, человек холодный, циничный и беспринципный, как я полагаю, с самого рождения, пытается изобразить правоверное негодование:

— Еще никому не приходило в голову подвергать сомнению психическую полноценность Владимира Ильича!

— Полноте!

Молчит и углубляется в чтение истории болезни. Ко мне является адвокат. Обрядили меня поверх серого больничного халата в черные зэковские брюки необъятной ширины (пришлось завязывать их узлом на талии), в серый клочковатый ватник и повели на другой конец тюремного двора, в женский корпус — в нем размещаются каморки для встреч с адвокатами и следователями.

После беседы мой адвокат задержался у корпусного начальства, а меня почему-то беспрепятственно выпустили из корпуса. Я вышла за железную дверь и очутилась совершенно одна в тюремном дворе, впервые без сопровождающих лиц.

Тюремный двор обширен, но застроен весьма тесно и даже прихотливо. Классическое безобразие и ужас екатерининских строений тут и там соседствуют с постройками более поздних и даже совсем недавних времен. Каменные дворики для прогулок, рабочие корпуса, кочегарка, железные клетки, в которых гуляют больные, а могли бы гулять слоны, кое-где громадные черные тополя и бесконечные заборы, ограды, решетки — все это переплетается, громоздится друг на друга, заслоняет одно другое. Краски: сероватый снег, кроваво-красный кирпич, серый бетон, чернота ветвей и решеток.

Справа и слева от меня знаменитые «Кресты». Они обнимают и замыкают планы, они здесь — главное. А надо всем этим высится мрачная кирпичная труба кочегарки. Из нее выползает густой рукав черного дыма. Вокруг трубы с криком носится несколько ворон. Пытаюсь их сосчитать, вспомнив стихи Пети Чейгина:

Удержу — говорю, даже если воронья семерка разорвет небосвод и на скатерть положит металл. Все молчит наш отец… Все качается маятник мертвый… Что же смертного, брат, ты расскажешь, а я передам? А ворон даже больше семи.

Красота обреченности, смерть, гармония преисподней. «Красная пятница»? «Прогулка заключенных»? Да, да, но и еще кто-то! Кто? Да Пиранези же! Стою, прислонившись к стене, и впитываю все это глазами, стараюсь запомнить, чтобы потом зарисовать. Впрочем, это видел Вадим Филимонов, это скоро увидят Олег Волков и Юлий Рыбаков… Будут, будут еще нарисованы ленинградские «Кресты»!

Джованни Баттиста Пиранези заколол врача, не сумевшего вылечить его любимую дочь. Был приговорен к тюремному заключению. Олег Волков, Юлий Рыбаков, Вадим Филимонов никого не убивали, они боролись за элементарные права человека, за ту гражданскую честь, без которой нет ни мужчины, ни человека, ни художника. Я горжусь вами, друзья мои! Но вы обязаны сохранить свой талант. Посмотрите на все это глазами художников — здесь есть что рисовать! А вороны все кружат и кружат вокруг трубы.

Выходит мой адвокат, останавливается, долго глядит на меня. Потом вдруг говорит взволнованно:

— Юлия Николаевна! Вы из тех женщин, которых рубище не безобразит, а делает прекрасными!

Я и сама знаю, что в этой картине я на месте, иначе я не чувствовала бы так глубоко эту мрачную гармонию.

Но адвокат — человек благополучный, кругленький, румяный… Прощай, Пиранези!

Зэки уверяют меня, что трупы из тюрьмы родственникам не выдаются. Не знаю, правда ли, но все равно страшно.

— А как же их хоронят?

— Сжигают в кочегарке.

Трубу этой кочегарки я вижу каждый день в окно с тех пор, как меня перевели в терапевтическое отделение. Не могу сказать, чтобы это зрелище действовало на меня ободряюще: в тюрьме умереть и в тюрьме же быть похороненной! Я знаю несколько неизлечимых больных: рак, последняя стадия чахотки. Все знают, что они вот-вот умрут, но никому не приходит в голову что-то изменить в их судьбах. К весне безнадежные больные умирают один за другим. Вы удовлетворены, товарищ Советское Правосудие?

Обыск. Нашли стихи и тюремный дневник. Волокут обратно на психоотделение. Две опер дамы заводят меня в пустую камеру и приказывают раздеться догола. А дверь камеры распахнута в коридор, где стоят зэки, санитары и надзиратели.

— Прикройте дверь! — прошу я.

— Ничего, ничего! Не маленькая! — отвечает блондинка довоенного типа. Вторая, черная толстуха, хихикает.

Я ведь стесняюсь не столько наготы — слава Богу, все на месте! — сколько псориаза, который уже начал осыпать меня. Отхожу в угол, чтобы меня не было видно из коридора.

— На середину! — командует блондинка.

Ах так! Я раздеваюсь, затем сажусь на шконку нога на ногу. Холодные полосы железа не лучшее в мире сиденье, но я достаю сигареты, закуриваю и сижу с мечтательным видом, как будто все происходящее меня даже не задевает. Правда, сажусь так, чтобы проклятые красные пятна были меньше заметны.



Поделиться книгой:

На главную
Назад