Восемнадцатый век известен как «век философии». Его назовут еще и «веком Просвещения». Русский писатель Вл. Даль дает такое определение слову «просвещенье»: «Свет науки и разума, согреваемый чистою нравственностью; развитие умственных и нравственных сил человека; научное образование, при ясном сознании долга своего и цели жизни», добавляя при этом: «Просвещенье одною наукою, одного только ума, односторонне, и не ведёт к добру».[40] Каждая группа жаждет нацепить собственную табличку на свою эпоху. Историки стали называть XIX век «веком истории», инженеры и ученые – «веком машин и наук», индустриалы – «веком промышленности», торговцы – «веком торговли» и т. д. и т. п.
«Гомо сапиенс» стал пробуждаться от летаргического сна (сна разума). Долгое время условия его существования были таковы, что он напоминал скорее животного, нежели человека. Не мудрено, что и в оценках его приравнивали к животным. Савонарола говорил: «Нет более вредного животного, чем человек, не следующий законам». Монтескье характеризовал человека как «общительное животное», Вольтер называл его весьма «странным животным», Лабрюйер видел в тружениках каких-то животных, обладающих «чем-то вроде членораздельной речи», а немецкий философ Фейербах назвал его «религиозным животным». Конечно, многие следовали тут за Аристотелем, видевшим в человеке прежде всего «социальное животное». И все это viri doctissimi! («ученейшие и мудрейшие мужи!»). Впрочем, «животный» интерес к человеку предвосхищал «человеческий» интерес к самим животным (труды Ч. Дарвина, Д. Романеса и других). Ум человека освобождался от пантеистического преклонения перед природой. Народ постепенно начал выходить из животного состояния, перестал раболепствовать перед дворянством, монархом или сутаной. Человек дерзнул поставить себя в центр мироздания, заявив: «Homo sum!» («Я – человек!»). В его личной судьбе все большую роль играют образование и культура.
Веку революции предшествует век критики. Когда в обществе скапливается достаточное количество глупости и мерзости, нужны не столько авгуры, толкующие очередную «волю богов», сколь разгребатели грязи, готовые вычистить «авгиевы конюшни»… С другой стороны, минула и элегическая эпоха Возрождения, когда, как отмечал Р. Гвардини, «прежде всего необыкновенное, гениальное становится масштабом ценности жизни». Ушли в небытие и несколько наивные представления М. Фичино об абстрактной идеальной личности. Человек новой эпохи критичен, практичен, даже циничен. Он исповедует реалистичное правило «Volere – potere!» (Желать – это мочь).
Критика суеверий, всего отжившего в обществе и человеке становится «острой приправой» к беседе. Многие разделяют точку зрения Паскаля и Бомарше. Первый считал, что нужно благодарить тех, кто указывает нам на наши недостатки. Второй высказывался в весьма схожем духе: «Исправить людей можно, но лишь показав их таковыми, каковы они на самом деле». Все согласны с тем, если бы вся эта болезненная операция проходила так сказать «под наркозом Разума» (путем замены наукою слепой веры и фанатизма). «Почему не поднять голос против злодеев прошлого, знаменитых основоположников суеверия и фанатизма, тех, кто впервые схватил на алтаре нож, чтобы отдать на заклание строптивых, не желающих принять их воззрения?» – писал Вольтер.
В то же время человек начинает ощущать, что для выяснения его отношений с миром ему не хватает откровения. В итоге, лишенный ориентиров и посредника, он, вдруг, понимает, что заблудился в дикой чаще Вселенной. Поэтому XV и XVI века – это века огромной тревоги, невыносимого смятения, кризиса… Спасением для западного человека становится вера, новое верование: вера в разум, в «nuove scienze» («новую науку»). Испанский философ Ортега-и-Гассет скажет: «Поверженный человек возрождается».[41]
Наука с небес спускается на землю. Научные споры XVI–XVII вв. вращались вокруг «небесной тверди» и астрологии (изучение движения планет, составление астрономических таблиц, календари, прогнозов и пророчеств). Астрология имела определенные заслуги в деле становления науки. На протяжении ряда веков сильные мира сего (государи, короли, князья, цари, президенты, одним словом правители всех мастей) выделяли деньги и средства только «под астрологию». Каждый из них хотел узнать свое будущее, предвидеть судьбу. Некоторые ученые-астрологи (вроде знаменитого Нострадамуса) весьма преуспели. Великий Кеплер составил гороскоп для известного полководца эпохи Тридцатилетней войны Валленштейна (где с точностью до месяца предсказал его смерть). На эти средства возводились обсерватории и лаборатории, приобретались и изобретались всевозможные приборы, книги и инструменты, велись активные поиски. Между «астрономией» («астрон» – «звезда» и «номос» – «закон») и «астрологией» («астро» – «звезда» и «логия» – «учение, наука, знание») не было глубоких смысловых различий. Это схожие понятия. Вплоть до XVIII в. их воспринимали как близкие науки. Так, в германских университетах астрология преподавалась в качестве учебной дисциплины до 1820 года.[42]
Научная революция освобождала ученых. Те перестали быть слугами религии. Все меньше места остается для магов и астрологов. Пал даже Аристотель как «великое божество средневековья». Галилей ввел понятие научного эксперимента. Николай Коперник (1473–1543) родился в Торуне, некогда прусском городе (ныне Польша). Отец его рано умер и воспитание ребенка взял на себя дядюшка-священник (епископ Вармии). Затем он же помог Копернику стать и каноником кафедрального собора, что обеспечило его на всю жизнь. Церковь – как видим, довольно прибыльная профессия. Как бы там ни было, а он получил возможность учиться в ведущих университетах Европы (Краковский, Болонский, Падуанский и университет Феррары, где получил степень доктора канонического права).
Коперника называют создателем гелиоцентрической системы мира. Он писал, что если с круговым движением Земли сравнить движения планет, то можно «вычислить движения» остальных светил. К открытию он пришел не сразу. Перед тем он дал себе труд прочесть сочинения всех философов, какие только смог раздобыть. Это было им сделано не только в научных, но и в педагогических целях, ибо он хотел доказать, что «движение небесных тел вовсе не таково, как учат математики в школах». Кое-какие сведения о движении Земли Коперник почерпнул у Цицерона и Плутарха, решительно дистанцируясь как от мнений невежественной толпы, так и от теологов-пустословов, которые, «будучи невеждами во всех математических науках, все-таки берутся о них судить» на основании Священного писания… Одним словом Коперник все же не убоялся «сдвинуть с места святой центр мира» и «быть судимым» (как это некогда произошло с древнегреческим астрономом Аристархом Самосским, впервые высказавшим дерзкие идеи гелиоцентризма). Работа «О вращении небесных сфер» (1543) находилась под запретом католической церкви в течение двух веков (с 1616 по 1828). Под декретом стояли подписи епископа Альбы и Маделэна Железная Голова (Capiferrus), секретаря ордена доминиканских братьев. Коперник писал в своей книге: «Но я знаю, что размышления человека-философа далеки от суждений толпы, так как он занимается изысканием истины во всех делах, в той мере как это позволено богом человеческому разуму. Я полагаю также, что надо избегать мнений, чуждых правды».[43] Своими трудами он «потряс мироздание, изгнав Землю и все живые существа на ней из его центра, предоставив им куда более скромное место в плане Вселенной» (Б. Лейжер).
Я. Матейка. Коперник с трикветром. 1873 г.
Коперник был не только гениальным астрономом, естествоиспытателем, но и экономистом, проявив и в этой сфере незаурядный талант. Он занимал должность администратора церковных владений. Приходилось ему заниматься хозяйственными вопросами и денежным обращением. В 1519 г. он пишет трактат о деньгах. По призыву польского короля Сигизмунда I принимает участие в работе польского сената по упорядочению денежных вопросов в Польше. В Польше тогда обращалось 17 видов монет. Нужно было найти равновесие между товарами и деньгами. Без всеобщего эквивалента не могло быть ни крепкой торговли, ни прочного государства, ни надежной власти. В своем трактате он отмечал: «Монета есть клейменное (signatum), согласно установлению любого государства, либо правителя, золото и серебро, при посредстве которых исчисляются цены продаваемых или покупаемых предметов. Она, следовательно, есть как бы всеобщая мера стоимости. Необходимо, однако, чтобы то, что должно быть мерой, сохраняло постоянную и неизменную величину. В противном случае нарушится гражданский порядок и возникнет основание бесконечных обманов покупателей и продавцов, как если бы локоть, …или гиря не сохраняли постоянной величины». Труд Коперника называют введением в политэкономию раннекапиталистической эпохи.[44]
В личной жизни Коперник не очень-то соблюдал обеты целомудрия. Известны случаи, когда молодой каноник, устав от созерцания далеких звезд и планет, не прочь был ощутить жар «звезд» совершенно иного свойства (так сказать, вполне земного происхождения). Однажды он пригласил к себе заночевать в обитель двух женщин, одна из которых служила у него экономкой. Женщины восприняли его предложение не без удовольствия (не мудрено, если учесть, что муж одной из них был импотент). Узнав об этом случае, епископ данной епархии выразил канонику свое неудовольствие. Когда Копернику было за 60, он не переставал общаться с разными дамами. Бог – богом, а дамы – дамами (А. Шиллинг была его полюбовницей). Слава о похождениях «отшельника», видимо, переступила все границы приличия. Епископ вынужден был даже принять особое решение, по которому из его епархии изгонялись «проститутки» (экономки священников). Так что ни звезды, ни Господь, ни деньги не лишали его радости утех.[45] Когда могучий ум ученого почил в бозе, приведя в движение мысль средневековой Европы, испанский поэт Хуан де Ириарте (1702–1771) в «Эпитафии Копернику» воздаст ему по заслугам:
Немец Иоганн Кеплер, основатель и «крестный отец» новой астрономии (1571–1630). Явившись в Швабию, он стал теоретиком астрономических знаний. Ему принадлежит заслуга открытия истинного устройства Солнечной системы и некоторых законов движения планет. Кеплер обладал способностью проникать в тайны мирозданья. Как истинно гениальный человек, он отличался величайшими трудолюбием и скромностью, до конца жизни не признавая ни громких титулов, ни ученых степеней и званий, скромно называясь «математиком», подтверждая истинность платоновских слов о том, что «астроном должен быть мудрейшим из людей».
Младые годы он провел в жесточайших бореньях с судьбой, которая в его лице словно решила подвергнуть тяжким испытаниям всех одаренных и гениальных юношей. Кеплеру явно не повезло с родителями. Отец – мот и бродяга, норовивший удрать от семьи. Ссоры, брань, ненависть, болезни сопутствовали детским годам юноши. Жесточайшая оспа едва не свела его в могилу в возрасте 4 лет. Самые нежные годы прошли у стойки в кабаке, куда его загнал отец (забрав из школы). Отец даже в кабацком деле оказался неумехой, всё бросил, ушел в солдаты и где-то в конце концов сгинул. Мать, не умевшая ни читать, ни писать, прикладывалась к бутылке и мало чему могла научить сына. Правы те, кто ставит случай Кеплера как пример способности людей возвышаться над неблагоприятными обстоятельствами. Умного и волевого не совратят все кабаки мира, а тупое и безмозглое существо может стать жертвой одной пивной кружки.
В горькие минуты жизни Кеплер устремлял свой взор на небо, выискивая там робкий луч надежды. Позже он выскажет мысль, которую можно отнести в первую очередь к нему же самому: «Воистину божественный голос призывает людей к занятию астрономией». Видимо, на способности ребенка кто-то обратил внимание. Он стал посещать школы с латинским языком и церковные училища (1583). Вскоре его примут в известное училище при Маульбрунском монастыре, что готовило молодых людей к поступлению в высшую семинарию при знаменитой Тюбингенской академии. Ректор училища напутствовал своих питомцев мудрыми словами: «Голова, а не руки правят миром; поэтому необходимы образованные люди, а такие плоды не растут на деревьях».
В 1591 г. он получил звание учителя и поступил в академию, где в равной мере преуспел в овладении математическими и литературными знаниями. Круг познаний был тут ограничен. Здесь уважали смиренномудрую посредственность, а не яркий и сильный талант. Тюбингенская академия считалась в те времена сугубо богословской школой. И хотя она значительно отличалась от обычных церковных школ (впоследствии ее преобразуют в университет), все же дух схоластики здесь был очень силен. По окончании академии его назначили преподавателем математики и нравственной философии в гимназии г. Греца. Помимо учебных занятий, он работал над календарем, где счет числам велся уже по новому стилю. Вряд ли сей труд достойное занятие для выдающегося ума. Однако захочешь есть, так и астрологом станешь: «Чтобы ищущий истину мог свободно предаваться этому занятию, для него необходимы по меньшей мере пища и помещение. У кого нет ничего – тот раб всего, а кому охота идти в рабы? Если я сочиняю календари и альманахи, то это, без сомнения, – прости мне, Господи, – великое рабство, но оно в настоящее время необходимо. Избавь я себя хоть на короткое время от этого – мне пришлось бы идти в рабство еще более унизительное. Лучше издавать альманахи с предсказаниями, чем просить милостыню. Астрология – дочь астрономии, хотя и незаконная, и разве не естественно, чтобы дочь кормила свою мать, которая иначе могла бы умереть с голоду?»[47]
Чрезвычайно важной для судеб науки стала встреча Кеплера и Тихо Браге. В годы невзгод, обрушившихся на Кеплера, Тихо Браге не только приютил в Праге Кеплера (вместе с его женой), но и предоставил ему все свои бесценные научные наблюдения, которые собирались им в течение многих лет (35 лет). Когда Кеплер увидел эти сокровища, он был буквально потрясен и восхищен. В одном из писем он сообщает (своему давнему учителю Мэстлину): «Богатства Тихо громадны, но он, как и большинство богачей, не умеет ими пользоваться».
После смерти Браге Кеплер унаследовал все его журнальные наблюдения… Тот же, словно убедившись, что дело всей его жизни оказалось в надежных руках, почил с миром. Отныне, находясь на посту императорского астронома, Кеплер мог спокойно заниматься серьезной наукой.… Он разрабатывает первый и второй законы движения планет, пишет трактат об оптике и «Элегию на смерть Тихо Браге» (пьесу в 200 латинских стихов, содержащую описание его жизни). Теперь, войдя в период научной зрелости, он выдает одна за другой многочисленные блестящие догадки и открытия. Так, за 40 лет до опыта Торричелли он относит воздух к тяжелым, а не к легким элементам. За 6 лет до того, как Галилей впервые направил подзорную трубу на Луну, он напишет о том, что Луна подобна Земле и может быть в принципе обитаема. Кеплер описывает свойства солнечной короны во время полных затмений. Это позже подтолкнет Декарта к его открытиям. Но, конечно, венцом научных усилий стали его знаменитые два закона. В них он доказал, что: 1) орбита Марса не круг, а эллипс, и Солнце занимает один из фокусов этого эллипса; 2) Марс же движется по эллипсу неравномерно, быстрее – вблизи Солнца, медленнее – вдали от него.
Затем им было написано сочинение «Новая астрономия», вышедшее в Праге за счёт все того же Рудольфа II (1609). В посвящении императору Кеплер скажет с немалой гордостью: «…Марс теперь уже в наших руках». В «Сокращенной астрономии» он высказал гениальные догадки относительно состава Млечного пути (за два с лишним века до Гершеля). Он предсказал вращение Солнца и Юпитера, первым высказал догадку о том, что морские приливы и отливы производятся магнетическим воздействием Луны на поверхность океанов. А, ведь, даже великий Галилей в «Разговорах» охарактеризовал такую точку зрения как «величайшую нелепость». Кеплер был близок к открытию закона всемирного тяготения и «уже чувствовал его в своем сердце». Эта гениальная догадка стала истиной уже совсем недавно, для чего потребовались усилия математического анализа и гения Лапласа. Одним словом, в силе ума он ничуть не уступал Копернику, в эрудиции – Галилею, а в мужестве – славному Дж. Бруно. Его девизом стали великие слова: «Бездействие – смерть для философии; будем же жить и трудиться».[48]
Прогресс отнюдь не всегда был мирным. Неаполитанец Джордано Бруно (1548–1600) был самой природой создан для науки и образования. Монастырь доминиканцев стал его университетом. В его стенах он провел двенадцать лет, испив всю мудрость библиотеки. «Библиотеки – это сокровищницы всех богатств человеческого духа» (Г. Лейбниц). Когда же он заметно расширил круг познаний, ему стало тесно в этих стенах. Окунувшись в чтение запрещенных церковью сочинений, он высказывал крамольные мысли. Затем, страшно подумать, вынес из кельи иконы, оставив себе один лишь крест. Возможно, Дж. Бруно уже тогда счел, что ему хватит Креста Познания?!
Джордано Бруно.
Охватив умом самые разные сферы знаний в Италии (Генуя, Турин, Венеция, Падуя), он устремился в другие страны и города (Шамбери, Тулуза, Париж, Женева, Лондон), повсюду пользуясь громадным успехом у слушателей. В университете Тулузы он читал курс по философии природы, привлекая слушателей эрудицией, искусством оратора и полемиста. Это вызывало восторг одних и зависть других. Многие не желали видеть в нем «профессора более высокой мудрости, чем та, которую обычно преподают». Он развил теорию Коперника, предвосхитил некоторые идеи Канта и Лапласа. Столь энергичная деятельность не могла остаться незамеченной. Оксфордские ученые стали в позу Фомы неверующего. Он скажет о них как о созвездии педантов, способных вывести из терпения самого Иова своим невежеством и самонадеянностью. Между официальной вузовской профессурой и ученым возник, видимо, неизбежный разрыв. Давно уж известно миру, что «зависть накидывается на самые высокие достоинства и щадит одну только посредственность» (Г. Левис).
Вся жизнь этого великого человека, казалось, созданного для любви, счастья и творчества, была полна тяжких испытаний. Он безумно любил Италию, считая её «десницей земного шара», «матерью и наставницей добродетелей, науки и человеческого развития». Однако сородичи заставили его в том усомниться. Из-за преследований он вынужден был бежать в Женеву. После того, как он написал книгу против кальвинизма, его сажают тут в тюрьму (вместе с издателем). Затем Бруно направляется в Тулузу, университет которой насчитывал уже тогда 10 тыс. студентов. Его лекции пользуются популярностью. Однако коллеги-профессора не приемлют критики. Педагог вынужден покинуть стены этого университета. Таков же эффект от чтения лекций в Париже и Лондоне. Ему не прощают того, что он ставит в основу курса мудрость, истину, красоту. «Стремление к истине, – пишет он, – единственное занятие, достойное героя». Свирепые схоласты не оставляют его в покое и там (хотя в Лондоне ему выпала пара спокойных лет). Бруно едет в Германию, где путешествует из города в город, читая лекции в немецких университетах. Когда он вновь оказался на родине, в Италии, его заключают в тюрьму и обвиняют в ереси. В сочинении о «Героическом энтузиазме» он торжественно и поэтично воспевал «мудрость, являющуюся одновременно истиной и красотой». Достойна внимания и революционная для своего времени мысль о бесконечности вселенной. «Я учу бесконечности вселенной», – писал этот светоч знаний, рожденный итальянским солнцем.[49]
Крайняя «одержимость» Бруно в ученых спорах ему куда больше недругов, чем друзей. «Успех создает мало друзей» (Л. Вовенарг). Никто не любит, чтобы их погоняли бичом иступленного вдохновения (пусть даже в сферу мыслей и наук). «Псы суетности», «псы невежества» растерзали этого яркого великого философа, как некогда пожрали юного Актеона его же собственные собаки. От него потребовали публично отречься от идей, которым он поклонялся. Он не согласился на измену вере духовной, не продал душу дьяволу, заявив своим судьям: «Я не могу и не хочу отречься. Мне не от чего отрекаться». Инквизиторы решили умертвить его, приняв фарисейское, я бы даже сказал, типично иезуитское решение («без пролития крови»). Бруно восстал не против Бога, а против его бесчестных служителей. Виктор Кузен говорил в его адрес: «Бог представляет для него великую сущность (La grande unite), проявляющуюся в мире и человечестве. Нельзя не признать в нем гениальности. Хотя он и не был основателем системы, которая держалась продолжительное время, тем не менее он оставил в истории философии светлый, но в то же время кровавый след». Словно в насмешку над провозглашенной свободной мыслью и над ранней работой Бруно «Изгнание торжествующего зверя», церковные ортодоксы преследуют «друга Бога», как лютого зверя, сжигая в пламени костра (на «Поле цветов» в Риме). А выдала его инквизиции гордящаяся своими свободами и либерализмом Венецианская республика.
Ныне видим: как убеждения меняют с лёгкостью не из-за страха перед костром и пролитием крови, но из-за низменности, ничтожности натур. Об этих тварях никто не скажет тех слов, что сказаны три века спустя на той же Площади цветов в Риме, когда тысячи делегатов из многих стран склонили знамена пред прахом Дж. Бруно (10 июня 1889 г.): «Смерть в одном столетии делает мыслителя бессмертным для будущих веков…» Пример его подвига вдохновит слабые души. Он стоял до конца в своих убеждениях… «Он умер, чтобы жила его философия. Таким способом он бросил вызов, и судебный процесс возобновился: он был продолжен совестью итальянского народа, который осудил тех, кто его убил» (А. Гуццо).[50]
Сожжение «еретиков».
Велика заслуга в приближении зари Нового времени и Галилео Галилея (1564–1642). Его предки принадлежали к знатному флорентийскому роду. В семье было несколько приоров (представителей богатых цехов), пользовавшихся немалой властью. Еще в XII в. приоры, вместе с купцами, разрушали замки синьоров. Один из членов семейства, Галилео, известный врач и ученый, однажды даже сумел стать главой Республики («знаменосцем правосудия»). Галилей явился на свет в сложную эпоху бескомпромиссной идейной борьбы. В это время в Англии появился на свет Шекспир. Времена были суровые. Тридентский собор сформулировал принципы Контрреформации и опубликовал списки запрещенных книг, тем самым официально оформив и легализовав охоту за мыслью (1563). Бесцензурное чтение книг в ту пору нередко наказывалось смертью и конфискацией. Vita brevis (жизнь коротка).
В те времена добывать себе пропитание на жизнь с помощью науки было делом безнадежным… Известное выражение Ломоносова «Науки юношей питают, отраду старым подают» не имело смысла. Чтобы дать сыну возможность обучаться в Пизанском университете, его отцу (бедному музыканту) приходилось напрягать силы. Попытки направить юношу на доходную стезю врача не увенчались успехом. Того увлекла математика. Хороший пастух так не бдит за своим стадом, как Галилей «пас книги». Он быстро усвоил знания мыслителей прошлых веков (Платона, Архимеда, Аристотеля). Ему помогали друзья (Гвидобальдо дель Монте, автор работ по механике и математике). Вскоре он получает почетное место профессора в университете Пизы (1589), а позже – в Падуе (1592). Это была разносторонняя личность. Обладая эстетическим и художественным вкусом, Галилей смог выступить консультантом ряда художников (Чиголи, Бронзино и др.). Он прекрасно знал античную поэзию. Показательно его выступление в академии по смежным вопросам науки и поэзии («Лекция во Флорентийской академии о форме, положении и величине дантова ада»).[51]
Научные заслуги Галилея ныне достаточно известны. Исследуя лунную поверхность, он объяснил происхождение пепельного цвета Луны, обнаружил четыре спутника планеты Юпитер, нашел и внес в каталог сотни новых, прежде никому не ведомых звезд. Четыре звезды были названы им «звездами Медичи», в честь известнейшей фамилии правителей Италии. Открытия эти многие сравнивали с открытием Америки Колумбом, говоря, что если истекшее столетие (то есть XV век) по праву гордится открывателями новых земель, то наступивший век (XVI) прославится громкими астрономическими победами. Современники уподобляли Галилея Колумбу, прославляли имя его устно и письменно (в прозе и стихах). Для большинства церковников он оставался persona non grata. Князь Чези, глава «Академии рысьеглазых», называл их «врагами знания» (письмо к Галилею). В отношении их к Галилею выходило по пословице: «Осуждают то, чего не понимают» (Damnant quod non intelligunt). Путешествующий в период Контрреформации по Италии Милтон отмечал, что ему жалуются на рабство, в котором находится наука: «Там я отыскал и посетил постаревшего прославленного Галилея, заточенного инквизицией только за то, что он думал об астрономии иначе, чем францисканские и доминиканские цензоры».
В умах передовых людей Галилей стал символом Нового времени. Он не только доказал, что Земля движется, но и то, что не стоит на месте Время.… Упорство, с каким ученый сражался против догм и невежества, продвинуло науку и просвещение вперед. Галилей, объявляя себя сторонником Коперниковской теории (что само по себе мужественный шаг), говорил: «Шестьюстами доказательствами и натурфилософскими рассуждениями мы подтвердим, что Земля движется и своим светом превосходит Луну, а не является местом, где скопляется грязь и подонки всего мира». Даже «отречение» не было изменой делу прогресса и науки. Иные отрекаются от великой идеи из одной корысти, подлого страха перед мнением властей или капитала. Здесь же совершенно иной случай… «Но он, Галилей, не ради подленькой свободы, бездеятельной и безгласной, согласился принести отречение. Он издаст свою новую книгу. Издаст вопреки всем запретам – в любом краю еретиков, где только существуют печатные станки. В этом, только в этом, единственный смысл его отречения», – отмечал историк А. Штекли.[52]
В лице Галилея время явило ученого, нацеленного на решение и земных проблем. Теоретик в нем соседствовал с практиком. Уже в «Беседах и математических доказательствах» (1638) им говорится о деятельности арсенала Венеции, подготовившего поле для новых научных прорывов и изысканий. Механическое и инженерное искусство в его понимании становилось приводным ремнем экономики. Галилей писал: «Величайшая выгода… не в том, что колеса или другие машины меньшей силой и большей скоростью и на большем пространстве переносят тот самый груз, который могла бы перенести без применения орудий равная, но разумная и хорошо организованная сила, а в том, что падение воды ничего не стоит или стоит очень мало, а содержание лошади или другого какого-либо животного, сила которого превосходит силу восьми, а то и более человек, потребует гораздо меньше расходов, чем те, что необходимы для содержания такого количества людей».[53] Он говорит языком точных экономических категорий. Подобные речи можно скорее услышать из уст купца, промышленника, предпринимателя, банкира, изобретателя. Tempora mutantur! (лат. «времена меняются»).
Как следовало ожидать, отношения Галилея с церковью, как и с высокими мужами науки складывались не просто. Это не удивительно. Подумать только (злословили завистники), с ним подолгу беседовал и осыпал дарами сам папа Урбан VIII, а Козимо Медичи, взявший ученого на службу, не только присвоил ему титул «математика и философа великого герцога», но и, дав звание «первого математика Пизанского университета», вынудил власти университета выплачивать Галилею постоянно по 1000 скуди, не требуя занятий со студентами. Можно понять всю глубину ненависти и зависти к нему ученых мужей! Видно, уж точно зависть самое наиживучее чувство на свете.
Церковь также тогда противостояла, насколько могла, «каждому новшеству, которое служило увеличению счастья или знания здесь, на Земле» (Б. Рассел). Возвращаясь к вопросу о роли Римской церкви в истории человечества (цивилизации), взвешивая все «за и против», согласимся с тем, что и ее роль двойственна: ей понадобилось ни много ни мало, а целых три с половиной столетия, дабы признать свою позорную ошибку и реабилитировать Галилея (произошло это событие лишь в 1992 г.). Так что самому ученому пришлось воочию измерить границы «дантова ада».
Галилео Галилей. 1613 г.
Вспомним и о том, как знаменитый Лютер назвал Коперника «выскочкой-астрологом», пытающимся доказать, что вращается Земля, а не небеса или небесный свод, Солнце и Луна. Лютер гневно клеймил ученого, говоря: «Этот дурак хочет перевернуть всю астрономию, но Священное Писание говорит нам, что Иисус Навин приказал остановиться Солнцу, а не Земле». На что А.С. Пушкин ответил: «Ведь каждый день пред нами солнце всходит. Однако ж прав упрямый Галилей.»
Столь же «весомыми», «убедительными», «высоконаучными» были аргументы и другого авторитета церкви, Кальвина, бросившего как-то: «Кто осмелится поставить авторитет Коперника выше авторитета Святого Духа?»[54] Кальвин труде «Наставление в христианской вере» (1536) говорил о существовании двух различных областей знания, в которых действует человеческий разум. Он писал: «Тем не менее, если человеческий разум прилагает усилия к исследованию, его труд не совсем напрасен и он может добиться некоторых полезных результатов, в особенности когда он обращается к предметам низшего порядка. У него даже хватает сил прикоснуться к предметам возвышенным, хотя он и не слишком усердствует в их поиске. Но способность нашего разума в том и в другом случае совершенно различна. Когда он желает возвыситься над земною жизнью, то собственная немощь – первое, в чем он убеждается. Поэтому, чтобы понять, какого уровня может достичь разум в той и другой сфере, нам следует помнить о следующем различии: знание (intelligence) о земном совершенно иное, нежели знание о небесном. Земными я называю предметы, которые не имеют отношения к Богу и Царству, к истинной праведности и к будущему бессмертию, но связаны с данной земной жизнью и почти целиком заключены в ее пределах. Небесными предметами я называю чистое познание Бога, правила и смысл истинной праведности и тайны Царства Божьего. К первому роду знания относятся политические учения, ведение хозяйства, механика, философия и другие искусства, именуемые свободными. Второй род знания – это знание Бога и его воли, а также способов приведения нашей жизни в согласие с этой волей».[55]
Должно было пройти немало лет, прежде чем признание редких талантов в ученой среде станет фактом общепризнанным. Г. Лебон в «Психологии толп» выскажет не лишенную наблюдательности, хотя и спорную мысль, заметив: «Не среди масс может найти лишь слабый отклик голос какого-нибудь Галилея или Ньютона. Гениальные изобретатели ускоряют ход цивилизации. Фанатики и страдающие галлюцинациями творят историю».[56] Фанатики не столько творят, сколь тормозят историю… Галилей прибыл в 1610 году во Флоренцию, где были сильны позиции иезуитов. Друзья высказывали опасения по этому поводу, имевшие под собой почву. Мы знаем, что 5 марта 1616 г. Римская церковь приняла декрет, который на двести лет (вплоть до 1822 г.) вменял в обязанность верующим считать учение о движении Земли еретическим и ложным. В декрете учение Коперника и взгляды Галилея осуждались на том основании, что служат «на пагубу католической истине».[57] Монахи-католики, яростно выступая против Галилея и Коперника, целились не только в них, но и в бунтарскую науку, соединившую два ствола знания – опытное и аксиоматически-дедуктивное. Механика выстраивала свой мир, а математика наделяла его несокрушимой точностью (почти что божественного свойства). Поэтому нам понятен истерический вопль доминиканца Каччини: «Математики должны быть изгнаны из всех католических государств!» Что это как не скрытая ненависть на почве идеологии (odium theologicum)?!
Спор математиков.
А вспомним историю с вальденсами. Их община испокон веков проживала на земле Пьемонта, будучи близка в своих религиозных верованиях к протестантам. Глава Пьемонта герцог Савойский издал в 1655 году указ, по которому им было приказано принять католичество, либо в течение двадцати дней покинуть родную землю. Когда вальденсы воспротивились, герцог, с тайного согласия католического Рима, устроил чудовищную резню. На это событие, всколыхнувшее всех протестантов Европы, откликнулся Милтон:
Задача истинного ученого состоит в том, чтобы направить телескоп истины на угнетателей и извергов человечества! Нужно, чтобы все эти мерзавцы «внезапно ощутили холодный, испытующий взгляд науки, направленный на тысячелетнюю, но искусственную нищету». Карлейль верно сказал: «Если ты сталкиваешься с ложью, истребляй ее. Ложь для того и существует, чтобы ее истребляли». Но чтобы устранить ее в обществе, нужно устранить саму возможность угнетения. Если надобно, если этого требует время, то убирать и самих угнетателей и лжецов… Venienti ocurrite morbo! (Торопитесь лечить болезнь вовремя!).
Понадобились столетия лжи, подлости, преступлений, убийств, вершимых светскими и церковными властителями (вкупе с денежными тузами), чтобы люди, наконец, прозрели и сказали: «В их душе нет Бога!». Понадобились (не сомневаемся, и еще понадобятся), а это крайне важно для понимания истории, не только Рамусы, Серветы, Бруно, Галилеи, Кампанеллы, но Гусы, Жижки и Мюнцеры, готовые взять в руки Меч и Библию – и повести восставших на штурмы новых замков и дворцов! Кстати говоря, на гравюре XVII в. Ромейн де Хуге именно так и изображал Мюнцера – с Библией и обнаженным мечом в обеих руках. По силе мысли и страсти, по темпераменту и характеру, по многосторонности и учености, по готовности идти до конца в своей решимости отстаивать великое дело, которому они служат, им нет равных. Что такое изнеженный патриций Брут рядом с суровым и мужественным тюремным затворником Кампанеллой (с его сказочно волшебным «Градом солнца»)! Что значат пустые рассуждения «О бесконечности любви» какой-нибудь «благороднейшей синьоры» Туллии Арагоне в сравнении с изучением бесконечности миров! Неожиданно вскрылась мощная людская «порода», искрящаяся талантами, как золотая жила… Когда уходят старые боги – их места занимают новые.
(Кампанелла).
Ad vocem (говоря к слову), ученые и мыслители тех лет умели постигать все богатства науки и культуры в едином и нераздельном потоке знаний. Они говорили на нескольких языках. Были поэтами и государственными деятелями в одно и то же время. Их реформы подкреплялись активным созидательным и творческим трудом. Их вполне можно назвать великими зодчими человечества… Они воплощали самые смелые задумки и умирали, как герои, а не как черви, наткнувшиеся на кусок разлагающейся «рыбины», имя которому «современная цивилизация». Среди них встречались и просвещенные деятели церкви.
Научные революции предвосхищали зарождение революций политических. Б. Фонтенель (1657–1757), популяризатор науки, автор «Истории оракулов», назвал изобретение счётной машины революцией в математике. Француз Ф. Лавуазье (1743–1794), химик и генеральный откупщик, заявил, что его исследовательская программа «приведёт к революции». Английский биолог Чарльз Дарвин охарактеризовал научный труд Ч. Лайелля («Начала геологии») как «революцию» (1859) и т. д. Ч. Дарвин сказал, что широкое распространение его идей вскоре приведёт к революции в естественной истории. В труде самого Дарвина слово «революция» не встречается. Сын знаменитого Ч. Дарвина, однако, признавал наличие связи меж явлениями революции в политике и космосе.[58]
Позже в слове «революция» увидели коренные перемены. Ф. Лассаль (1826–1864) в речи на своем процессе говорил: «Революция значит переворот и совершается всегда, когда существующее положение заменяется совершенно новым принципом, все равно, путем ли силы или нет, – средства тут ничего не значат. Реформа же бывает тогда, когда принцип существующего порядка сохраняется и только смягчается или последовательнее и правильнее развивается. И тут средства ничего не значат. Реформа может совершиться путем восстания и кровопролития, а революция среди глубочайшего мира. Крестьянские войны были попыткой вынудить реформу вооруженной силой. Развитие промышленности было полной революцией, хотя совершалось самым мирным путем, так как прежний порядок вещей был заменен совершенно новым принципом».[59]
С течением времени в общественном мнении утвердился взгляд, согласно которому и серьёзные подвижки в научном знании означают «революцию». Известный историк науки из Гарварда И. Кохен (США) писал:»Выражения «научная революция» или «революция в науке»… означают определенный разрыв в цепи воззрений, установление некоего нового порядка, имеющего строгий водораздел между старым и известным, с одной стороны, новым и отличным от того, что было ранее, с другой».[60] Этой теме посвятил уже в наше время свой известный труд социолог Т. Кун, назвав его «Структура научных революций».
Зарождается новая теория и методика наук, чему способствуют труды Джамбаттиста Вико, уроженца Неаполя (1668–1744). Появившись на свет в семье библиотекаря, он, вероятно, и зачат был в «книжной колыбели», если судить по неистовой страсти к книгам, что стала его спутницей на всю оставшуюся жизнь. Он пренебрег формальным образованием, прервал регулярные занятия и весь отдался беспорядочному чтению. Любовь к чтению – штука специфическая, но бесспорно очень полезная. Между двумя видами беспорядочной любви следует предпочесть именно этот. Так он, как отмечают, стал «ученым пустынником в стороне от забав молодости, как породистый конь, обученный в войнах, вдруг оказался забыт, брошенный на деревенском пастбище». Но не лучше ли было пастись на здоровом и привольном «деревенском пастбище», нежели в каменных и опасных джунглях городов?!
Пребывание в университете Неаполя, где он пытался одно время постичь гражданское право, разочаровало его («душа не выносила шума судебных распрей»). Он обосновался гувернером знатного лица в замке Чиленто. Там он изучал в библиотеке Платона, Аристотеля, Тацита, Августина, Петрарку, Данте… Путь его лежал на кафедру риторики Неапольского университета, где он стал лауреатом (1693). Особую известность приобрели его речи-посвящения, с которыми он выступал на академических собраниях (1699–1708). Он принимается за свой главный труд «Основания новой науки об общей природе наций, благодаря которым обнаруживаются также новые основания естественного права народов» («Новая наука»). Работа выдержала уже при жизни его 3 издания. Ее критиковали, но все же в самой Италии почитывали (однако в Европе книга оставалась незамеченной). Вико был доволен и тем, считая себя безусловно «более удачливым, чем Сократ». Среди студентов он пользовался успехом. Это безусловно был педагог и оратор милостью божьей. Лекции его были полны внутреннего смысла, блистали эрудицией. Не мудрено, что многие его коллеги ему откровенно завидовали (и даже называли «безумцем» или «чудаком»). Увы, блеск таланта не всегда является гарантией счастливой и безоблачной жизни. Вико в личной жизни не очень повезло (дочь серьезно болела, а сын стал преступником).
Особое значение он отводил истории в судьбах народов. Рассматриваемая эпоха была эпохой торжества естественных наук. Идеалом точности и истинности считалась математика. Допустимо ли, вопрошает Вико, «при неуемном рвении к естественным наукам оставлять в небрежении законы человеческого поведения, страсти, их преломления в гражданской жизни, свойства пороков и добродетелей, характерные свойства разных возрастов, половых различий, племенных особенностей, типов рациональности, не говоря уж об «искусстве декора», что среди прочего особенно сложно. Все это причины, по которым наука, наиболее важная для государства, менее других разработана и мало кого интересует». Конечно, это была гениальная попытка («вторая после Сократа») обратить взор с небес на обычных людей.[61]
Христос, благословляющий народы. Фреска 1190 г. из итальянского монастыря Сан-Джованни.
В своих построениях он использовал некоторые мысли из трудов Платона и Аристотеля. Первый внушил ему мысль о вечной истории, повторяемой всеми народами. Второй подсказал ему принцип, согласно которому наука должна говорить о вечном и общем. Важно и то, что он «поставил на место» естественников, которые, так же, как впоследствии технократы, решили, что «весь мир у них отныне в кармане». Мальбранш называл историю уделом сплетников. Декарт считал ее делом несерьезным. Лейбниц, хотя и сам отдавал ей часть времени, главную роль отдавал все же математике. Вико и сам полагал, что история пока еще не наука, но должна ею стать во что бы то ни стало. Ученый высмеивал тех историков, что творили «на кухне», в которой главными специями были такие добавки как «ученая спесь» и «национальное чванство». Историки квохчут, как глупые курицы над своими цыплятами («отечествами»). Геродот, Тацит, Полибий, Ливий – все взахлеб воспевают только свою страну, свой народ, настойчиво стараясь доказать миру, что это именно их нация (и никакая иная) пришла раньше других к цивилизованным формам жизни. Важным недостатком ряда историков он считает утрату ими чувства реальности, то есть историчности времени. Он убежден: многие исторические реконструкции неадекватны, так как неверны теоретические и смысловые установки. К тому же, различны и сами эпохи. Вико пришел к мысли о необходимости учиться и творить с умом. Сами по себе знания еще не означают бесспорной истины: «Ничто не вытекает само собой из накопленной эрудиции».
Одним словом, в его трактовке история предстает как бы «в упряжке своего времени». Это нам кажется разумным и естественным. Историк – это вам не поэт, он не может себе позволить вознестись над своим временем, так что уж и его очертания теряются где-то в безбрежных высотах. Нужно выстраивать так чертог истории, чтобы грамотному человеку сразу же становился ясен генезис событий, судьбы народов и личностей, причины рождения и смены эпох. При этом Вико требует от историка абсолютной и скрупулезной честности.
Он считал необходимым донести до читателя всю правду о своем и чужих народах, нравах и порядках, правительствах и законах, преступлениях и любви. В «Основании новой науки об общей природе наций» читаем: «Кроме того, их побуждал к соблюдению этих законов высший личный интерес, так как оказывается, что Герои отождествляли с этим интересом интерес своей родины, единственными Гражданами которой были они. Поэтому они не колебались ради спасения своей родины приносить в жертву себя и свои семьи по воле законов…
Джамбаттиста Вико подал европейцам некий символ и знак. Видимо, в его лице Европа обрела идеолога реформ будущей интеграции. Но тогда его время, конечно же, еще не пришло. Оценивая роль Вико как провозвестника «единообразного хода наций», один из русских историков писал, что первую оценку его мысли находим только через сто лет после выхода в свет «Новой науки». Н. Кареев говорил в 1890 г.: «В том же XVIII веке, только несколько позднее, идея о том, что история должна иметь свою теорию, стала встречаться у французских и немецких писателей, положивших начало целой историко-философской литературе, но исходный пункт у них был уже иной, чем у Вико: интересовало их не то, как совершается история у каждого народа, т. е. не сущность исторического процесса, отвлеченно взятого, а то, что представляет из себя действительная история всех народов, образующих человечество, или философия всемирной истории».[62]
Воссоединение ученого и ремесленника, знания научного и технического стало важным итогом свершившейся научной революции. Хотя факт изобретения пороха или появления пушки вряд ли выводил ученых напрямую к открытию теории динамики, равно как потребности навигации или реформы календаря могли бы стать основанием для 7-и аксиом астрономии Коперника, а революционное новаторство теорий Галилея или Ньютона вытекало непосредственно из посещения Галилеем арсеналов Венеции или деятельности Ньютона на Монетном дворе Лондона. И все-таки научные связи крепли год от года. В жизни Европы возникали ситуации, когда, как заметил английский схоластик У. Оккам, «субъект мог бы быть в Риме, а предикат – в Англии…»[63]
Сам процесс познания становился все более фиксированным и точным. Хотя время и обязано было заявить (устами великого Ньютона) «гипотез не измышляю», но без гипотез нет и науки. Ее нужно экспериментально утверждать и подтверждать, как и сами основы цивилизации. «Знанию всегда предшествует предположение», – скажет А. Гумбольдт. Огромное значение имело и то, что значительно расширились границы познания и возросла активность человека. В «Размышлениях о человеке» английский врач Д. Гартли (1705–1757) напрасно высказывал опасение, что движение точных наук будет напоминать скоростью черепаху. Могло статься, что опасность к цивилизации придет с другой стороны – от чересчур бурного «прогресса».[64]
Характерно появление и нового типа ученого: не средневекового философа, не гуманиста, не мага, астролога или даже ремесленника и художника Возрождения: «Он не только не маг или астролог, владеющий частным знанием посвященных, но и не университетский профессор, что силен лишь как комментатор или интерпретатор текстов прошлого. Ученый в основу всей деятельности кладет опыт и практику. Его сила – в эксперименте, точность которого обеспечивается приборами. Истина «взвешивается» и «измеряется» более надежным инструментом, чем обычная человеческая мысль… В XVI и XVII веках университеты и монастыри уже больше не являются, как это было в средневековье, единственными центрами культуры, – справедливо отмечает Паоло Росси… Инженер или архитектор, проектирующий каналы, плотины, укрепительные сооружения, занимает равное или даже более престижное положение, чем врач, придворный астроном, профессор университета. Общественная роль художников, ремесленников, ученых разного типа в этот период существенным образом меняется. Близится триумф инженера».[65]
Чтобы как-то систематизировать последующий анализ культуры и цивилизации, обратимся к опыту отдельных стран и народов, что внесли заметный вклад в дело науки и прогресса, общечеловеческого и культурного строительства. Один из таких примеров – страна, где политика, наука, просвещение и культура составили дружный и мощный союз, – Голландия.
Глава 3
Апология голландской культуры
Вспомним, о чем вел беседу известный древнегреческий философ со своими слушателями (в платоновской «Апологии Сократа»)… Пытаясь прояснить для себя смысл прорицания богов, Сократ решает обойти всех, кто слывет знающим что-либо. Для этой цели он решает посетить самых мудрых и пользующихся наибольшей славой людей Греции.[66] Осмысление Сократом того, что можно было бы назвать изучением отечественного и зарубежного опыта, и привело к мысли, что «человеческая мудрость стоит немногого или вовсе даже ничего», а самым мудрым оказался Бог. Несмотря на то, что подобные выводы античного философа не назовем очень оптимистичными, попробуем, подобно ему, начать похожее путешествие. Если даже некоторых из нас охватит сомнение, вспомним признание Данте, изрекшего: «Сомнение доставляет мне не меньшее наслаждение, чем знание».
Рассказ о Нидерландах стоит предварить небольшой исторической справкой. Страну по-голландски называли – Nederland, по-немецки – Niederlanden, по-французски – Pays-Baas («Низовые земли»). Здесь сходились, сплетались и перекрещивались языки, веры, народы. Голландия в эпоху Средневековья была не очень благоустроенной страной. Историк, описывая ее территорию, говорил о ней как о «сплошном месиве грязи, в котором кое-где виднелись небольшие поселения». Население было малочисленным. Основные центры власти располагались не в городах, как это имело место в Италии или Фландрии, а в замках, которые выполняли одновременно роль военных крепостей, форпостов, тюрем. Голландцы издавна проявляли себя как неутомимые строители и архитекторы. Близость неспокойного моря вынуждала возводить плотины, спасавшие земли от прилива.
Однако уже во времена Карла V, императора Священной Римской империи, Нидерланды считались его богатейшей провинцией (под именем «имперской земли»). В общей суммарной экономике вклад ее земель в казну Священной Римской империи был исключительно велик, составляя в иные времена до двух третей всех поступлений. Затем целое столетие Нидерланды находились под властью испанской короны. Понятно и желание властителей удержать их в своем владении. Вскоре после отречения Карла V от престола его сын Филипп II (1527–1598) получил, помимо Испании, еще и 17 нидерландских провинций.
Наводнение в Голландии. 1621 г.
Посланцы отдельных провинций, в число которых вошли представители дворянства, священнослужителей и горожан, впервые собрались в г. Брюгге (1464). Тем самым была создана политическая база для развития страны. Этот орган получил у историков название «Генеральных Штатов» (нынче так называют и нидерландский парламент). Примерно в эту эпоху наметился бурный промышленный рост. Велика была и роль религии. Однако если в Германии и Англии религиозное движение стимулировалось преимущественно как бы «сверху» (т. е. властью), то в Нидерландах заметнее роль «низов» (народа). Развитию протестантизма во многом способствовало то, что треть населения страны к тому времени была грамотной. Труды реформаторов, переведенные на нидерландский язык, довольно быстро доходили до самой гущи народа. Все это укрепляло в массах демократическо-республиканские настроения.
В отличие от отца, Филипп II плохо понимал думы и чаяния голландцев. К тому же, он не знал фламандского языка. Всем в Нидерландах стал заправлять Тайный Совет. Жестокие преследования и тяжкие налоги привели к тому, что положение в экономике страны ухудшилось. Стремительно росла безработица. Голод и надзор католиков ожесточили народ. Правителям советовали смягчить гнет, но те презрительно говорили в адрес недовольных: «Ce ne sont pas que les queux!» («Это всего лишь нищие!»). Так слово «гезы» и их девиз «Никакой покорности тиранам и грабителям» станут символами борьбы с Испанией.
Морской гез Вильгельм ван дер Марк, повелитель Люмей.
Филипп II издал ряд указов против «еретиков», включая знаменитый «Кровавый указ» от 25 сентября 1550 года, по которому тысячи людей были сожжены на кострах, обезглавлены и погребены заживо. С помощью этих драконовских мер король Испании пытался привести к покорности гордый и свободолюбивый народ. Историки так писали об этом страшном времени: «Костры не угасали, монахи, более умевшие жечь реформаторов, чем опровергать их, поддерживали огонь в кострах, подкладывая человеческое мясо». Голландцам стало ясно: Филипп твердо вознамерился превратить их страну в колонию. Испанские феодалы и духовенство старались завладеть богатствами страны городов и гаваней, пышных нив и торговых домов. При этом сам король Испании чаще всего отзывался о жителях Голландии с презрением, как о сборище еретиков и пьяниц. Жилища их предавались огню и мечу, имущество конфисковалось в пользу церкви и испанской короны. Следует добавить, что перед голландскими купцами оказались закрыты торговые пути в Индию и Америку, а торговля в Европе была крайне стеснена… Не мудрено, что столь жестокая и кровавая политика побудила народ Нидерландов к восстанию.[67]
Король Филипп II заявлял, что скорее готов увидеть Нидерланды разоренными, но покорными Богу, нежели процветающими, но попавшими под влияние пуританской «ереси». В Германии и Швейцарии к тому времени уже широко распространилось пламя протестантизма (Лютер, Кальвин, Цвингли). В Голландии и Фландрии еще удерживалось владычество католиков. Властные должности в тут отданы были на откуп испанцам. Повсюду свирепствовали суды инквизиции, итог работы которой можно выразить фразой, которую произнес шиллеровский герой маркиз Поза в споре с испанским королем («Дон Карлос»). Монарх утверждал, что Фландрия наслаждается счастьем, покоем и миром. Поза ответил дерзкой репликой: «Мир кладбища!» Нидерланды все более походили на кладбище.
В ту пору религиозные споры принимали порой самые дикие, чудовищные формы. В конце концов, вспомним: никто иной как протестант и реформатор Кальвин сжег Сервета! Разумеется, в рассматриваемую эпоху люди к вере относились очень серьезно. За неё шли на костры, подвергались заточению и жутким мукам. Долгом совести и чести каждого было «стоять за веру». В рамках вероучений и церковных служб совершалась тогда культурная жизнь. Поэтому запреты, налагаемые на верующих инквизитором Торквемадой, подрывали саму основу бытия тех, кто придерживался иных воззрений. Кодекс гласил: «Воспрещается печатать, писать, иметь, хранить, продавать, покупать, раздавать в церквах, на улицах и в других местах все печатные или рукописные сочинения Мартина Лютера, Иоанна Эколампадия, Ульриха Цвингли, Мартина Бусера, Иоанна Кальвина и других ересиархов, лжеучителей и основателей еретических бесстыдных сект, порицаемых святой церковью… Воспрещается разбивать или оскорблять иным способом образа пречистой девы и признаваемых церковью святых… Воспрещается допускать в своем доме беседы или противозаконные сборища, а также присутствовать на таких сходках, где вышеупомянутые еретики и сектанты тайно проповедуют свои лжеучения, перекрещивают людей и составляют заговоры против святой церкви и общественного спокойствия… Воспрещаем, сверх того, всем мирянам открыто и тайно рассуждать и спорить о святом писании, особенно о вопросах сомнительных или необъяснимых, а также читать, учить и объяснять писание, за исключением тех, кто основательно изучал богословие и имеет аттестат от университетов…»[68]
Голландцы не желали более терпеть тиранию. В 1565–1566 гг. начались волнения, которые вскоре переросли в буржуазную революцию. Народ стал изгонять испанских чиновников и инквизиторов. Наместница испанского короля Маргарита Пармская вместе с советником, кардиналом Гранвеллой, попыталась навести порядок. Борьба обострялась. Все подхлестывалось и религиозным конфликтом католиков с кальвинистами. Крестьяне громят католические церкви. Вскоре дворяне и буржуазия Голландии создали союз «Компромисс Бреды» (1565) и потребовали автономии для всей страны и свободы религии. Испанцы, вскоре поняли серьезность ситуации. С военной экспедицией сюда прибыл герцог Альба (1567), отправив за пять лет на костер и эшафот свыше 8 тыс. человек, включая графов Эгмонта и Горна. Введенные им налоги окончательно разорили народ. Многие покинули страну. Однако гезы не сдавались, нанося завоевателям удар за ударом. Дважды пытались испанцы взять штурмом город Лейден.
Пехотинец, заряжающий аркебузу.
То была революция, грозная и мучительная… На примере Нидерландов Европа поняла весь ужас деспотического правления. Все были наслышаны об обороне Маастрихта, Алькмаара, Харлема, Лейдена, где даже женщины предпочитали погибнуть от рук врага, но не сдаться. Как пишет историк, самые гордые граждане, ревностные кальвинисты погибли в боях, сложили головы на плахе или нашли убежища на Севере, в 7 свободных протестантских провинциях. К концу правления Альбы 60 тысяч семей вынуждены были эмигрировать. После взятия Гента еще 11 тысяч отправились в изгнание. Антверпен потерял половину населения, Гент и Брюгге – две трети. Улицы опустели. По главной улице Гента ходили одни лишь лошади. Страну и нацию поделили надвое (на католическую Бельгию и протестантскую Голландию). «Будучи объединены, – пишет И. Тэн, – они имели один дух; разделенные и противопоставленные друг другу, они стали иметь два различных духовных склада. Антверпен и Амстердам стали по-разному смотреть на жизнь и создали поэтому разные школы живописи; политический кризис, раздвоив страну, вместе с тем раздвоил искусство».[69] Таков итог правления Испании.
Чтобы представить себе всё ожесточение войны, эпитетов недостаточно. Возможно, тут помогут средства живописи. В серии гравюр, названной им «Величайшие бедствия войны» (1633), художник Жак Каллот (Callot) изобразил то, что сопровождает все войны – горе, гнев, жестокость, несправедливость, отчаяние. Эти гравюры сравнивают с знаменитыми офортами испанского художника Гойи, посвященные ужасам войны. Знаковой гравюрой этой серии является гравюра «Казнь на виселице». На ней изображены несчастные пленники и солдаты, которых приговорили к смерти через повешение. Остро ощущается драматизм ситуации. Около двух десятков повешенных болтается на ветвях дерева. На переднем плане группа осужденных, которую сопровождает к виселице монах (для отпущения грехов). Тут же лежат пожитки повешенных, которые передают в руки официальных властей.
О том кровавом времени рассказывает роман Шарля де Костера «Легенда об Уленшпигеле», волшебное творение гения (в равной степени принадлежащий бельгийцам и голландцам). Роман Костера ознаменовал собой рождение бельгийской литературы. Впоследствии будут называть его «фламандской Библией». Кто таков Уленшпигель? Под этим именем жил реальный исторический персонаж – Uylen Spiegel (умер в 1350 г.). Известен и герой немецких народных рассказов Тиль Эйленшпигель (ХII в.), пустобрех, гуляка, выпивоха.
Шарль де Костер из гущи народных поверий Фландрии сотворил борца за свободу народа. В романе даны антиподы тогдашней истории – Филипп Кровавый и Уленшпигель: «Филипп будет палачом, ибо он порождение Карла Пятого, палача нашей страны. Уленшпигель будет великим мастером на весёлые шутки и детские проказы и будет отличаться добрым сердцем, ибо отец его Клаас – славный работник, который честно и незлобиво умеет добыть свой хлеб. Император Карл и король Филипп пройдут через жизнь, сея зло битвами, вымогательствами и всякими преступлениями. Клаас будет безустали работать и всю жизнь проживёт по праву и закону, не плача над своей тяжелой работой, но всегда смеясь, и останется примером честного фламандского труженика. Уленшпигель будет вечно молод, никогда не умрёт и пройдёт через всю жизнь, нигде не оседая. Он будет крестьянином, дворянином, живописцем, ваятелем – всем вместе. Он станет странствовать по всем странам, восхваляя всё правое и прекрасное, издеваясь во всю глотку над глупостью».[70]
Р. Роллан впоследствии напишет: «Его эпоха – век палача Филиппа Второго и Вильгельма Молчаливого. И вместе с тем он – Фландрия всех времен. Он – знамя своего народа. Он – знамя и герб своей нации». В образе Уленшпигеля предстал великий Гез. Как скажет русский поэт А. И. Несмелов в стихотворении, посвященном памяти этого героя Нидерландов:
Упомянем о другом славном сыне голландского народа – Вильгельме Оранском (1533–1584). В 23 года он был членом Государственного Совета (имел богатства и высокие посты). Филипп II пытался купить его поддержку, включив в круг обладателей Ордена Золотого Руна. С появлением Альбы обозначилась политика иностранца-завоевателя, выраженная в словах «Oderint, dum metuant» (лат. «Пусть ненавидят, лишь бы боялись»). Филипп считая Голландию гнездом еретиков, он с упорством, достойным гораздо лучшего применения, стал носиться с безумной, преступной мыслью – уничтожить всех протестантов во Франции и Нидерландах, равно как и в других странах «христианского мира». Эта страшная новость, которую Вильгельм узнал от короля Франции Генриха II, буквально потрясла его… В «Апологии» Оранский, как пишет Роберт ван Роосбрек, отмечал, насколько глубоко потрясло его это сообщение. Именно тогда он принял решение всеми силами противостоять планам католических королей, вместе с простым народом борясь против намерений изуверов.[71] Вильгельм сделал выбор в пользу своего народа. Какое величие, какое благородство!
Отношение к Оранскому было различным у католиков и протестантов. Кальвинисты осуждали его как атеиста, в письмах 1566 г. он предстает католическим дворянином, в письмах 1566–1570 гг. – как лютеранин, после 1573 г. – как умеренный кальвинист. Он подолгу не являлся к мессе, но был человеком религиозным. Полагаю все же, что на первом месте у него была Родина. В лице Вильгельма Оранского мы видим яркого патриота, борца за единство страны. Идея «общей родины» утверждалась в умах и сердцах непросто. Этому мешало и разноязычие страны. На севере Нидерландов говорили на фламандском диалекте голландского языка; на юге же (Геннегау, Намен, Люксембург, Артуа) – на валлонском диалекте французского языка; центр и бургундское дворянство говорило по-французски. Различия не способствовали единству.
Вильгельм Оранский.
Конфликт и война Нидерландов с Испанией имели как религиозный, так и политический и экономический подтексты. Мало того что испанцы держали свои войска в провинциях, выжимали из страны огромные налоги, но они еще решили полностью подчинить народ чуждой ему католической религии. Многие города Голландии отказались принять вновь назначенных епископов (Антверпен, Босх и др.). Таким образом интересы нидерландских дворян и буржуазии совпали с интересами духовенства. Выступая в Государственном совете (1564), Оранский заявил, что монарх не может самовольно навязывать веру (или идеологию) своим подданным! Напряжение нарастало. Радикальные настроения были особенно сильны среди «пролетариев»… Именно в собраниях кальвинистских ремесленников Восточной и Южной Фландрии и зародилось Иконоборческое восстание: «В середине августа 1566 г. толпа двинулась на церкви и капеллы, уничтожая картины, разбивая витражи и грабя монастыри и аббатства. 22 августа восстание вспыхнуло в Антверпене… Беспорядки длились два дня и из Антверпена распространились на Гент, Мехельн, Герцогский лес (Герцогенбосх), города Зеландии, Голландии и др.». По сути дела, выбор был уже сделан. Испанский король вынашивал планы мести и наказания вождей оппозиции. В свою очередь оппозиция вербовала свои войска, укрепляла замки, вела активные поиски денег (в том числе в Германии).
Возглавив сопротивление, Оранский снарядил на собственные средства две военные экспедиции (заложены драгоценности принца и семьи Нассау, затем серебро, гобелены и т. д.). Борьба за свободу Нидерландов продолжалась с 1568-го по 1648 годы. Голландцы еще называют её «80-летней войной», испанцы же – «Войной во Фландрии». Филипп II объявляет Вильгельма Оранского вне закона. Тот отвечает ему «Апологией», где подтверждает право своего народа на восстание (поскольку король не желал прислушаться к требованиям). Вильгельм отлично понимал, что сохранение ненавистного режима означает в будущем полнейшую катастрофу для Нидерландов и ее народа. Он писал брату Иоганну (1574): «Если эта всеми покинутая страна снова попадет под власть испанской тирании, может статься, что везде начнутся религиозные гонения, и тогда ей будет грозить полное уничтожение…»[72]
Народ любил Вильгельма, назвав его еще при жизни «Отцом отечества»… Увы, даже любовь народа не всегда может уберечь от покушений фанатиков. Патриота, глашатая мира и веротерпимости, подло убили (убийца Б. Жерар купил роковой пистолет на деньги, которые были щедро выданы ему самим Вильгельмом Оранским). Последними словами «мятежного принца» стали слова, произнесенные им по-французски: «Господи, спаси мою душу! Господи, спаси бедный народ!» Это был человек, отмеченный высокой судьбой… Хотя недруги и прозвали его «Молчаливым», его жизнь кажется более красноречивой и цельной, нежели жизнь иных царствующих болтунов.
Противостояние Испании с Нидерландами распространилось: на Средиземноморье, Карибы, Индию, Филиппины, побережье Африки и Латинской Америки. Это было начало непримиримой и жестокой битвы за гегемонию в тогдашнем мире. Не случайно один английский историк даже назвал тогдашнюю схватку между Испанией и Голландией Страны Европы разыгрывали «свою карту». В этой связи было бы ошибкой рассматривать события тех лет исключительно в духе «борьбы народа против угнетателей», как это зачастую бывает среди голландских историков. Подобный подход, как кажется, значительно сужает проблему глобального международного противостояния до уровня локального конфликта. Повторю, борьба включала в себя явные и тайные интересы не только Нидерландов и Испании, но Англии, Франции и других важнейших субъектов международного права. В этом смысле знаменательно то, что итогом войны и последовавших затем мирных договоров (Мюнстерского и Вестфальского) стало создание своего рода Европейского союза и воплощение прочного и стабильного мира.[73]
В 1609 году (после заключения двадцатилетнего перемирия с Испанией) Республика Соединенных Провинций была признана всеми странами мира как самостоятельное государство. В содружество вошли современная Бельгия, Голландия, Люксембург, небольшие территории северо-восточной Франции… Города Гент, Брюгге, Брюссель, Турне, Лувен являли собой очаги новой бюргерской культуры.
Каким же образом произошло чудесное превращение провинциального уголка Европы в одну из самых процветающих стран (особенно, если учесть разрушения и жертвы, понесенные голландцами)? С помощью тяжкого труда народа, подкрепленного талантом и волей мудрых правителей. С Утрехтской унии (1579) страна быстро превращается в мировую державу. Достойно удивления и назидания то, как семь маломощных провинций, объединившись, всего-то через сто лет – срок ничтожнейший для истории – стали играть столь важную политическую и экономическую роль в мире. В другой части земного шара, четыре века спустя, 16 республик сделают роковой шаг в противоположном направлении.
В городах шло сосредоточение людей, товаров и капиталов. А там, где город, там и культура. Вспомним, что само слово «urbanitas» у римлян означало – «образованность и утонченность». В городах создана неповторимая архитектура, отражающая дух деловитости Нового времени. Новые художественно-эстетические воззрения в архитектуре выражены Якобом ван Кампеном, Питером Постом, братьями Винкбонсами, главой гарлемской школы архитекторов Ливеном де Кеем (мясные ряды в Харлеме). Путешественники особо отмечали удивительно быстрое развитие Амстердама, «Северной Венеции», население которой выросло с 30 тыс. жителей в 1585 году до почти 130 тыс. в 1650-м. Созданный гением голландцев город достоен самых пылких восторгов. Поэт К. Хейгенс (1596–1687), композитор и дипломат, закончивший юридический факультет Лейденского университета, написал городу Амстердама посвящение: