Михаил Николаевич Загоскин
Три жениха
I
Тому назад, — так точно, — не более двух или трех лет... Но прежде, чем я расскажу вам эту повесть, мне хочется спросить вас, живали ли вы когда-нибудь в провинции? Не в деревне, не в маленьком уездном городке, но в губернском городе, — среди людей, которые говорят с гордостью, и почти всегда на французском языке, о
Далеко отсюда в низовом губернском городе в Дворянской улице, — почти в каждом губернском городе есть улица, которую зовут «Дворянскою», — возвышается крытый железом двухэтажный кирпичный дом, на самом том месте, где года два тому назад врастали в землю деревянные хоромы, выстроенные, как говорят старики, еще до Пугачева. Они тянулись в длину сажен шестнадцать, не считая двух подъездов с холодными сенями и небольшой пристройки, в которой помещалась русская баня с двумя предбанниками. Этот дом занимал всю глубину обширного двора, который с двух сторон был застроен развалившимися службами, а с третьей отделялся от улицы почерневшим от времени решетчатым забором. Сзади к самому дому примыкал большой плодовый сад, поросший высокой травой и почти непроходимый от бесчисленного множества кустов колючего крыжовника, барбариса и смородины. Разумеется, эти хоромы не были ни окрашены, ни обшиты тесом, и на дощатой их кровле росла преспокойно мурава шелковая и пробивались кой-где украдкою цветы лазоревые.
Однажды вечером в начале мая месяца, который, несмотря на восторги наших поэтов, почти всегда хуже апреля, погода стояла самая осенняя, дождь лил как из ведра, и хотя еще не было восьми часов, однако на дворе сделалось так сумрачно, что в одном из окон описанных мною развалин замелькал огонек. Он светился в диванной, в которой хозяйка, пожилая вдова, статская советница Анна Степановна Слукина, сидела за ломберным столом и раскладывала гран-пасьянс; насупротив ее, расположась покойно в широких креслах и понюхивая табак из огромной серебряной табакерки, сидел человек лет шестидесяти в коричневом долгополом кафтане, с бронзовою медалью в петлице и в черных плисовых сапогах. К ним спиною, подле растворенного окна, стояла миловидная девушка лет семнадцати в простом белом платье. Широкий пояс со стальною пряжкою обхватывал гибкий стан ее; светло-русые волосы, завитые и убранные á l'enfant[1], рассыпались густыми кудрями по ее плечам, полным и белым, как пушистый снег в первозимье. Попытаюсь, удастся ли мне описать вам наружность хозяйки. Не совсем еще увядшее лицо высказывало не более сорока пяти лет. Большие черные глаза, довольно правильные черты, прекрасный цвет лица — все это заставило бы подумать каждого, что она была некогда очень хороша собою; но вот беда — эти большие черные глаза походили на красивые фонари без свеч, а румяное ничего не выражающее лицо ее было просто
Впрочем, я ошибся, сказав, что лицо ее ничего не выражало: нет, в нем заметно было беспрестанное усилие казаться «горькой, беззащитной вдовою», какое-то подленькое притворное смирение, едва прикрывающее невежественную спесь и чванство провинциальной барыни пятого класса. Эта беззащитная вдова успела, по собственным словам ее, — при помощи господа бога и добрых людей, — укрепить за собою две тысячи душ покойного своего супруга, выиграть три процесса, пустить по миру несколько сирот, разорить вконец родного брата и выплакать себе шестьсот рублей пожизненного пенсиона.
Самый пошлый мадригал щеголя Демутье, столкнувшись нечаянно с самой высокой творческой мыслью великого Ньютона или Гердера, не представил бы такой резкой противуположности, какую представляло почти безобразное лицо пожилого господина в коричневом кафтане с румяным и правильным лицом хозяйки: огромный нос Николая Ивановича Холмина, — так звали этого гостя, — его изрытые оспой багровые щеки, его узкие калмыцкие глаза, крутой лоб, покрытый морщинами, и в то же время ум и веселость, которые блистали в его маленьких серых глазах, и улыбка по временам насмешливая, но всегда добродушная, и приятный звук голоса, и то, чему нет названия, — это неизъяснимое
— Опять не вышло! — сказала Анна Степановна, бросив с досадою карты, которые остались у нее на руках. — А все этот проклятый валет! Нейдет, как нейдет!.. Эй, девка!.. Дашка, поди сюда, подыми платок! Возьми, положи карты в комод, в третий ящик!.. Да что это, мать моя, — никак в корсете? Смотри пожалуй, уж и они стали затягиваться!.. Эй, мальчик! Сними со свечи... Дурак, чуть не погасил!.. Варенька!
Девушка в белом платье вздрогнула и обернулась торопливо к своей мачехе.
— Ну что, мой друг, — продолжала Анна Степановна, — дождик перестал?
— Перестал, маменька!
— Так на дворе прочистилось?
— Прочистилось, маменька!
В эту самую минуту проливной дождь загудел сильнее прежнего, и в соседнем покое вода, пробив оштукатуренный потолок, с шумом полилась на пол.
— Помилуй, матушка, — вскричала Анна Степановна, — дождь ливмя льет, а ты говоришь!.. Да что ты, ослепла, что ль? Эй, мальчик! Андрюшка!.. Ну, что стоишь? Ведро в гостиную! Подставить там, где протекло. Да верно на чердаке нет ушатов? Вот я вас, разбойники!.. То-то вдовье дело! Обо всем изволь сама думать... Смотри, пожалуй, — прочистилось, дождь нейдет! Да чего ж ты в окно-то смотрела, сударыня?
Варенька вспыхнула и не отвечала ни слова, а гость, как будто бы не нарочно, повернулся и взглянул на окно, подле которого она стояла. Прямо через улицу в небольшом домике мелькал огонек и хотя слабо, но вполне освещал гусарский кивер, небрежно кинутый на окно. Николай Иванович улыбнулся.
— Что это, Анна Степановна, — сказал он, обращаясь к хозяйке, — никак против вашего дома военный постой?
— Да, Николай Иванович! Вон в том домике дней пять тому назад отвели квартиру гусарскому офицеру... как бишь его?.. Дай бог память!.. Да! Тонскому!
— Александру Михайловичу? Отличный молодой человек!
— И, батюшка! Да что ж в нем отличного? Конечно, собой он молодец изрядный; говорят, не пьет, в карты не играет. Да и то сказать, что ему, сердечному, проигрывать? Ведь, чай, за ним души нет христианской: гол, как сокол; а как поглядишь иногда, так, Господи Боже мой, весь облит золотом! Ну, право, фунта три выжиги будет! А небось, дома перекусить нечего. Вот то-то и есть! Служил бы себе, да служил в пехоте. Так нет, все в гусары лезут!
— Он не так беден, как вы думаете. Его дядя, Александр Алексеевич Тонский, оставил ему небольшое, но прекрасно устроенное именье.
— Право? А сколько душ, батюшка?
— Конечно, немного. Душ тридцать...
— Тридцать душ! И ты, Николай Иванович, называешь это именьем?
— Да они дают без малого две тысячи рублей в год доходу.
— Две тысячи? Ну, батюшка, подлинно несметное богатство!
— Нельзя же всякому, как вам, Анна Степановна, иметь тысяч пятьдесят в год доходу. Разумеется, в сравнении с вами, Тонский беден, но зато какой образованный, воспитанный малый...
— Да, Николай Иванович, что правда, то правда: воспитан хорошо, знает себя и разумеет других. Вот хоть со мной: всегда обходится весьма политично — и, нечего сказать, услужлив! Прошлое воскресенье, кабы не он, так не знаю, что было бы со мною: на руках вынес из собора.
— А что такое с вами было?
— Вот что, батюшка, Николай Иванович. Я прошлое воскресенье была, как следует всякой христианке, у обедни в соборе; сам преосвященный изволил служить, и хоть в трапезе было довольно просторно, но зато в настоящей, а особливо кругом амвона, и сказать нельзя, что за давка была. Ну нельзя же, мой отец, статской советнице стоять позади Бог весть кого! Вот я, где бочком, где локотками, продралась и стала впереди. Тесно, батюшка, душно, а делать нечего — стою! Вот, под конец голова стала у меня кружиться, и начало в глазах зеленеть, — а я все-таки стою! Когда преосвященный вышел с крестом, я, пропустя мимо себя губернаторшу, хотела было по моему чину вслед за нею, как вдруг откуда ни возьмись дворянская предводительница, — шмыг из-под меня, да шасть первая ко кресту! Коллежская асессорша!.. Ну, батюшка, хоть я и беззащитная вдова, хоть за меня, круглую сироту, вступиться некому, а уж не стерпела бы я ни от кого такого афронта, и если б это было не в соборе, так подняла бы такую аларму, что и Боже упаси! А тут, — делать нечего, — смолчала; да уж каково-то было моей душеньке! Начало меня подергивать, подкатилось к сердцу, схватило удушье, и если б не подвернулся этот Тонский, дай Бог ему здоровье, так я бы со всех ног грянулась о пол.
— Знаете ли, Анна Степановна, — сказал Холмин, помолчав несколько времени, — что если б Александр Михайлович Тонский был побогаче, так этакого жениха поискать!
— Да, если б у него было тысяч тридцать в год доходу.
— Погодите, будет и больше. Он отличный офицер, служить охотник и пойдет далеко.
— Статься может, батюшка! Да ведь это еще буки.
— Я уверен, что и теперь любая невеста в нашем городе за него пойдет.
— Любая не любая, а может быть и найдутся охотницы. Ведь дураков и дур везде много, Николай Иванович! Их не орут, не сеют — сами родятся.
— Знаете ли что? — продолжал Холмин вполголоса. — Я иногда думаю — что, если б вышла за него ваша Варвара Николаевна?
— Что, что, батюшка?
— То-то была бы парочка!
— Эх, Николай Иванович, охота тебе такой вздор говорить!
— Почему же вздор? Он не богат, зато у вас прекрасное состояние.
— Что ты, что ты? Перекрестись, батюшка! Тридцать душ!.. Да этак всякий однодворец жених моей падчерицы.
— Так, Анна Степановна, так, не спорю: по состоянию Тонский не жених Вареньке; но если б он успел ей понравиться...
— Что? Понравиться?.. Без моего ведома?.. Да если б она смела подумать об этом! Если б только заикнулась! Да сохрани ее, Господи! Да разве она может выступить из моей воли? Разве не я ее опекунша? Да хоть бы за нее вся родня вступилась! Да хоть бы сам покойник встал из гроба!..
— Ну, полноте, матушка, полноте, не сердитесь! Ведь это один только разговор.
— Добро бы еще он был в чинах — четвертого или пятого класса; а то простой офицерик, нищий... Да чему же ты смеешься, батюшка?
— А тому, что мне удалось вас рассердить. Эх, матушка, Анна Степановна, ну как вы могли подумать, чтоб я стал сватать не шутя вашу Вареньку, мою крестную дочь, за какого-нибудь гусарского поручика с тридцатью ревизскими душами, потому только, что он умен, молодец собою и добрый малый?
— Ну то-то же, мой отец! А то было я совсем перепугалась. Да и я дура: как будто бы не знаю, что ты всегда подшучиваешь. А мне бы надобно с тобой о серьезном поговорить, батюшка, да вот видишь ты какой — опять начнешь балагурить! Варенька, что ты, мой друг, иль забыла, что мы сегодня с визитами едем! Поди, матушка, надень свое гриделеневое платье... Ну, что стоишь? Ступай, сударыня!.. Теперь, Николай Иванович, поговорим-ка о деле.
— Поговоримте, Анна Степановна.
— Ох, дети, дети! — продолжала хозяйка, смотря вслед за уходящей Варенькой. — Сколько с ними горя и хлопот! Вот говорят, мачехи не заботятся о своих падчерицах: неправда, мой отец! Видит Господь Бог, — только и думаю о том, как бы пристроить Вареньку. Ты человек умный, батюшка, — посоветуй мне; что ты, родной мой, скажешь, так тому и быть.
— Даже и тогда, Анна Степановна, когда мой совет будет не согласен с вашей волею?
— И, батюшка! Да разве у меня есть какая-нибудь воля? Что скажут добрые люди, то и делаю. Вот изволишь видеть: твоя крестная дочка уж на возрасте.
— А что, разве вы хотите ее выдать замуж?
— Пора, мой отец. Ведь уж ей скоро семнадцать лет.
— Да это что еще за года, Анна Степановна!
— Полно, полно, Николай Иванович! Я сама по четырнадцатому году за первого мужа вышла замуж — так что тут говорить! Да и не об этом речь.
— А что, разве кто-нибудь сватается?
— Кто-нибудь! — повторила с гордой улыбкой хозяйка. — Нет, батюшка, — продолжала она, поправляя свой чепец, — женишки-то давно уже около нас увиваются, и в старину бы мне от свах отбою не было. Вот теперь дело другое: за это ремесло взялись наши сестры дворянки. Да полно, лучше ли? Бывало от свахи узнаешь всю подноготную, отберешь все до копеечки и коли заметишь, что она начала лисой лисить да переминаться, так ее, голубушку мою, в три шеи со двора долой: ведь дело-то было торговое. А теперь, прошу покорно: сама губернаторша приедет сватать; с ней много говорить не станешь, — верь на честное слово. «У такого-де, сударыня, тысяча душ, да столько-то доходу, да то, да се». А попробуй сказать: «Нельзя ли матушка, ваше превосходительство, документики сообщить?» — так пойдут истории, претензии, расстанешься навсегда домами, и нашей сестре, беззащитной вдове, от этой губернаторши и всех ее прихвостниц житья не будет.
— А что, разве губернаторша делала вам предложение?
— Вот то-то и есть, батюшка! Она говорила мне о своем племяннике.
— Об Иване Степановиче Вельском?
— Да, Николай Иванович! Я уж давно заметила, что этот отставной камер-юнкер имеет виды на мою Вареньку. Конечно, он человек порядочный, — с лишком тысяча душ, прекрасный дом, отличная услуга, музыка, — все это хорошо; да вот о чем его тетушка не рассудила со мной распространиться: говорят, что у него до пятисот тысяч рублей долгу, так это почти все равно, что он ничего не имеет.
— Следовательно, вы ему отказали?
— Уж тотчас и отказать! Погоди, батюшка; пусть посватается порядком. Ведь его тетушка стороной только мне об этом намекала. Вот как он сделает формальное предложение и весь город будет знать, что он ищет в Вареньке, так успею еще и тогда. Небольшая беда, если станут говорить, что у нее много женихов было.
— Так какого же, матушка, вы просите у меня совета?
— А вот постой, мой отец: это еще один жених.
— А кто ж другой?
— Алексей Андреевич Зорин.
— Председатель гражданской палаты?
— Да, батюшка.
— Пожилой вдовец...
— Да, батюшка.
— С большой семьей...
— Так что ж?
— Да кстати ли ему свататься за Вареньку? Она ему в меньшие дочери годится.
— Это ничего, Николай Иванович! И мой покойник был вдвое меня старее. Да вот что худо: ведь у него наследственного имения нет, а все благоприобретенное куплено на имя покойной жены; так он из него только и может взять законную седьмую часть, то есть много-много душ сто. Конечно, он человек умный, — нажил бы еще; да времена-то не те, батюшка: ко всему придираются! Судья возьмет по дружбе какой-нибудь подарочек, а его назовут взяточником. Не бери ничем: ни деньгами, ни натурой; да этак скоро вовсе служить нельзя будет!
— И, матушка Анна Степановна, ну что Господа Бога гневить! И теперь еще так-то себе деревеньки и домики наживают, что на поди!
— Да, небось, ты скопил именьице? Шесть лет был дворянским предводителем, сколько раз заседал в рекрутском присутствии — а что нажил?
— Да покамест честное имя, Анна Степановна.
— Честное имя! Да ведь честное имя доходу не дает; его ни продать, ни в опекунский совет заложить нельзя; так с ним далеко не уедешь. А сверх того, вы все честные люди — гордецы, а гордым Бог противится... Ну, что ухмыляешься?
— Радуюсь, матушка Анна Степановна, что вы так хорошо знаете и так ловко толкуете священное писание.
— Да что об этом говорить! Всякий молодец на свой образец. Скажи-ка лучше, что мне делать? Я сама вижу, что Зорин не жених Вареньке.
— Так откажите ему.
— А про мое тяжебное дело-то, батюшка, ты, верно, забыл?
— Нет, помню. Так что ж?
— А то, что коли испортят его здесь в палате, так еще Бог весть, поправишь ли в Москве. Нет, мой отец, успею ему отказать и тогда, как дело будет решено в мою пользу.
— Ну вот уж два жениха забраковано. Нет ли еще третьего?
— Есть, Николай Иванович, есть женишок! Да и дело-то почти совсем слажено.
— Вот что! Как же мне Варенька ничего об этом не намекнула?
— Да она еще сама не знает.
— Право? Так вы заранее уверены, что этот жених ей понравится?
— Как ему не понравиться, батюшка? Ведь у него — легко вымолвить — четыре тысячи душ.
— Четыре тысячи? Так это...
— Князь Владимир Иванович Верхоглядов. Что, батюшка, каков женишок?
— Да хорошо ли вы знаете этого человека?
— Я знаю, батюшка, наверное, что у него четыре тысячи душ и ни копейки долгу.
— Конечно, после этого и говорить нечего. Вот если бы у него не было ста тысяч в год доходу...
— Полтораста, батюшка.
— Неужели?.. Смотри, пожалуй! Так что ж это говорят, будто он самый пустой человек; будто у него нет никаких правил; будто он на словах сумасшедший либерал, а на деле трех-бунчужный паша; будто он толкует беспрестанно о потребности века, о вышних взглядах, о правах человечества... и разоряет своих крестьян; будто у него давно уже ум за разум зашел и что, рано или поздно, ему не миновать опеки?