Дурацкое занятие. Садишься в цепеллин и катаешься туда-сюда над городом. И все это время тебя тошнит, тошнит, тошнит. Считается, что это возвышает. Чем дальше от земли, чем меньше тяготение, тем легче душе, так считают многие. А я от высоты не в восторге, от одного вида цепеллина меня начинает мутить.
– Нет, не цепеллин, – покачала головой Костромина. – Кстати, тебе на цепеллин не помешало бы походить, полет – это очень похоже на жизнь, так и в книгах пишут.
– Нет уж, спасибо, мне одного раза хватило, – ответил я.
Мне действительно одного раза хватило, сдуру записался тогда, послушал Костромину. И сделал ведь все, как учили, и мышцы расслабил, и глаза закрыл, а вот едва над крышами поднялись, как началось. Даже глаза не открывал, вниз не смотрел, не ужасался. Просто почувствовал пустоту под собой, и мне мгновенно стало плохо. Очень то есть плохо, никогда так не было, просто вывернуло, пришлось потом желудок чуть ли не плоскогубцами заправлять. Потом меня с этого цеппелина пришлось отскребать, я так в него впился, что не мог отпустить целый час. А уж посмотреть вниз меня вообще никто заставить не мог.
И вообще, ничего человеческого в этих полетах нет, я в этом вполне убедился, человек должен по земле ходить, он вам не мышь летучая, и не надо на всяких там Лилиенталей кивать, сдается мне, не правы они были, заблуждались трагически.
А еще я на икебану записывался, ничего, интересно, в икебане мне понравилось, только непонятно – зачем все это? Это, кстати, больной вопрос – зачем? Говорят, половина аутов от того происходит, что вупы начинают задавать себе вопрос «зачем». То есть зачем жить дальше, если и дальше все будет так же?
– Мне не понравились прыжки, – сказал я. – Бессмысленная вещь, лучше уж икебана. Можно научиться составлять букеты из чертополоха…
– Икебану закрыли, – перебила меня Костромина. – От нее одно расстройство было, сам знаешь.
Ну да, расстройство. Сложно составлять цветочки, один букет соберешь, пятнадцать в кашу. Именно поэтому я и ушел, не мог цветы давить. Конечно, до настоящих цветов нас вообще не допускали, но и бумажные жалко. Я слышал, потом пробовали букеты из пластиковых цветов составлять, а потом и вовсе из жестяных, они ломались все-таки поменьше. Но это совсем не то ведь, ненастоящие цветы, а из бумаги – почти как настоящие…
С другой стороны, мы тоже ненастоящие, чего уж там.
– Не прыжки, не икебана, а соулбилдинг, – сказала Костромина поучительно.
– Что? – переспросил я.
– Соулбилдинг. Ты что, английский совсем не учишь?
– Да нет, учу. Но сложно, сама понимаешь, слова другие, правила разные… Непонятно.
– Так… – Костромина остановилась и поглядела на меня. – Что такое соулбилдинг, ты не знаешь?
– Знаю… – Я опустил свинцовый зонтик.
– И что там делают? – Костромина поглядела на меня с таким прищуром, что ресницы опять едва не отвалились. – На соулбилдинге? Давай, расскажи, дружочек.
И экзамены она тоже любит устраивать. Особенно мне.
– На соулбилдинге тренируют душу, – сказал я неуверенно.
Не очень уверенно.
– Строят душу, – строго поправила меня Костромина. – Укрепляют душу. А некоторые и формируют. Так вот.
Строят душу, понятно. Вот сейчас вспомнил, есть такое, соулбилдинг, точно, вспомнил. Смотрят фильмы старые, стихи вслух читают, психодрама всякая. Идут, допустим, к реке, один с моста прыгает и тонуть начинает, спасите-помогите, кричит, бьет конечностями и погибает практически, а остальные его к.б. все дружно спасают. Ну, или по очереди спасают, развивают эмпатию.
Рисуют еще. Городские пейзажи в основном. Кое-кто и портреты пробует, без толку только, портреты у нас не получаются. В ненависти упражняются. Это, кстати, особенно сложно. Изобразить легко, ну, там, глаза выпучить, зубами поклацать, порычать, это пожалуйста. А поненавидеть… Тут много способов. Например, делают из папье-маше фигурки вредных исторических деятелей, а потом их ненавидят, иголками тычут. Говорят, эффективно.
В жалости опять же упражняются. В ветеринарную клинику едут, старых животных жалеют. Смотрят и жалеют, смотрят и жалеют.
Раньше это по-другому называлось, анимация, кажется, а сегодня вот соулбилдинг. Новые технологии, гипноз, нейросудорожная терапия, полостное форсирование. А все это к тому, что есть такая теория: если душу нельзя обрести, то надо постараться ее сконструировать. Сложить, как пазлы. Стараться, главное, надо. Будешь стараться, стараться, и потом количество вдруг раз – и перейдет в качество. Как энтропия, только наоборот. Вроде как ни у кого пока не получалось, но многие верят. Деньги даже на это выделяются, программы специальные, вот и у нас, видимо, тоже.
– Много народа записалось? – спросил я.
– Нет, конечно. Мало. А тренер, между прочим, из самой Москвы приехал, все показывает, все рассказывает.
– Что, тренер, типа, крутой вуп?
– Крутой. Вообще крутой, как ты любишь говорить. Такое делает – вздрогнешь.
– Например? – к.б. ехидно спросил я.
– Например, плачет.
Костромина похлопала глазами.
– Ага, знаю, как они все плачут. Возьмут, воды себе накапают – и как бы плачут, плакальцы, ага.
Или уксуса. Или лимонного сока. Да мало ли способов.
– Нет. – Костромина даже остановилась. – Он по-настоящему плачет.
– Правда? – я не очень-то верил.
– Правда. Плачет. Говорит, что два года тренировался, что любой, в принципе, может плакать.
Тут я обнаружил, что опять совсем опустил зонтик и что Костромина теперь тоже плачет. Во всяком случае, текло из глаз весьма натурально. Дождь. Снег должен уже быть, зима, а дождь, ручейки по щекам, как в книгах почти.
– Правильный тренер, – сказала Костромина. – Компетентный.
– Да, – согласился я, чего мне спорить.
– Он способ подсказал, как надо, – сказала Костромина. – Берешь, придумываешь самое жалостливое событие в своей жизни – и плачешь. Можно себя сиротой, например, представить.
Я быстро представил себя сиротой и никакой жалости не почувствовал, ни к себе, ни к родителям. Ну, сирота, да, жизнь не удалась. Представил себя под мостом, в тоске, в… Все.
– Вот смотри.
Костромина замерла, закрыла глаза, сосредоточилась. Напряглась, задрожала…
И пять минут дрожала, не меньше, но ничего так и не смогла из себя выдавить, плохо себя сиротой представляла, наверное.
– Не получается. – Костромина сделала к.б. разочарование. – Но я только два раза ходила…
Кажется, она расстроилась к.б. Понятно. У Костроминой требовательное отношение к себе.
– Плакать – это что, – сказал я скептически. – Вот под нами живут Лапины, так у них дед в колбе уже сто с лишним лет сидит. И как его достают проветривать, он плачет каждый раз, говорит – когда я сдохну, а, внучки? Крупными такими слезами при этом плачет, с брусничину каждая слезина. Вот смеяться – это да, это сложно.
– Александр Иосифович и смеяться умеет, – сообщила Костромина. – Причем до слез. Он говорит, в Москве уже все так умеют.
Я не знал, что сказать. Москва нас всегда опережает, тамошние вупы самые продвинутые, тут уж ничего не скажешь. Вот и смеются даже до слез.
– В смехе вы там тоже упражняетесь? – спросил я.
– А как же. Кино смотрим, там в нужных местах смеются. И мы вместе смеемся. Очень удобно и понятно. А у кого смеяться не получается, тому электростимуляторы цепляют. Кстати, я уже немного научилась.
– Чему научилась? – не понял я.
– Смеяться.
И Костромина продемонстрировала.
Смеяться у нее получалось еще хуже, чем плакать. Ужасно, если честно. Совсем ужасно. Похоже на аппарат, который старые машины в металлическую стружку корежит, и звук такой же, и вид тоже чем-то напоминает.
Я представил себе картину: десяток курсантов сидят в зале, смотрят комедию, смеются. Скрежещут то есть. И последние тараканы в ужасе разбегаются по сусекам. Они ведь по сусекам разбегаются?
– Ладно, нормально, – остановил я этот кошмар. – Хватит.
Костромина перестала хохотать, сомкнула челюсти, перестала слепить меня своими роскошными зубищами, а я собрался с наглостью и спросил:
– Костромина, вот меня всегда такой вопрос интересует: что ты так надрываешься, а? Ради чего?
Костромина поглядела на меня испытующе – никому не скажу? Боится, что засмеют, ха-ха. А может, сглазить боится, ха-ха.
– Да не скажу, – пообещал я. – Не скажу. Я никогда и ничего, ты же знаешь. – Я вообще-то не болтун, это правда. – Ради чего? – повторил я.
– Ради мороженого, – ответила Костромина.
– Ради чего?! – не поверил я.
– Ради мороженого. Хочу попробовать мороженое, что непонятного?
Через дорогу и через дождь сияли неоновой синевой «Продукты». Я кивнул и указал пальцем.
– Зачем? – спросила Костромина.
– Пойдем, попробуем. Ты же хотела.
– Издеваешься? – спросила Костромина. – Там же только гематоген!
С какой-то даже человеческой обидой, видимо, этот душевный билдинг для нее даром не проходил. Во всяком случае, симуляция удачная, я даже подумал: а может, мне тоже записаться? Все-таки тренер из Москвы, до нас из Москвы редко кто доезжает, сложный случай. Хотя нет, в прошлом месяце народный коллектив из Москвы привозили, разные танцы представляли, вертелись как могли, ножики в пол втыкали, в принципе, интересно. Не люди, конечно, но все равно интересно. Интересно, когда нелюди стараются.
Поэт из Москвы был. Из зала говорили разные слова, например, «рельсы», «лайка», «парашют», а он тут же стихи сочинял, вот такие, например:
Здорово, одним словом, вот так, прямо с ходу стихи сочинить. Я помню, как-то раз Костромина было к стихам попробовала подступиться, только у нее ничего не получилось, хотя взялась она серьезно, взахлеб. Теорию изучала, практику, читала классиков, переводы. Потом сама начала пробовать, целую тетрадку исписала квадратным почерком, долго почитать мне не давала, а потом все-таки не удержалась, принесла вечером тетрадку. Я прочитал уже вечером.
Это было лучшее, это сама Костромина сказала, признавая, что со стихами у нее не получилось. Вообще, свою неудачу Костромина перенесла стойко, сказала, что такое и с великими приключалось, не в этот раз, так в другой сочинится, таланту надо как следует вызреть. Так вот с поэзией получилось.
Кстати, после поэта террариум сразу приезжал. Он вообще тоже приезжает часто, инсектариум два раза был, тоже к.б. весело, кузнечики прыгают, тарантулы. Братья Сиракузовы тогда ночью пролезли, украли яйца тарантула и высидели в инкубаторе, до сих пор к ним в гости никто не торопится. Не то чтобы боятся, просто неприятно, когда тебе за шиворот что-то сползает.
А больше всего мне вот бабочкарий понравился, передвижной, разумеется. Там такая комната была, в которой можно сидеть на стуле, а бабочки на тебя опускаются. Причем там такие непростые бабочки, а у каждой на крыльях буква алфавита. И если повезет, то буквы эти сложатся в слово. У меня, честно говоря, никакого слова не прочиталось. А Костромина вот сказала, что у нее слово «сон» получилось, но вполне может быть, что она и врала, как обычно. Хорошо в бабочкарии, только жаль, всего по десять минут каждому можно, а желающих там посидеть больше, чем времени. Бабочки не какие-то там фаланги…
– Эй! – Костромина постучала меня по голове кулаком. – Бум-бум! Ты куда делся?
– Я здесь.
– Ты что-то про мороженое говорил.
– Да… Мороженое можно попробовать… То есть оно там есть, в «Продуктах».
– Издеваешься? – повторила Костромина.
Ну да, похоже на издевку, разумеется. Попробовать мороженое можно, сколько угодно, в тех же «Продуктах» можно хоть сейчас взять килограмм, сесть на мокрую скамейку и сжевать. Только смысл? Все равно вкуса нет. Никакого. Даже холода и то не почувствуешь. Только губы закоченеют, вот и весь эффект. Так просто резиновые, а после мороженого дубовые, вот и все. Вот и весь вкус. Нет, если выжрать бутылку уксуса, то легкое пощипывание языка, разумеется, ощутишь, а вот мороженое…
– Если ты издеваешься… – Костромина начала мрачнеть и смурнеть. – Если…
– Просто забыл, – сказал я. – Извини. Извини, у меня плохая память, ты же знаешь.
Костромина к.б. успокоилась.
– Ничего, – сказала она. – Это ты меня извини. Я просто давно хочу мороженого. Очень давно. Чтобы только по-настоящему, понимаешь? И Новый год хочу.
– Что? – не расслышал я.
– Новый год, праздник. Чтобы елку нарядить, игрушки, гирлянды.
– Гирлянды?
– Огоньки такие электрические.
Праздник. И электрические огоньки.
– Праздник…
Это когда всем весело.
– Праздник, – кивнула Кострома. – Фейерверк, песни все поют, танцуют. Радость. Слушай, а там ведь раньше никакого мороженого не продавали… В «Продуктах».
– Вчера заходил, есть мороженое, – сказал я. – Пять сортов. Зеленое даже какое-то есть. И газировка, тоже разноцветная. И даже пирожные. То есть печенье, пирожные быстро портятся.
– Зачем?
Я пожал плечами. Раньше там только гематоген был, правда, трех видов, твердый, жидкий и с ореховым вкусом. Меня со всех тошнит, с ореха тоже. Говорят, что, возможно, скоро начнут гематоген без вкуса делать, тогда, может, можно его будет есть без отвращения. Хотя отвращение тоже чувство. Всегда только отвращение…
– Не знаю я, зачем все это завезли, – сказал я. – Может…