– А как ваш брат Гешка? – спросила наконец расхрабрившаяся Рита.
Летчик стал очень серьезным. Потом он легонько крякнул и крепко потер ладонью затылок.
– Вот что, ребятки, – сказал он, вставая, – тут у нас маленькая путаница образовалась… Впрочем, пусть Геша вам сам все разъяснит. Давай, Геша!
И летчик раздернул шторы. Все заглянули в альков, где стояла кровать, но никого не увидели. Альков был пуст. Гешка снова исчез…
Летчик озадаченно посмотрел на ребят, прошел в альков, огляделся, даже под постель украдкой заглянул. Но Гешки нигде не было.
– Не выдержал, через ту дверь сбежал! – сказал сердито Климентий Черемыш, указывая на приоткрытую дверь из алькова в переднюю. – Ну что ж, – продолжал летчик, и внезапно лукавая ужимка тронула его лицо, тотчас ставшее снова серьезным, – ну что ж, придется, видно, мне самому… Должен я вам сказать одну нехорошую вещь про Тешу. Трус он, оказывается, вот что. А это, ребята, очень тяжело, когда вот твой родной брат– и оказывается трусом.
– Никто и не брат, никто и не трус! – раздалось вдруг из складок отдернутой шторы.
Материя зашевелилась. Рита испуганно взвизгнула.
И все увидели Гешку, который вылезал из своего убежища, красный и вспотевший.
– А, ты весь тут! – закричал летчик. – А я думал, только ноги твои здесь…
– А разве видно было? – еще пуще краснея, спросил Гешка.
– Да, брат, техника военной маскировки у тебя слабовата… Ноги-то из-под полога так и торчали…
Ребята, ничего не понимая, смотрели то на летчика, то на Гешку.
– Гешка! Ты чего ж это прятался? – спросил Званцев.
– Ничего я не прятался… Просто… я с духом хотел собраться…
– Ну, – сказал летчик, – набрался духу, теперь ныряй.
Гешка опустил голову.
– Ребята, – сказал он тихо, – правда… ребята! Можете прямо меня обозвать, как хотите… только я все равно скажу…
И Гешка во всем признался товарищам.
У ребят даже слов сперва не нашлось. Они сначала только ахнули и все отодвинулись от Гешки. Они смотрели на него почти с ужасом, Потом сердито придвинулись к нему.
– Ну, уж это знаешь как называется? – произнес Лукашин.
– Как не стыдно только врать было! – возмущалась Рита. – А мы-то: «братик, братик»…
– Погодите-ка, эдак вы… – начал летчик.
Но Гешка перебил его:
– Вы уж меня больше… не вытаскивайте… Хватит, что из проруби…
Он замолчал. И все молчали, подавленные, уже не глядя на Гешку.
Тогда негромко, простым, хорошим голосом летчик стал объяснять ребятам, в чем была ошибка Гешки, который истинную правду мечты своей от всех спрятал, а напоказ выставил только ложь. Вот мечта и превратилась в обман.
– Мечтать – дело хорошее, – сказал Климентий Черемыш, – только мечта с правдой дружить должна. Тогда и все прочее будет соответственно.
– Ну, раз мечтал так… – тихо сказал Званцев.
– Если б хоть про себя воображал, а то вслух! – возразил Лукашин.
Но его уж никто не поддержал.
– А ты сам вслух себя Чапаевым не воображаешь? – закричала вдруг Рита. – «По коням, по коням!» – передразнила она.
И все облегченно засмеялись.
Евдокия Власьевна зашла утром навестить Аню. Заговорили о Гешке, и девочка, не удержавшись, обо всем рассказала учительнице.
Евдокия Власьевна совсем переполошилась.
– Воображаю, что должен пережить этот ребенок! – волновалась она. – Не представляю себе прямо, что у них там разыграется…
Евдокия Власьевна поспешила в гостиницу.
Когда она подошла к гостинице, у подъезда стояли и гудели уже две машины. Коридорный гостиницы сказал ей, что летчик просил его не беспокоить, так как занят очень важным делом. Евдокия Власьевна постучала в дверь номера, но ей никто не ответил. Она потихоньку, с беспокойством приоткрыла дверь и вошла.
За окном гудели разноголосо и монотонно машины. Под подушкой на столе курлыкала снятая телефонная трубка.
Шинель лежала на полу, свалившись со стула. А герой, его самозванный брат и друзья-товарищи из пятого «Б», кучно склонившись над столом, яростно спорили.
– Тут что-то не то! – кричал летчик, стуча кулаком по столу. – Мы действия верно произвели. Тут не в этом дело. Давай рассуждать сначала.
Задачка решена
Климентий Черемыш собирался сам поехать в школу побеседовать с ребятами и все уладить окончательно. Но поспеть всюду он не мог. Его ждали на предприятиях. Он выступал на митингах, ездил в район, побывал на лесопилке, сделал, как обещал, доклад в казармах. Побывать в школе ему уже не пришлось. Но, верный своему слову, он прислал письмо, в котором повторил многое из того, что говорил ребятам у себя в номере.
Письмо это прочли в классе. Потом его поместили в стенгазете. Вот часть этого письма:
«…А теперь, дорогие товарищи из пятого „Б“, идут уже дела семейные. Я должен разъяснить одно небольшое недоразумение. Произошла маленькая путаница, и нам с Геннадием не хочется оставлять вас в заблуждении. Вся штука в том, что Геннадий не вполне мне брат, а скорее однофамилец, если уж так начать разбираться. Он тут порядком нафантазировал, а потом чуть сам себя не уверил. А вас уж и подавно. И вот это уже совершенно зря. Врать, конечно, не следует. Это уже самозванством отдает. А парнишка он хороший. Недаром я его из-подо льда выудил. За вранье вы ему пропишите там что полагается. Но очень не усердствуйте.
Прибыли ему от родства со мной было немного. У нас почет идет не по роду, не по племени, а по делам. Будь ты там кум или брат чей угодно, а изволь сам себя проявить самостоятельно.
Ну, а мечта, товарищи, – штука в жизни весьма уважительная. Мечта человека в люди выводит. И смеяться над ней нечего.
Так что условимся давайте так. Поскольку уже вы привыкли меня считать близким родичем пятого класса „Б“, то беру и в дальнейшем братское шефство, что ли, над вами. И назначаю Геннадия – тезку по фамилии – по этой части главным, раз уж мы с ним побратались.
Но предупреждаю: узнаю если, что попрекаете его за прошедшее, кончено, точка нашей с вами дружбе.
Так что давайте, чтоб никаких этих дразнилок раз и навсегда! Беру с вас слово…
А задачку, которая у нас не выходила, я все-таки решил. И оказывается: решается-то она проще простого. А я прежде такое там накрутил… Это и в жизни случается. Хитрая задачка. Решение прилагаю…»
А Гешка вернул директору его письмо с распиской:
«Принято к сведению. Уверен, что выправится. Прочее соответственно.
За брата –
Великое противостояние*
Книга первая. Моя Устя
Глава 1
Очень обыкновенно
«Теперь я уже могу судить окончательно, что жизнь мне не удалась. Сегодня мне стукнуло полных тринадцать лет. Это уже очень порядочно. И за всю мою жизнь у меня не было ни приключений, ни увлечений и вообще никаких интересных случаев…»
Так написала я в своем дневнике утром 30 апреля 1938 года, не подозревая, что уже вечером меня смутит очень странное происшествие.
Да и чего хорошего можно было ожидать в жизни, когда веснушки в этом году выступили у меня еще раньше, чем снег успел сойти… И как мне было не обижаться на судьбу, если перед самым Первым мая я по математике опять еле-еле натянула на «посредственно», а это грозило стать годовой отметкой – третьим «посредственно» за год.
Все это было, впрочем, совсем не удивительно, и никого в школе не поразило, что опять Крупицына получила «пос» по математике. «Ну что ж, очень обыкновенно», – говорили у нас в классе. «Очень обыкновенно», – сказала и я, так как это давно стало моей любимой поговоркой.
Все у меня было очень обыкновенно. Я была на среднем счету в школе, а на таких привыкли не обращать внимания. Мне иной раз даже думалось, что интереснее было бы уж числиться в отстающих: о них разговора было не меньше, чем об отличниках. Отличниками хвастались на школьных вечерах, упоминали о них в рапортах, сообщали в районный отдел народного образования, рисовали в стенгазетах. Ну, а «плохастых», как называли у нас в школе отстающих, выправляли, подтягивали, ликвидировали, повышали. Чего только с ними не делали! Лишь про нас, посредственников, и сказать было нечего. Учились мы так, серединка на половинку, радости и чести от нас было немного, но и хлопот мы особых не требовали. «Ни два ни полтора, свободно плавающее тело» – как острил у нас в классе Ромка Каштан. Я давно к этому привыкла, как свыклась с тем, что и дома у нас я никому ни особого горя, ни шибко большой радости не доставляла. Разве только отцу…
Я росла последышком.
Старшей сестре, Людмиле, было уже девятнадцать лет, брату Георгию пошел шестнадцатый, детей уже не ждали, и тут родилась я. Еще до рождения меня, должно быть, считали какой-то лишней, нечаянной. Давно уже пошли на платки и тряпки все пеленки, а что осталось, мать отдала в хозяйство Людмиле, и пришлось все заведение начинать сызнова. И мама, верно, порастратила свои заботы и ласки на старших. Мне уже мало досталось.
Меня все продолжали считать дома маленькой, несмышленышем. Не считаясь с тем, что я слышу и давно уже все понимаю, при мне громко говорили, как о семейной неудаче:
– Иссякла, видно, наша порода. Неказиста растет… В кого такая? И нос – словно мухи засидели.
Только отец был ласков со мной.
– Будя вам девчонку хаять! – сердился он. – А ты, Сима, скажи: «С носа немного спроса. Была бы душа хороша да голова здорова, на своем месте». Верно, Симочка? Ты им не верь, ты меня спроси, я тебе правду скажу… А что, говорят, веснушками-то это закапано, это ничего: значит, солнышко тебя любит и отметинки наставило. Поди сюда, дочка, не слушай их.
Отец не видел моих веснушек, он не мог их видеть: во время мировой войны у него были обожжены на фронте глаза, он носил темные очки и с каждым годом видел все хуже и хуже. Ему пришлось оставить завод, где он работал слесарем. Слепота надвигалась на него и уже почти настигла, но он не хотел сдаваться, ходил твердо и быстро, хотя и натыкался иногда на стул, поставленный не на обычном месте, на дверь, которую кто-нибудь затворил не вовремя.
Маме приходилось трудно. Она брала на дом работу, чинила белье. Отец получал пенсию и работал теперь в инвалидном товариществе «Технокнопка»; там делали конторские скрепки, зажимчики, кнопки, ляпсики для башмачных шнурков. Брат Георгий, который работал техником по орошению в Туркмении, присылал нам немного. Так мы и жили.
Отец ходил чисто, в черной сатиновой косоворотке под пиджак. Он был очень аккуратен. Каждую вещь, взяв, ставил потом точно на место, а когда закуривал, старался не просыпать на стол и на всякий случай пальцами пробовал, не осталось ли крошек табаку на скатерти. Он носил короткие седые усы, и я ему сама подравнивала их к празднику. Я и брила его сама – мне это очень нравилось. Отец сидел терпеливо и не морщился даже тогда, когда я, стараясь выбрить как можно чище, изрядно царапала ему подбородок.
– Ничего, ничего, дочка, режь, действуй, – успокаивал он меня. – Мне самому не видать, значит, не страшно. А другие пусть не глядят. Верно я говорю?
Радио было его страстью, и, несмотря на слепоту, он сам собрал дешевенький двухламповый приемник. Наушников у нас была всего одна пара. И часто вечерами сидели мы с отцом в уголке, тесно прижавшись, плечом к плечу, ухо к уху, наслаждаясь только нам одним слышной музыкой.
Канун и полдня своего рождения я провела в тревоге и смутном ожидании. Меня взбудоражила таинственная история, которая произошла накануне.
Я стояла у ворот и смотрела, как украшают к Маю большое соседнее здание, и вдруг почувствовала, что кто-то смотрит на меня. Я оглянулась и увидела высокого чернявого человека, который стоял на углу и внимательно разглядывал меня. Одет он был как иностранец, на нем был непривычного покроя костюм с прямыми плечами, из-под низких шаровар виднелись клетчатые чулки. В тот момент, когда я обернулась, мне показалось, что он собирался сфотографировать меня: я заметила у него в руках маленький аппарат «лейку». Он уже совсем было прицелился, но, должно быть, заметил, что я смотрю на него, и стал снимать рабочего, устанавливавшего портрет Фридриха Энгельса на крыше учреждения.
Меня смутило, почему этот человек так уставился. Я нарочно отвернулась, но потом не вытерпела и снова неожиданно взглянула на него. Он стоял и все так же внимательно разглядывал меня. Мне стало смешно, я показала ему язык и ушла во двор. Я бы совсем забыла об этом глазастом невеже, если бы вечером дворникова Танька не сказала мне:
– Симка! А тебя тут какой-то дядька добивался. Подошел, весь в заграничном, и спрашивает: «Что это за девочка здесь выходила?» – «Какая, говорю, девочка?» – «А такая: две косички и веснушки такие симпатичные…» А сам, гляжу, в шерстяных чулках… Ну, я и сказала. «Это, говорю, Симка Крупицына из четвертой квартиры». А он говорит: «Ах, из четвертой квартиры? Очень приятно. Извините за беспокойство». А я говорю: «Пожалуйста, ничего не стоит». Он и ушел. В желтых таких полботинках…
Я долго ломала голову: что надо этому странному и любопытному человеку? Кто знает, может быть, это какой-нибудь знаменитый чудак путешественник и он просто хотел расспросить у меня, как живут в нашей стране простые, обыкновенные девочки?.. А потом вдруг бы взял чудак да и подарил билет в кино или модную ручку-вставочку… Но почему ему так приятно, что я из четвертой квартиры? Я несколько раз выходила утром на улицу посмотреть, не ходит ли поблизости тот чернявый, вчерашний.
Но никого не было. Я решила, что этот человек, должно быть, спутал меня с какой-нибудь похожей на меня девочкой. Вот и все. Разве могут быть у меня какие-нибудь приключения! Мне даже обидно стало. Но на всякий случай я и перед обедом выбегала на улицу поглядеть. Нет, никого не было на углу. Я почувствовала досадливую скуку.
Ради дня моего рождения мать испекла пирог с курагой, а отец купил бутылку сладкой «Облепихи». День был предпраздничный и выходной, мы ждали гостей. Должна была прийти старшая сестра, Людмила, с мужем. Сестра считалась у нас в семье самой удачливой. Муж ее, настройщик Арсений Валерианович Свинчатов, нудный и долговязый, называл себя музыкантом-техником по инструментальной части. Мудреная прическа его, с пробором где-то поперек затылка и венчиком, выведенным наперед, на скрываемую лысину, занимала меня с детства. Мы с мамой считали Арсения Валериановича человеком ученым. Мама даже гордилась зятем. Потому с нами он говорил снисходительно, вполголоса, прищурившись и слегка склонив голову набок, словно проверял наши слова на свой слух. При этом любил барабанить костяшками пальцев по краю стола. Только отца раздражали и этот стук, и снисходительная манера говорить. Он не любил настройщика, называл его заочно Скрипичным Ключом или Камертоном Пирамидоновичем.
У отца самого был очень острый слух. И сегодня он первый расслышал на лестнице шаги гостей:
– Иди, мать, встречай. Людмила следует со своим Камертоном.
Людмила вошла к нам, большая и нарядная, и сразу наша комната с зеленоватыми и словно пропотевшими обоями, с потолком, желтым, как бумага, долго лежавшая на солнце, с крымским видом в рамке из ракушек и большим гипсовым Наполеоном на комоде, доставшимся нам от покойной тетки, – сразу наша комната стала тесной для Людмилы, для ее проворных круглых рук, раскатистого голоса.
– Что это у вас как грязно, мама? Накидано всюду, – говорила Людмила, тотчас принимаясь передвигать стулья, смахивать какие-то бумажки со стола.
– Я одна за всеми… – ворчливо отзывалась мама. – На хозяйство одной пары глаз разве хватит? А от других только мусор… Андрей, высыпи пепельницу… Сима, подмети тут.
– Да, бледно живете, неблагоустроенно, – поддакивал настройщик. – Хоть бы аквариум завели, что ли.
Но отец уже нарочно ущемил голову наушниками радио, чтобы не слышать обычных и всем надоевших изречений Камертона.
– Вы бы хоть, что ли, рупор приобрели, точку взяли по сети, раз уж такой любитель, – невозмутимо и медленно, как всегда, продолжал настройщик.