Я проводила его до ворот. Игорь хотел бежать за ним до вокзала, но в машине, которая пришла за капитаном, места не было, бежать было далеко. Капитан крепко поцеловал Игоря, откашлялся, поправил фуражку, еще раз оглядел весь дом от земли до крыши, сел в машину и укатил.
Игорь долго смотрел ему вслед, а потом побрел к себе. Я догнала его, обняла за плечо:
– Ну вот, Игорек, остались мы теперь с тобой.
– Это ты осталась, а я все равно убегу.
– Куда это ты убежишь?
– На фронт, вот куда!
– А ты слышал, что отец говорил? Он тебя на кого оставил? Кого ты должен теперь слушать?
– Мало ли что, – сказал Игорь и посмотрел на меня исподлобья. – Ты не очень-то уж старайся.
Он высвободил плечо и скрылся в своем подъезде.
Я написала большое письмо Амеду, где рассказала ему все наши приключения. «Амед, – писала я ему, – как это плохо, что мы не повидались, когда такое началось в жизни». Потом я пошла в школу, опустив по дороге письмо в почтовый ящик.
Как всегда летом, школа показалась непривычно просторной, тихой и прохладной. Но в боковом крыле здания толпился народ и сидели женщины на крылечке, где ветер шевелит белое полотнище с надписью: «Призывной пункт № 173». Окна нашего класса были завешаны газетами, там заседала комиссия. В других классах молчаливо сидели на партах странно выглядевшие тут взрослые мужчины. Во дворе толпились, ожидая очереди, люди, получившие повестки. Проходили озабоченные, деловые военные.
Старшеклассники собрались в физическом кабинете. Оказывается, вчера уже без меня все собирались тут и решили, что школьники разобьются на бригады. Одни будут помогать работать на огородах семьям, у которых мужчины ушли на фронт. Другие взяли на себя охрану школы. Девочки взялись шить белье. Одна я оказалась как-то без дела. И я спросила, как мне быть с моими пионерами, оставшимися в городе.
– Она все со своими цыплятами! – накинулась на меня Катя Ваточкина. – Тут у всех дел – убиться мало, время такое – жуть! – а она со своими деточками…
Катя Ваточкина вообще любила выражаться очень энергично: «Жара – смерть», «Настроение – мрак», «Дел накопилось – чистое безумие!», «А работа идет – сплошной позор…»
Я уже привыкла не обижаться на нее. Она была шумная, горластая, с резкими ухватками и считала, что именно такой и должна быть настоящая пионервожатая. А она была вожатой в четвертом, теперь уже – пятом «Б». «Какая ты, Симка, к шуту, пионервожатая! – не раз говаривала мне Катя. – Ты уж больно деликатное создание – этих разных тонкостей да этого всякого романтизму в тебе ужас сколько, а напору – нуль. Ты будь побоевей». Сперва мне казалось, что она права. «Кто знает, – думала я, – может быть, пионеры любят именно таких – шумных, энергичных, покрикивающих». Я видела, как она сама командует в своем отряде: «Мальчики, девочки, живенько у меня, раз-два! Вот так, красота! Теперь сели! Давайте похлопаем. Начали!..» Но потом я убедилась, что хотя ребята и похваливают ее вслух, но в душе не очень-то считаются с ней. Дисциплина у нее в отряде была хуже, чем у меня. И ребят, видимо, утомляли эта беспрерывная шумиха, взбудораживающие окрики, хлопанье в ладоши, гулкая суета. И еще я поняла, что Кате просто скучно с ребятами и она шумит для того, чтобы заглушить в себе эту скуку.
– Ну, давайте кончать, что ли! – закричала Катя Ваточкина. – Я умираю пить! Считаю, решили ясно. Пошли! С этим всё.
Она шумно вылетела из класса, В коридоре ко мне подошел наш математик Евгений Макарович.
– А мы за вас очень беспокоились вчера, Крупицына, – мягко заговорил он, близоруко всматриваясь в меня. – Что это за странная история с островом, с исчезновением лодки? Ох, романтики!.. Ну-ну-ну, пошутил! Да, да, конечно, я понимаю – сейчас не до этого. Грозное время, Крупицына, трудное время! Сейчас надо быть всем вместе… Страшно мне за вас за всех, друзья! Жизни мне молодые жалко…
Вечером я собрала у нас во дворе, на маленьком скверике, свою шестерку. Я любила свой двор, куда из окон смотрело столько разных домашних жизней, любила гулкий сумрак ворот и льющиеся откуда-то сверху звуки рояля или радио, дворовую ребячью разноголосицу, визг точильного камня, мелом начерченные классы на асфальте, матерей с колясками, старых бабушек, сидящих на табуретках у подъезда и ведущих тихую беседу о том о сем…
А теперь по двору ходил комендант с дворниками. Они заглядывали во все углы, собирали в кучи и уносили мусор. Двор выглядел суровее и чище. Сюда мог прийти огонь, и надо было, чтобы не нашлось для него лишней пищи. Люди выкидывали из квартир все лишнее, избавлялись от мусора и рухляди – этого требовала война. И мне казалось, что и сами люди делаются лучше, чище, выкидывая из своих душ все ненужное, мусорное.
– Ну вот, ребятки, – сказала я своим пионерам в тот вечер на скверике. – Я что хочу сказать… Сияли нам звезды, видели мы жизнь далеко вперед, загадывали с вами загадалки. А теперь стреляют пушки, идет бой. Только одно мы должны загадать, все одинаково – чтобы скорее наши победили. Верно ведь, ребята? И пусть каждый из нас подумает, что он может сделать для того, чтобы все это скорей сбылось.
Тихо слушали меня мои пионеры.
Кончался второй день войны, и опускалась на Москву ночь, суровая и синяя, как маскировочная штора.
Глава 8
Великое и малое
Стены Кремля охраняют каждого из нас.
В первые дни мне казалось, что меня надолго не хватит. Каждый день приносил столько волнений, был так грозно нов, что я думала – у меня не будет сил выдержать все это. Но потом оказалось, что нельзя все время говорить только об одной войне. И по-прежнему люди вставали утром, умывались, завтракали, отправлялись на работу. Только работали усерднее и уставали теперь больше. Вечерами ходили в кино и жили за опущенными синими шторами, упрятав внутри квартир жилой свет. Постепенно вернулись некоторые старые интересы. И иногда мы снова начинали ломать голову над таинственным исчезновением наших «загадалок», над странной историей с лодкой, которую потом обнаружили в кустах рыбаки. Решительно нельзя было подозревать кого бы то ни было. Васька Жмырев не появлялся что-то больше у нас во дворе, и мы все чаще и чаще, все привычнее стали считать его виновником наших странных приключений на острове.
Мы ездили на огороды, получая путевки в райкоме комсомола. Возвращались домой поздно, усталые, шли домой по темным московским улицам. Они казались дремучими и таинственными. Москва с каждым днем приобретала все более и более военный вид. Целые бастионы из мешков с песком вырастали у витрин. Их снаружи зашивали досками, фанерой. В подъездах появились ящики с песком, железные клещи, ломы, ведра.
И необыкновенно много звезд было в те ночи над Москвой. Обычно москвичи не видели звезд. Ночной свет города поглощал их. А теперь небо над Москвой было усыпано крупными яркими звездами. Но зато погасло рубиновое пятизвездие Кремля. На звезды кремлевских башен были надеты защитные чехлы, чтобы они не блестели днем. А ночью их теперь не зажигали.
Настроение становилось все тревожнее. Плакаты на всех углах и стенах Москвы требовательно напоминали о том, что пришло строгое время и каждый должен быть на своем месте. А радио сообщало сводки, от которых холодело все внутри. Иногда не хотелось слышать то, что сообщалось, хотелось уберечь себя от этого тревожного знания, но деваться от него было некуда, как от боли.
Второго июля, вернувшись очень поздно из-за города, я сразу заснула как убитая, забыв даже поставить будильник на шесть утра. Я помнила о том, что завтра утром надо будет встать пораньше, ехать с пионерами на окраины, убирать пустыри, но не могла заставить себя ночью встать и завести будильник. Я проснулась утром оттого, что кто-то сказал мне как будто в окно:
– Товарищи! Граждане!
Я вскочила и кинулась к открытому окну. Косые длинные тени лежали на только что политом, остывающем асфальте. Часы на углу показывали шесть тридцать. А на перекрестке, под громкоговорителем, стояли люди, закинув головы, и все как будто затихло на улицах, прислушиваясь. Остановились машины, троллейбусы. Шоферы приоткрыли дверцы, из трамвая высовывались люди.
Над утренней Москвой раздавалось:
– Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое двадцать второго июня, продолжается…
Включив в комнате репродуктор сети, я судорожно одевалась. Как я могла себе позволить проспать в такое время! Вот все встали, а я…
В квартире никого не было. Отец с мамой ушли. Я сбежала вниз по лестнице. На тихой улице из рупоров доносилось:
– Гитлеровским войскам удалось захватить Литву, значительную часть Латвии, западную часть Белоруссии, часть Западной Украины. Фашистская авиация расширяет районы действия своих бомбардировщиков, подвергая бомбардировкам Мурманск, Оршу, Могилев, Смоленск, Киев, Одессу, Севастополь…
Я схватилась за решетку ограды у нашего двора, когда услышала:
– Над нашей Родиной нависла серьезная опасность.
Я невольно посмотрела на ясное июльское небо над Москвой. И ясно представила себе, как этот высокий голубой свод провисает под тяжким бременем опасности, которая грозит задавить все живое на нашей земле…
Но голос в радиорупорах, как бы откликаясь на мою тревогу, напомнил:
– Конечно, нет! История показывает, что непобедимых армий нет и не бывало. Армию Наполеона считали непобедимой, но она была разбита…
Я выслушала это с огромной радостью, словно не Кутузов, а мы с Расщепеем разбили Наполеона. Мне было приятно, что приведен именно этот исторический пример.
– Товарищи! Наши силы неисчислимы, – твердо прозвучало в рупорах, и все, кто слушал радио рядом со мной на улице, посмотрели вокруг себя и друг на друга, словно заново увидели, как много нас, как огромна наша страна.
Я поспешила в райком. Здесь, во дворе, мы собирались обычно в праздничные утра Октября и Мая, выстраивались под нашими комсомольскими знаменами, весело расхватывали кумачовые транспаранты на шестах, фанерные щиты, обтянутые алой материей. И потом шли отсюда вместе с колонной всего нашего района на Красную площадь. И сегодня тут, во дворе райкома, было очень много народу. Я увидела здесь почти всех наших комсомольцев и многих знакомых из других школ. Всех тянуло сюда в это утро, все спешили сюда, к нашему комсомольскому дому, потому что нигде нельзя было так уверенно, широко и полновесно ощутить себя какой-то прочной частицей той великой силы, что наполняла только что слышанные нами слова, каждое из которых все мы запомнили на всю жизнь.
На крыльцо во дворе вышел наш секретарь Ваня Самохин.
– Товарищи, – сказал он негромко, но все его услышали и затихли, – будем считать наш комсомольский летучий митинг открытым…
В этот день комсомольцы наши нарасхват разбирали наряды, путевки, задания. Всякий хотел немедля взяться за дело.
Днем я встретила нашего математика Евгения Макаровича. Он шел с вещевым мешком за спиной, тщательно побритый, энергично размахивая одной рукой.
– Здравствуйте, Евгений Макарович. Куда это вы собрались? За город?
Он негромко расхохотался.
– Да, Крупицына. Решил, знаете, подышать свежим воздухом… Кстати, вам известно, что моряки называют свежей погодой? Когда буря разгуливается! – Он нахмурился, помолчал, потом протянул мне свою худую руку: – Всего вам доброго, Крупицына. В ополчение ухожу. Слышали о народном ополчении? Вот я уже записался. Передайте мой привет всем вашим товарищам, Крупицына.
– Как же, Евгений Макарович… Ведь у вас же с легкими не совсем хорошо…
– Тссс!.. – строго прервал меня математик. – Кто это вам наболтал? Сами не верьте и других разубедите. Очень прошу. Ну, всего наилучшего.
И он бодро зашагал, отмахивая на ходу в сторону одной рукой.
Но с каждым днем опасность, о которой говорили народу по радио и писали в газетах, нависала все грознее, и война подползала все ближе к нашему порогу. Уже несколько раз объявляли в Москве воздушную тревогу. И иногда где-то далеко-далеко погромыхивали залпы зениток. Москва готовилась к удару с неба.
В эти дни я очень много думала о Расщепее, вспоминая его слова: «Великие противостояния, Симочка, когда истина созревает, бывают не только во Вселенной и в человеческой судьбе – они бывают и в судьбе народов. И грозным будет великое противостояние, когда сойдутся два непримиримых мира и человечество увидит истинное светлое величие одного и познает всю злобную мерзость другого, нам враждебного. Жаль, если меня не будет тогда в живых, Симочка…»
Как мне не хватало в эти дни Расщепея, как много нужно было бы мне сказать ему, как часто требовался мне его совет!
Я несколько раз звонила по телефону из автомата Ирине Михайловне, обещала к ней зайти. Но у меня не хватало ни времени, ни сил для этого. Амеду я отправила еще одно письмо. Но ответа не получила.
Меня начинала томить тоска. Вот, думала я, пришло время, чтобы в жизни быть такой, какой я была в картине Расщепея: храброй партизанкой… А вместо этого я окучиваю со своими пионерами картошку на подмосковных огородах.
Так думала я и в тот день, когда мы работали на огородах близ Можайского шоссе. Когда-то по этой дороге двигалась на Москву армия Наполеона…
Теперь по шоссе друг другу в угон шли грузовики, крытые брезентом, и издали было видно, как там стоят обожженные солнцем регулировщики и машут желтыми и красными флажками, распределяя движение. Асфальтовая матовая гладь шоссе, разделив вдали лес надвое, уходила к самому горизонту. А если пойти по этой дороге все дальше и дальше, туда, за горизонт, и еще дальше, то где-то шоссе перерезала линия фронта, И там, на этом же самом шоссе, которое накатанным асфальтом блестело здесь, около нас, среди мирных лугов, там, может быть, сейчас шел бой…
На дороге возле огорода остановилась маленькая машина. Из нее вышел человек в дымчатых очках, в смешных коротких штанах баллоном и клетчатых чулках. Ребята подняли головы, разогнулись, с любопытством рассматривая приехавшего.
– Работайте, продолжайте, работайте. Здравствуйте, привет! – заговорил приехавший, вскидывая к глазам камеру. – В аппарат не глядеть! Лица веселее! Ну-ка, дружненько за работу! Вот так… Хорошо… Лады…
И он зажужжал аппаратом.
Ребята окучивали картошку, украдкой поглядывая в сторону человека с аппаратом. А он бегал вокруг нас, приседал на корточки, снимал нас то общим, то крупным планом. Я-то его давно узнала, еще по голосу, – это был Арданов, режиссер-лаборант Расщепея, тот самый, что звался у нас Лабарданом. Это он с Павлушей снимал меня для пробы, когда я впервые пришла на кинофабрику. Ну где же ему было узнать прежнюю Устю-партизанку в великовозрастной девице с облупленным от загара носом, с растрепанными волосами, выбивающимися из-под платка, и грязными от земли руками!
Но вот он кончил снимать, повесил аппарат на ремень через плечо, крикнул шоферу: «Погоди, Сережа, сейчас запишу только, и поедем на другой объект…» – и обратился к нам:
– Значит, так, – он вынул блокнот, – лады. Запишем… Комсомольцы и пионеры в подмосковных огородах помогают крепить боевой тыл. Так. Лады. Хороший сюжет. Из какой школы?
– Из 637-й! – хором отвечали мои пионеры.
– Давайте запишу фамилии, – сказал Лабардан. – Ну, начнем с тебя…
– Малинин Игорь… А в кино это будут показывать?
– Конечно, будут… Ты?
– Сокольская Людмила. Пятый «А». А в каком кино будет?
– Везде, везде будет… Ты как зовешься?
– Скорпион, – негромко подсказал Игорек.
– Как?
– Хватит вам, ребята! – обиделся Витя. – Вы запишите: Минаев Виктор. Год рождения 1929… Отличник, можете записать.
Так Лабардан переписал фамилии всех ребят, а потом, не отрываясь от своей книжечки, обратился ко мне:
– А вы что – за вожатую? Так. Лады. Фамилия, имя, школа?.. Что? Позволь!.. Сима?!
Лабардан сдернул с себя дымчатые очки; отступив на шаг, нагнул голову в одну сторону, потом посмотрел с другого бока, все еще не веря, должно быть, широко шагнул ко мне, обеими руками схватил меня за локти и крепко потряс:
– Симочка!.. Ты? Вытянулась-то как!.. Ну и случается же в жизни! Видишь, как пришлось мне тебя опять вернуть на экран… Кто бы мог думать?! – Он замолчал, отвернулся, глядя куда-то в сторону. – А помнишь, Симочка, Александра Дмитриевича? Эх, Сима!..
И он быстро надел очки. А ребята стояли поодаль и глядели на нас обоих…
Вот как – не на лихом коне, не в гусарском кивере и не с острой саблей, а с мотыжкой-сапкой в руке, копающейся в картошке на огороде попала я снова на экраны кино.
Глава 9
Под злыми звездами
Васька Жмырев появился на соседнем дворе дома № 15 с утра. Он сыпал налево и направо калеными семечками подсолнухов, новыми военными словечками: «точно», «порядочек», «культурненько» – и невероятными военными новостями, одна страшней другой.
Впрочем, он тут же добавлял, что пусть другие пугаются, а он лично ничего не боится.
Весть о появлении Васьки Жмырева быстро облетела оба двора. В этот день мы работали дома: по заданию штаба противовоздушной обороны вычерчивали белой известью стрелки у надписей: «бомбоубежище», «песок», «вода», «ход в укрытие». Днем была короткая тревога. Мы сейчас же полезли на крышу.
Дома № 15 и № 17 были разделены толстой, высокой стеной – брандмауэром, к которому с двух сторон приросли корпуса обоих зданий. Брандмауэр был официальной границей наших подоблачных владений. В мирное время здесь орудовали главным образом мальчишки-радиолюбители, укрепляя свои антенны. Отсюда же запускались змеи. В канун праздников железо кровель грохотало под ногами управдома и дворников, которые спускали отсюда на канатах или подтягивали на фасаде транспаранты, портреты и светящиеся разноцветными огнями лампочки иллюминации. А ныне, как только взвывала сирена, крыша переходила в наше ведение. Мы уже хорошо обжились здесь. У нас стояли тут ящики с песком, лежали ломики, щипцы, стояли бачки с водой. Правда, налета еще не было, но тревоги уже объявлялись несколько раз. И всегда, когда я поднималась сюда и глядела сверху на замерший, как бы затаивший дыхание, изготовившийся к бою город, у меня холодело сердце, пересыхали губы – так страшно мне делалось за Москву.
Москва отсюда была очень хороша. В синеве Замоскворечья, ближе к югу, проступал сквозной, похожий на застывший смерч силуэт радиобашни на Шаболовке. Между домами проблескивало зеркало Москвы-реки. С нашей крыши были видны две кремлевские башни с контурами темных звезд, притаивших теперь свой свет. И такая огромная, заполнив собой все видимое пространство, весь круг Земли, проложившая зелень парков и бульваров между кварталами, как перекладывают зеленым мхом елочные игрушки, лежала под нами Москва! Дым заводов стоял над далеким горизонтом. Ровный, слитный шум огромного города доносился на крышу.
Трамваи, автомобили внизу были страшно маленькими; зато лепные фигуры у карниза на фронтоне нашего дома, всегда казавшиеся мне не больше настольной лампы, на самом деле оказались размером в целый буфет…
Внизу, на земле, все выглядело теперь подготовившимся к удару. Все понемножку приобрело военный вид. А сверху, с крыши, Москва казалась по-прежнему мирной, беззащитно открытой. Правда, на самом высоком, многоэтажном доме возле нас из-за каменного барьера вокруг крыши торчали какие-то длинные предметы, тщательно укутанные брезентом. И виднелась пилотка неподвижного часового. Да иногда замечала я там командира; он медленно шел за барьером по крыше, в руке у него был бинокль, он держал его в отставленной руке, как держат кружку, то и дело подносил его к глазам, отставлял руку и опять прикладывался, словно отпивал крупными глотками даль, открывавшуюся ему сверху.
В тот день, когда на соседнем дворе объявился Васька Жмырев и мы во время дневной тревоги поднялись к себе на крышу, наш недруг оказался совсем рядом с нами, по ту сторону брандмауэра. Вокруг него вертелись соседские мальчишки, поглядывая в нашу сторону.
Пионеры мои сразу заволновались:
– Вон он, Сима, смотри… Жмырь явился.
– Ну, и не обращайте на него внимания, – посоветовала я.
– Лучше с ним не связываться, – согласился со мной, немало меня этим изумив, Игорь.
Но словоохотливый Дёма Стрижаков решил все-таки поступить по-своему. Он подошел к брандмауэру и крикнул на ту крышу:
– Эй, Жмырь!
– Ну Жмырь, скажем. Дальше что? – последовало оттуда.
– Здорово!