— Смерти бояться — на свете не жить!
— Без отваги нет и браги!
— Такое, значит, дело: либо грудь в крестах, либо голова в кустах! Умел, значит! без уменья и лаптя не сплетешь!
— Вот те и машина! — сказал, вздыхая, Челяк, — вдребезги! Все выдумывал, все искал чего-сь!
— Тот и сыщет — кто ищет! Ничего, брат, не упал ты, а возвысился! — сказал Елизар.
Изобретатель посмотрел на свое погибшее детище и повторил, вздыхая, любимую поговорку:
— Готовило-мотовило по прозванью фир — у ней много дыр!
Перед вечером, как всегда на троицын день, девки в праздничных ярких нарядах выстроились в ряд серединой улицы и с протяжными песнями отправились в Дуброву искать кукушкины слезки. Это был старинный веселый обычай.
Деревня с барских времен разделялась на два конца бугром, на котором стоял столб с надписью: с одной стороны: «1-е общество» и с другой — «2-е общество», но на разговорном языке второе общество называлось по старинке «Детскою барщиной»: со времен крепостного права, когда половина деревни была завещана помещиком в пользу детей.
«Детская барщина» имела свою околицу в самом конце деревни, а Дуброва виднелась за околицей: это был заповедный небольшой лес, густой, кудрявый, почти весь березовый, спускавшийся по крутому берегу Постепка, который в этом месте был глубже и шире, чем около Займища, и весь был покрыт пловучими лопухами с белыми водяными цветами. В давние времена здесь был обширный помещичий парк, но теперь он давно одичал, зарос густою чащей и превратился в красивую девственную дуброву. Через лес шла плохо наезженная песчаная дорога, а в глубине леса, на поляне, стоял большой деревянный, с антресолями, бывший барский дом; в нем теперь жил купец Завялов.
Купец часто и надолго уезжал по делам, самого его редко кто видел и знал. Иногда только через деревню проезжала купеческая коляска с кучером в плисовой безрукавке, с сидящими в ней белолицыми барынями и барышнями, глядя на которых, бабы дивились их белизне, недоумевая, что такое они едят, с какой пищи можно быть такими белотелыми?
Между купцом, заменившим помещика, и деревней было полное отчуждение, но не было открытой вражды. Глухо сожалели, что не догадались в свое время купить Дуброву и прилегавшую к ней землю, когда помещик продавал имение, но ведь тогда, во время «освобождения крестьян», старики надеялись, что земля отойдет им даром. Так и не купили мужики земли; теперь жители, жалея об этом, завидовали купцу: урожай на его земле был всегда лучше мужицкого. Снимали казенную землю у Листратовых, а они через это того гляди выйдут в купцы же; но и против Листратовых злобы не имели: каждый мужик на их месте поступил бы так, как Листратовы. Это была удача, счастье, досадовали только на своих «стариков», прозевавших землю. Деревня думала, что от дубровского купца-соседа деревня ни добра, ни худа не видала. Загонял он иногда забредшую на его луга крестьянскую скотину и брал за потраву, но брал «по совести», а иногда и прощал. Также девкам в праздники гулять по Дуброве не воспрещалось; порубок не бывало, мужики свой лес имели получше и побольше купеческой Дубровы.
Прогулка на троицу в Дуброву за кукушкиными слезками была узаконена давним обычаем. Теперь, как и в старину, девки находили в самых тенистых местах Дубровы нежные голубые цветочки — кукушкины слезки. Обязательно каждая сплетала венок, надевала его на открытую голову; перекликались в лесу, аукались и, нагулявшись вдосталь, возвращались в голубых венках, распевая протяжные звонкие песни. Это был девичий праздник, парням увязываться за девками в Дуброву было не в обычае: за гурьбой поющих девушек, украшенных кукушкиными слезками, вприпрыжку бежали только деревенские ребятишки.
Когда девки воротились из Дубровы, день уже клонился к вечеру, от изб по зеленой улице протянулись длинные прохладные тени.
На лугу против околицы, у избы деда Матвея, собрался праздничный хоровод. Старики и старухи сидели на завалинке, бабы на траве, собравшись в кружок, громко судачили, не слушая друг друга. На лугу девки и парни, взявшись попарно за руки, водили хоровод с пением, «играли», как театральное зрелище, весенние песни.
В середине движущегося круга стояла то одна, то другая девушка в венке из кукушкиных слезок, парень старался прорваться к ней, но его не пускали. Хоровод пел:
Парня пропускали в круг, и он проделывал все, что говорила песня.
Хоровод окружали зрители; группами стояли, следя за игрой. Ребятишки бегали и кувыркались на мягкой зеленой траве. В числе зрителей стояла и бабушка, разговаривала с соседкой. Вдруг от завалинки подошел к ней дед Матвей, обнял ее, маленькую, своей тяжелой ручищей и с шутливой важностью прошелся с ней мимо хоровода, как бы желая сказать:
— Вот как мы, старики-то! А ну-ка вы, молодежь?
Хоровод одобрительно засмеялся. Бабушка тоже смеялась, чуть-чуть заалевшись, как девушка, пройдясь с расшутившимся дедом.
Вукол стоял у ворот дедовой избы, поодаль от всех и печально смотрел на веселый хоровод: не было Груни, а без нее все это ему казалось скучным. Но вот, наконец, пришла и она; он еще издали узнал ее по воздушной, легкой походке, по красной повязке на черных, как смоль, волосах. С ее приходом хоровод еще более оживился, зазвенел девичий смех, парни молодцевато приосанились. Ее поставили «царевной».
Свирельный голос Груни выделялся из всего хора:
Высоко в небе медленно плыли причудливые груды облаков, алых от заходящего солнца.
Вукол смотрел на Груню издали и чем больше смотрел, тем большее наслаждение испытывал от созерцания ее прекрасного лица. Казалось, она, как солнце, освещает всех. От ее присутствия становилось радостно на сердце. Он следил за ней глазами, когда она ходила в кругу, слушал, как она запела новую, быструю, веселую песню:
Ребятишки всей деревни весело бегали около хоровода, только он один стоял в одиночестве и все смотрел на нее.
Солнце садилось за дубовым лесом. Алое пламя заката становилось багровым. Тени, простертые во всю ширину зеленой улицы, казались темней и печальнее. Вдруг Груня вышла из хоровода и своею быстрой, легкой походкой направилась прямо к нему, подошла вплотную. Вукол увидел ее лицо прямо перед собой: на черноволосой ее голове все еще был венок из кукушкиных слезок, на Вукола повеяло их тонким запахом, смешавшимся с запахом Груниных волос, пахнуло теплотой смуглого, крепкого тела.
— Ты что тут стоишь один? — спросила она с лукавой улыбкой, — одинокий какой! на вот тебе!
И протянула ему что-то, завернутое в бумажку.
Сердце Вукола заколотилось, на глазах навернулись слезы. Он молча принял подарок и вдруг весь вспыхнул до ушей, не сводя с нее восторженного взгляда. Груня тоже внезапно покраснела. Люди почему-то умолкли и следили за ними. Раздался дружный смех всем хороводом.
Груня, словно рассердившись, быстро повернулась и пошла обратно. Хоровод запел.
Вукол развернул бумажку: оказалась отличная стальная «аглицкая» удочка!
Посмеялась ли над ним красавица, детским подарком намекнув, что он еще ребенок, что ему рано засматриваться на девиц, или, наоборот, лучше кого бы то ни было поняла и почувствовала, чем она вдруг стала для него?
Вукол не знал, что с ним и можно ли решиться назвать то чувство, которое так рано пробудилось в его детском сердце, но, потрясенный, осмеянный и осчастливленный одновременно, прижав ее подарок к бушующему сердцу, убежал от хоровода за дедушкину избу, зарылся в мягкую, подернутую вечерней росой траву, пряча жгучие, непонятные ему самому слезы.
На покос отправлялись в степь за много верст от деревни, жили в степи все лето. Устраивали большой шатер, называемый «станом», расстилали в нем кошмы и прятали съестные припасы. Запасались бочонком студеной колодезной воды, отбивали молоточками косы, точили их длинным бруском и принимались за работу.
В первой косе шел дед Матвей, за ним едва поспевал Яфим, а малышам давали отдельный участок — учиться косить. Толку от их косьбы было мало, но ребята годились сгребать сено граблями, и в особенности когда свозили копешки к стогу лошадью, к хомуту которой привязывалась веревка, зацеплявшая копешку и волочившая ее волоком к стогу; лошадью должен был управлять верховой, а тут ребенок заменял взрослого и был даже удобнее: лошади легче.
Ребята гоняли лошадей на водопой, вечером разводили костер и вообще были нужны на мелкие дела и посылки. Настя и Ондревна сгребали сено вместе с ребятами, в деревне домовничала бабушка.
Сочная, густая трава ложилась прямыми рядами и быстро сохла под палящими лучами солнца. Все тело ломило от этой тяжелой и увлекательной работы.
Длинный летний день разделялся на четыре «уповода» — от восхода солнца до закуски, от закуски до завтрака, от завтрака до обеда и от обеда до ужина, когда солнце уходило за край земли. Отдыхали только после обеда. Страшно усталые, засыпали моментально, где попало: в тени телеги, под тенью травяной копны, под кустом. Спали как убитые, и казалось — только заснули, когда раздавался суровый голос деда, призывавший на работу.
К полудню скошенная трава высыхала, бабы и ребята сгребали сухое сено в маленькие копешки.
На закате солнца все с косами и граблями на плечах возвращались к стану. Разводили костер и кипятили в котле кашицу — пшено с картошкой. Такие же костры появлялись кругом по всей степи. Медленно потухала вечерняя заря, когда в глубоком небе уже начинали шевелиться мерцающие звезды. Степь чутко дремала, в тишине степного вечера далеко был слышен каждый звук: чей-нибудь далекий разговор, серебристое ржание коня, печальная протяжная песня, а после ужина, когда по всей степи косцы начинали отбивать молоточками косы и мелодично звенела сталь, — казалось, что натянулись от одного края земли до другого исполинские струны.
Но мало-помалу струны затихали, гасли костры, и все засыпало, лишь мириады комаров тонким звоном заполняли дремотный воздух. Спать можно было только под пологом, который растягивали на четырех низких колышках.
Быстро пролетала короткая летняя ночь, и снова начинался тяжелый трудовой день.
Когда все сено было скошено, ряды сгребали в копешки, копешки в большие копны, — и, наконец, начинали метать стог. Для ребят была самая приятная работа — ездить верхом на лошади и волоком подвозить копны к стогу. Стог выводил дед, а Яфим подавал ему трехрогими деревянными вилами тяжелые охапки сена. На растущий стог подсаживали ребят — уминать сено, и они барахтались в нем, утопая по грудь в душистых зеленых волнах. Чтобы сметать стог правильным конусом, чтобы он не вышел кривобоким, требовался большой опыт, и дед всегда сам вершил это ответственное дело. Закончив стог, осторожно спускались с него по веревке, причесывали граблями, пригнетали сверху толстыми слегами и затем оставляли поле до зимы; зимой отыскивали стог по особым приметам и перевозили сено на дровнях большими тяжелыми возами.
Так проходил сенокос неделя за неделей. Работали напряженно и спешно, чтобы убрать сено до дождей.
Едва кончался сенокос, поспевало жнитво, а потом молотьба. Снопы складывали в скирды, а потом в ометы, подобные стогам, чтобы предохранить хлеб от случайных летних дождей. Иногда на несколько дней наступало ненастье, и тогда пережидали его в палатке или шалаше, вынужденно теряя в безделье рабочее время. Но едва устанавливалось вёдро, как начиналась молотьба. Около омета устраивали ток — круглую расчищенную площадку — и застилали ее снопами. Связывали в круг не менее пяти лошадей поводьями — узды одной лошади к хвосту другой; тут опять необходимы были дети. Вукол и Лавр по очереди становились с кнутом в середину лошадиного хоровода и, понемногу наступая, гоняли круг, придерживаясь краев застланного снопами тока. С непривычки сначала у них от мелькания лошадей кружилась голова, но, освоившись, они с удовольствием гоняли лошадей, похлопывая кнутом и покрикивая на них. Дед, Яфим и бабы в это время методически снимали граблями солому, обмолоченную копытами лошадей, до тех пор, пока на току не оставалось жито вместе с мякиной. Тогда лошадей сводили с тока, жито сгребали в сторону, а ток снова застилали снопами, и так целые дни, пока не кончался омет. Тогда дед и Яфим веяли жито, подбрасывая его лопатами по ветру. Мякину относило ветром, а чистое жито падало на гладкий ток.
К вечеру ребятам поручали сгонять лошадей на водопой к ближайшему степному колодцу, иногда к озеру или речке. Лошадей было пять, шестой — Карюхин жеребенок Васька. Мальчики садились верхом без седла, три лошади с жеребенком бежали впереди. Такой небольшой табун мог бы сгонять и один человек, но неразлучных дядю и племянника всюду посылали вдвоем, чтобы приучать обоих к работе и обращению с лошадьми. Поездка на водопой версты за две, за три была всегда для обоих большим удовольствием.
При этом сказывалась разница их характеров: Вукол брал себе Мишку, молодого каракового жеребчика, непременно взнуздывал его, хотя в этом не было никакой надобности, бодрил, заставлял плясать или пускал галопом, а Лавр трусил за ним на старике Чалке и хохотал над причудами племянника. В результате Вукол возвращался на вспотевшей лошади, а Лавр на сухой, хозяйственно оберегая и жалея ее, в то время как отчаянный племянник без нужды носился по жнивью с риском сломать себе голову. Лавр увещевал и убеждал друга не маять лошадь попусту, предупреждал, что дед изругает, если узнает, но сам же и скрывал выходки Вукола.
Так прожили они в степи все лето, до конца августа, когда, наконец, окончена была молотьба. Настя и Ондревна уехали в деревню.
Разостлав в телегах рядно, нагрузили возы золотистой, сытно пахнувшей пшеницей, аккуратно зашили толстой иглой, покрыли цельной сыромятной кожей, завязали веревками и медленным обозом, шагом, еще на заре двинулись по широкой степной дороге в далекий путь. С передним возом ехал на Чалке дед, за ним Яфим, а на последней подводе поместились два маленьких друга.
Хорошо было лежать на возу, от которого пахло пшеницей и дегтем, вынимать иногда из мешка ломоть ситного хлеба и предаваться бесконечным дружеским беседам.
Степь была громадна, величественна и печальна. Поля были обнажены, трава скошена, нивы сжаты. Кое-где виднелись, стога и еще не обмолоченные ометы. Высоко в небе по временам летели к югу, построившись правильным треугольником, дикие гуси и утки.
Солнце взбиралось все выше, обещая жаркий августовский день. Парило. На горизонте показалось маленькое белое облачко, оно быстро увеличивалось и вскоре превратилось в причудливые белоснежные горы, громоздившиеся одна на другую. Потянуло сырым ветерком. По дороге, кружась, побежали маленькие вихри, пыль закрутилась столбом.
В это время обоз, взобравшись на косогор, начал спускаться по крутой дороге. Чалка был великий мастер этого: он почти на крупе сползал с горы, упираясь в землю всеми четырьмя копытами, с натянутой шлеей и сдвинутым к голове хомутом. Яфим, ехавший на Карюхе, соскочил с воза, держа ее под уздцы и упираясь плечом в гужи хомута. Оглянувшись, он увидел, что неопытного Мишку воз качает из стороны в сторону. Тогда он пустил Карюху одну, а сам подбежал к телеге ребят и сделал это во-время: ребята из последних сил натягивали вожжи, но молодой жеребчик волновался, еще не умея удерживать воза. Яфим схватил его за узду, уперся в гуж. Шея мужика покраснела, из-под лаптей летела пыль, катились придорожные камни, но жеребчику сразу стало легче, и он, подобно Чалке, стал медленно сползать на крупе. С половины спуска передние возы мчались крупною рысью. Тогда и Яфим вскочил на воз, выхватил вожжи у ребят, натянул. Мишка почувствовал себя в сильных, опытных руках, пошел с полгоры правильным, быстрым ходом. От волнения и страха ребята не замечали, что в степи стало темнее, по горе побежали тени, ветер свистел в ушах, а рубаха Яфима надувалась пузырем.
Только когда лошади снова перешли на шаг, друзья взглянули кругом себя: по небу ползла, закрывая солнце, огромная синяя туча. Где-то далеко заворчал отдаленный гром.
— Чапан возьмите! — сказал Яфим, бросая им вожжи, и побежал догонять Карюху. На переднем возу дед уже с головой накрылся рядном.
Вслед за громом упали первые тяжелые капли дождя. Ребята вынули приготовленный чапан и, прижавшись друг к другу, закутались в него. Совсем стемнело, как в сумерках, и вдруг, разорвав тьму, через все небо судорожно, изломами пробежала кривая огненная трещина, на момент осветила всю степь до горизонта, и ужасный грохот с треском упал с неба на землю. Казалось, дрогнула земля.
Хлынул ливень.
Длинными серебряными струями изливались тучи, поили жадную степь. Побежали ручьи по грязной дороге, разлились широкие лужи по бокам ее, вскакивали и лопались дождевые пузыри, похожие на бубенчики. Молнии непрерывно освещали степь, и чудились в них огненные глаза сердитого Ильи. Грохотали по небесной дороге пылающие колеса, по тучам неслись и оглушительно ржали крылатые огненные кони. Шум дождя и ядреные взрывы грома слились в прекрасную и страшную музыку.
Мишка из каракового превратился в вороного, мокрая шерсть его лоснилась, копыта чавкали, разбрызгивая жидкую грязь. За частой сеткой дождя, туманом задернувшей небо и степь, не видно было ехавших впереди.
Ребята продрогли под намокшим чапаном. Дождь насквозь пробил его грубую колючую дерюгу. К колесам прилипала грязь, жирными комьями обдавая телегу. Усталые лошади, меся копытами лужи, медленно тянули скрипевшие возы.
Гром, удаляясь, затих, молния сверкала все реже, гроза смирилась, обессилела, дождь иссяк, разорванные тучи уходили за горизонт, и вдруг выглянуло солнце: умытая, позеленевшая степь засверкала миллионами брызг, закурилась теплым туманом, словно вздохнула полной грудью.
Завиднелись родные, знакомые места: одинокая ракита на пригорке и пологая, похожая на застывшую волну, гора, которую испокон веку неизвестно в чью память называли Жадаевой горой. Дальше засерели гумна с ометами снопов и соломы, сады, огороды, соломенные и тесовые кровли изб.
Здесь дорога оказалась почти сухой, гроза прошла степью, задев деревушку только одним из своих широких крыльев.
У околицы из соломенного шалаша вышел ветхий Качка в солдатской старой кепке, с трубкой в зубах и отворил скрипучие ворота.
Город, весь бревенчатый, кроме главной улицы, стоял в глубоких сугробах. Главная улица кончалась базаром и толчком с закутанными торговками, сидевшими за своими лотками, у подножия высокой осьмиугольной башни.
От башни улица круто поворачивала под гору к мосту через речку. Тесно гнездились торговые лавки с базарным товаром — с ведрами, горшками, лопатами, валенками. В кузнице стучали молотками, дышал горн.
А вот и новое жилище родителей Вукола. В глубине двора мрачного кирпичного дома с надписью на столбе ворот: «Дом Колчиной» была надстройка над каретником, в форме светелки, туда вела внешняя деревянная лестница.
В светелке были три маленьких комнаты, из которых семья Елизара занимала одну.
Елизар работал на литейном заводе, делал модели сложных механизмов. Дома он обычно сидел за столом и писал карандашом на листке бумаги, иногда беря в руки циркуль, вымеряя что-то в развернутом перед ним чертеже. Работа его требовала точности вычислений и специальных технических знаний.
Вукол залезал на стул, ложился на стол всей грудью. Карандаш оставлял на бумаге ряды интересных, разнообразных знаков.
— Что это? — спросил однажды сын.
— Цифры! — рассеянно ответил отец. Взглянув на сына, подумал и добавил: — Хочешь, научу тебя цифрам?
— Хочу! — Вукол радостно завозился на стуле.
Елизар отложил работу в сторону.
— Ну, гляди: вот эта палочка — один, вот с головкой и хвостиком — два, а эта пузатая — тройка!
Отец густо и крупно нарисовал цифры, и Вукол сразу их запомнил. Ему казалось, что они, как люди, каждая имеет свое лицо: тройка — толстая, с острым носом — на утку похожа, пятерка — веселая, шесть — с большим животом и маленькой головкой, восемь — как торговка на базаре, а девятка — та же шестерка, только вниз головкой — смешная.
Проэкзаменовав ученика, учитель удивился.
— Э, брат, да ты памятливый? А буквы хочешь знать?..
Буквы оказались еще занятнее: отец нарисовал их и оттенил, как будто вырезал из дерева, такие Вукол видал на вывесках. Художник рисовал долго, любовно отделывая мягким карандашом каждый рисунок. Пока рисовал, Вукол запомнил весь алфавит.
— Ну, на сегодня довольно! завтра я тебя спрошу — как зовут каждую букву, если не забудешь — выучу тебя читать.
И затем сказал матери:
— Попробую по новому, по звуковому методу, который только недавно начали применять! много легче и скорее выходит!
Таким образом началось обучение Вукола грамоте. Вскоре он уже читал волшебные сказки.
И вот у Вукола впервые явилось желание собственноручно нарисовать героев, богатырей, сверхъестественных красавиц такими, какими они ему представлялись.
Образцом живописного искусства казалась ему картина, отпечатанная в красках, висевшая на стене их комнаты в рамке под стеклом: «У Неаполитанского залива семья рыбаков». Там все было прекрасно: лазурные волны, набегающие на песчаный берег, яркое солнце и в особенности полулежащая дочь рыбака. Волосы у нее густые, черные, на волосах алая повязка, лицо смуглое, тонко и нежно очерченное, прекрасное и гордое. Вукол представлял ее, как живую, и казалась она ему одной из тех красавиц, из-за которых в лубочных сказках рыцари и герои совершали свои удивительные подвиги. Картину эту кто-то забыл у Елизара, когда он жил в Сибири.
Прошло еще два года.
За перегородкой жили почтальон с кривоглазой женой, молодая солдатка и мастер музыкальных инструментов — он же и музыкант: мужчина огромного роста, с большой русой бородой, делавший скрипки. Сделает, поиграет и продаст, потом начинает мастерить новую. По вечерам мастер уходил в театр играть в оркестре. Часто играл он и дома. Вукол часами слушал его игру. Музыкант показал ему приемы игры. Потом объявил Елизару:
— У парнишки твоего абсолютный слух оказался! Дай-ка я позаймусь с ним! Да, вот еще что: ребятишек нужно на сцену! Идет «Русская свадьба»! Отпусти-ка со мной Вукола: полтинник на пряники или на книжки получит, да пускай оркестр слушает. Как знать? Может, это хлеб будет для него после.
Вукол не имел никакого понятия о театре и пошел туда главным образом из-за возможности заработать полтинник.
Театром оказалось старое, странного вида здание. Попал туда вместе с музыкантом с черного хода и очутился за кулисами. Там была сутолока, теснота, шум и ругань.
Сцена, которую видно было между кулис, изображала внутренность очень странной комнаты с еще более странными людьми: бояре и боярыни в ярких крестьянского покроя костюмах разговаривали неестественно громко, а из подпольной конуры кто-то им подсказывал громким шепотом.
Вукол с жадностью смотрел на все это из-за кулис в ожидании, что будет дальше. Его вместе с другими ребятами одели в цветную косоворотку с пояском, шаровары и желтые сапоги, заячьей мягкой лапкой помазали и напудрили щеки и всех приготовили к выходу.
На сцене было шумно: бояре пили из пустых деревянных золоченых ковшей, полосатый шут в желтом колпаке с бубенцами играл на балалайке без струн, а на самом деле играли на скрипках в оркестре, потом на сцену в отворившуюся дверь вытолкнули ребят и Вукола вместе с ними. Все они сели на пол вдоль холщовой стенки, которая заколебалась, когда Вукол попробовал к ней прислониться спиной, крепко держа в руках свою собственную шапку.