Он бросился было к конногвардейцам, но те не спешили умирать за царя, хотя и присягнули ему. Милорадович, вскочив на коня, поскакал на Сенатскую площадь в сопровождении лишь своего адъютанта.
В двенадцать часов он прорвался сквозь толпу к выстроившимся в каре мятежникам и начал уговаривать солдат прекратить мятеж, поскольку они обмануты. Опасаясь, что уговоры Милорадовича подействуют на солдат, декабрист П.Г. Каховский выстрелил в генерал-губернатора.
Так оборвалась жизнь генерала.
Впрочем, существует версия, что уговаривал Михаил Александрович не солдат, а офицеров, неправильно исполнявших его указания, но это только версия. Это направление следствия по делу декабристов было прекращено самим Николаем I…
Через полчаса после выстрела Каховского на Сенатскую площадь подошли эскадроны конной гвардии. Николай I приказал выстроить их у Адмиралтейства.
Какое-то время войска стояли друг против друга, не предпринимая никаких действий.
Подходили верные части к Николаю I.
Подходило пополнение и к бунтовщикам. Без пятнадцати час примкнула к ним рота лейб-гренадер Александра Сутгофа. Еще через час под предводительством Николая Бестужева вышел на площадь Гвардейский экипаж — 1100 матросов.
Однако верных частей было больше.
Подошел на Сенатскую площадь Измайловский полк, и мятежники были окружены. Через полчаса к восставшим, взяв крест, направился митрополит Петербургский Серафим.
— Воины, успокойтесь! — сказал владыка. — Вы против Бога и церкви выступили…
Появление владыки произвело большое впечатление на солдат, но офицеры-заговорщики помешали ему завершить дело миром.
— Какой ты митрополит? — с вольтерьанским бесстрашием начали кричать они. — Константин в оковах! А ты изменник! Не верим тебе!
Как вспоминал А.Е. Розен, люди, шедшие с площади, просили продержаться еще часок…
Еще часок — это до наступления темноты.
Темноту ждали все. Офицеры-бунтовщики — с надеждой. В темноте, обманывая солдат, они поднимали восстание.
Темнота помогла бы им и теперь…
Темноты и опасался император. После депутации великого князя Михаила Павловича к восставшим он приказал рассеять мятежников картечью..
Было пять часов вечера.
Уже сгущались петербургские сумерки.
Наступал вечер первого дня тридцатилетнего царствования императора Николая I.
Первую ложку заваренной для него каши ему удалось разжевать.
Уже на первых допросах декабристов выяснилось, что в подготовку восстания были вовлечены высшие чины империи.
«Можно не сомневаться, — справедливо отмечает Виктор Острецов, — увидев подлинные размеры заговора, Государь почувствовал себя в большей опасности, чем тогда, когда выехал верхом на Сенатскую площадь утром 14 декабря, чтобы лично командовать подавлением мятежа.
Несомненно также, что ни Рылеев, ни Пестель, ни кн. С.П. Трубецкой, ни прочие видимые главари восстания не были подлинными руководителями заговора. Главная часть его простиралась не столько в сторону армейских полков и гвардейских казарм, сколько в сторону создания общественного мнения и дискредитации правительственных решений, подрыва авторитета православного духовенства и Самодержавия.
И, увидев размеры заговора, Император, человек с железной волей, но вместе с тем и реалист, почувствовал себя одиноким и совершенно беззащитным перед той силой, что называется масонством, пронизавшим весь высший слой Империи».
В Манифесте, выпущенном после подавления восстания, Николай I призвал все сословия соединиться в доверии к правительству. И снова, как отец и брат, напомнил Николай I дворянству его значение, подчеркнул его обязанность насаждать «отечественное, природное, не чужеземное воспитание».
По словам императора, восстание вскрыло «тайну зла долголетнего», его подавление «очистило отечество от следствий заразы, столько лет среди его таившейся». Эта «зараза пришла с Запада как нечто чужое, наносное: «Не в свойствах, не в нравах русских был сей умысел»», но тщетны будут все усилия к прочному искоренению зла без единодушной поддержки всего общества.
Потребность в преобразованиях, считал Николай, получит удовлетворение «не от дерзостных мечтаний, всегда разрушительных», а путем постепенных усовершенствований существующего порядка мерами правительства. Общество может этому помочь, выражая перед властью, путем законным, «всякое скромное желание к лучшему, всякую мысль к утверждению силы законов, к расширению истинного просвещения и промышленности», что будет принимаемо «с благоволением».
Так была сформулирована национально-консервативная программа Николая I. Он открыто поднял национальное знамя во внешней и внутренней политике.
Как это ни странно прозвучит, но и наказание декабристов тоже было определено в русле национально-консервативной программы императора.
Николая I упрекали и продолжают упрекать за жестокость, за то, что он уравнял великосветских «болтунов» и «шалунов» с настоящими преступниками.
Это не совсем верно. Николай I видел, что арестованные бунтовщики по молодости своей не обладали ни достаточным опытом, ни развитым умом, и поэтому не понимали, что стали послушными исполнителями чужой, неведомой им воли, одинаково враждебной и им самим, и русскому народу, и Российской империи. Смертной казнью наказали только Павла Ивановича Пестеля, Кондратия Федоровича Рылеева, Петра Григорьевича Каховского, Михаила Павловича Бестужева-Рюмина и Сергея Ивановича Муравьева-Апостола, вина которых сомнения не вызывала.
Остальные, хотя и получили большие сроки каторги и ссылки, но жизнь сохранили и сохранили возможность изменить ее, не в смысле освобождения от наказания, а в соответствии с требованиями народной жизни, улучшению которой они, как заявляли сами, и желали служить.
Уже 9 января 1826 года комендант Шлиссельбургской крепости получил предписание представить сведения, сколько в ней находится мест для содержания арестантов, сколько их, кто именно содержится в крепости и сколько имеется свободных мест.
Как вскоре выяснилось, сведения были необходимы для размещения участников мятежа.
Летом 1826 года их начали развозить по тюрьмам и острогам. И хотя наказание каждому было уже определено, но многое оставлялось на игру случая.
«С беспокойным чувством, с мрачными думами приближался к Шлиссельбургу, опасался, чтоб нас не оставили в его стенах, — вспоминает в «Записках декабриста» Андрей Евгеньевич Розен. — Я знал, что несколько человек из моих товарищей содержались там после приговора, а право, нет ничего хуже, как сидеть в крепости. Тройки повернули вправо к селению — и я перекрестился».
В это время в Шлиссельбургской крепости уже находились несколько участников мятежа. Первыми привезли сюда Ивана Пущина, Александра Пестова и Василия Дивова.
Осужденный по первому разряду (смертная казнь через отсечение головы, которая была заменена ссылкой в каторжные работы сроком на 20 лет), Иван Иванович Пущин, покидая Шлиссельбург в октябре 1827 года, с облегчением вздохнет: «Слава Богу, что разделались со Шлиссельбургом, где истинная тюрьма».
Более подробное описание Шлиссельбургской тюрьмы оставил Михаил Бестужев, которого привезли на остров в сентябре 1826 года.
«В сентябре нас с братом привезли в Шлиссельбург… — писал он, отвечая на вопросы историка М.И. Семевского. — Там мы пробыли до октября следующего года в заведении, подобном человеколюбивому заведению Алексеевского равелина, ухудшенному отдалением от столицы и 30-летним управлением генерал-майора Плуталова, обратившего, наконец, это заведение в род аренды для себя и своих тюремщиков на счет желудков несчастных затворников, получавших едва гривну медью на дневной харч, когда положено было выдавать 50 копеек ассигнациями. Этот Плуталов в свое 30-летнее управление до такой степени одеревенел к страданиям затворников, что со своими затверженными фразами сострадания походил скорее на автомата, чем на человека, сотворенного Богом. Когда я его просил купить на остальные мои деньги каких-либо книг, он мне отказал, ссылаясь на строгое запрещение.
Я был помещен в маленькую комнатку в четыре квадратных шага; из коего надо вычесть печь, выступавшую в комнату, место для кровати, стола и табурета. Это была та самая комната, где содержался в железной клетке Иван Антонович Ульрих, где и был убит при замыслах Мировича. Комната стояла отдельно, не в ряду с друтими нумерами, где помещались брат Николай, Иван Пущин, Пестов, Дивов и другие; те комнаты были просторны и светлы и имели ту выгоду, что, будучи расположены рядом по одному фасу здания, доставляли заключенным возможность сообщаться посредством мною изобретенной азбуки, а летом, при растворенных окнах, даже разговаривать в общей беседе.
Когда Плуталов умер у ног Незабвенного, пораженный апоплексическим ударом при передаче еженедельного рапорта, назначен был генерал Фридберг, для исправления всех упущений, вкравшихся в 30-летнее управление прежнего коменданта. Мы вздохнули свободнее. Он дал нам все по положению: халаты, белье, тюфяки, постельное белье и устроил общее приготовление пищи, что дало нам возможность иметь табак и даже чай. Комнаты начали поправлять и белить. Меня временно перевели в одну из комнат общего фаса, просторную, светлую, чистую.
Погода стояла теплая, окно открыто. Я подошел к нему и оцепенел от восторга, услышав в едва слышных постукиваниях вопрос (как я узнал после) Пущина, который спрашивал Пестова: «Узнай, кто новый гость в твоем соседстве?»
Не помня себя, позабыв обычную осторожность, я бросился к окну, начал стучать и тем чуть не испортил дела. Меня вовремя остановили, и я, узнав все законы их воздушной корреспонденции, часто разговаривал даже с братом Николаем, который сидел в самом крайнем нумере, так, что между нами находилось шесть комнат».
Это одно из первых художественных описаний Шлиссельбургской тюрьмы, со всеми свойственными этому жанру преимуществами и недостатками. Стремление писать «похоже» на старших братьев Николая и Александра, которые были весьма одаренными литераторами[42], в воспоминаниях Михаила Бестужева явно превалирует над точностью и объективностью. Автор привносит в жанр мемуаров приемы, более характерные для романтической прозы…
Можно, конечно, допустить, что его «занесло» в камеру, где произошло убийство императора Иоанна VI Антоновича, не собственное воображение, а искреннее заблуждение, и это его дезинформировали охранники, не знающие, когда строился «секретный дом»…
Но вот превращение благополучного генерал-лейтенанта Григория Васильевича Плуталова в зловещего — этакий персонаж романтической прозы! — тюремщика, выжимающего гривенники из пайка заключенных, родственники которых принадлежат к числу влиятельных аристократов, объяснить труднее.
Кстати сказать, другой «шлиссельбуржец», И.И. Пущин, в письме отцу, написанном с дороги уже после кончины Г.В. Плуталова, вспоминал своего тюремщика иначе: «благодаря… Плуталову я имел бездну перед другими выгод», «Спасибо Плуталову — посылки ваши меня много утешали»…
В принципе, можно было бы и не обращать внимания на такие мелочи, но в них — характер самого Михаила Александровича Бестужева.
Конечно же, он не был подлецом, когда обманывал солдат московского полка, выводя их на Сенатскую площадь. Он просто играл тогда в революционера, не думая о последствиях своей игры ни для тех, с кем он играл, ни для самого себя. Вот и теперь, будучи осужденным по второму разряду и превратившись в заключенного Шлиссельбургской тюрьмы, он все равно продолжал играть, сгущая ужасы своего заключения до положения узника Бастилии из «чувствительного путешествия» Лоуренса Стерна.
«Стерново путешествие» — любимая книга братьев Бестужевых.
В рассказе Николая Бестужева «Шлисселъбургская станция», написанном уже в Петровском заводе, герой, отправившийся в Новую Ладогу по делам матери, а вернее, «выбирать невесту», застрял в Шлиссельбурге на почтовой станции.
«Чрез домы на противоположной стороне улицы проглядывали по временам, сквозь дождь, стены и башни Шлиссельбургского замка… Полосы косого ливня обрисовывали еще мрачнее ту и без того угрюмую громаду серых плитных камней; влево Нева терялась за домами; вправо озеро глухо ревело, переменяя беспрестанно цвет поверхности, смотря по силе порывов и густоте дождя, — и я первый раз дал свободу своим мыслям, которые до сих пор сдерживались или толчками, или ожиданием. Какое-то грустное чувство развивалось во мне при виде этих башен. Я думал о сценах, которых стены были свидетелями, о завоевании Петра и смерти Ульриха, — о вечном заключении несчастных жертв деспотизма. Мысли невольно останавливались на последних: может быть, думал я, много страдальцев гниет и теперь в этой могиле. Сколько человек, мне известных, исчезли из общества и тайна их участи осталась непроницаемой. Но за какое преступление, за что, по какому суду осуждаются они на нравственную смерть? Все, что относится до общества и его постановлений, до частных людей и сношений их, ограждено законами; преступления против них публично наказаны; но здесь люди бессильны, преступления их тайны; наказания безотчетны и почему?.. Потому что люди служат безответною игрушкой для насилия и самоуправства, а не судятся справедливостью и законами. — Когда же жизнь и существование гражданина сделаются драгоценны для целого общества? Когда же это общество, строящее здание храма законов, потребует отчетности в законности и Бастилий и Шлиссельбургов и других таких же мест, которых одно имя возмущает душу?»
Потом герой «Шлиссельбургской станции» пьет чай, беседует со смотрителем и его женой о том, как они мыкают горе на этой станции: тракт малоезжий; купечество ездит на долгих или на наемных; а кроме купцов только «офицеры да фельегари».
— Куда же ездят эти фельдъегери? — спрашивает герой.
— Куда? — переспрашивает жена смотрителя. — Прости Господи! Не ближе и не далее здешнего места… Разве, разве что в Архангельск; да пусть бы их ехали с Богом, а то не пройдет месяца, чтобы не привезли в эту проклятую крепость на острове какого-нибудь бедного арестанта.
— А вы видаете этих арестантов?
— Куда тебе! Нет, родной, никогда не видаем. Приедут всегда ночью и прямо на берег, не заезжая сюда. Я бегала не раз на реку, да только и видела, что повозку; жандармы и близко не подпускают; фельегар крикнет с берегу — с крепости зарычат каким-то дивным голосом; приедет катер: сядут, поедут, и бедняжка как в воду канет…
После чая герой «Шлиссельбургской станции» берется за чтение «Чувствительного путешествия» Лоренса Стерна, открыв его, конечно, на описании Бастилии.
«Боже мой, в двадцатый раз читаю это место, но еще впервые оно так на меня подействовало! Рассказ хозяйки, картина Стерна, задержка лошадьми, собственные предчувствия… мне кажется, что Шлиссельбург уже обхватывает и душит меня как свою добычу. «Так, — сказал я сам себе, шепотом, боясь, чтобы меня не подслушали. — Я имею полное право ужасаться мрачных стен сей ужасной темницы. За мной есть такая тайна, которой малейшая часть, открытая правительству, приведет меня к этой великой пытке. Я всегда думал только о казни, но сегодня впервые явилась мысль о заключении».
Долго я ходил по комнате, приучая воображение к тюремной жизни, страшно проявляющейся в разных образах предо мною; наконец фантасмагория моих мыслей прояснилась, припомнив, что года три или четыре назад, познакомясь с комендантом Шлиссельбургской крепости, я отвечал на зов его к себе в гости, что постараюсь сделать какую-нибудь шалость, за которую провинность доставят меня к нему на казенный счет. Тогда я еще не имел в виду цели, которая могла бы оправдать мою шутку».
Это только начало рассказа «Шлиссельбургская станция», в ходе которого появится на станции женщина, необыкновенно понравившаяся герою.
И он тоже необыкновенно понравится этой женщине, а кроме того выяснится, что к ней, собственно говоря, он и ехал знакомиться, но ни взаимное чувство, ни случай, столь счастливо сведший их, ничего не могут переменить.
Они расстаются.
Мысль о превратностях судьбы, ожидающих героя, как деятеля тайного общества, не покидает его. Он не может подвергнуть свою возлюбленную участи жены изгоя общества.
Вот такой романтический рассказ.
Михаил Бестужев уклончиво прокомментировал этот рассказ, дескать, его брату «не хотелось обнажать своей заветной любви пред чужими взорами», но нам интереснее тут не столько любовная линия, сколько игра Николая Бестужева с самим собою, которую он развернул в этом повествовании.
В самом деле…
Герой рассказа, а он очень похож на самого Николая Бестужева, смотрит в непогоду на Шлиссельбургскую крепость и думает об узниках, которые заточены там, пытается представить себя там, и всё бы ничего, но — напомним! — что «Шлиссельбургская станция» писалась в Петровском заводе, когда Николай Бестужев уже побывал в Шлиссельбурге…
То есть в рассказе он возвращается назад и думает о себе будущем, каким он стал сейчас, когда пишет рассказ.
Эта игра со временем усиливается воспоминаниями героя рассказа, который, познакомившись несколько лет назад с комендантом Шлиссельбургской крепости, ответил на зов его к себе в гости, что «постарается сделать какую-нибудь шалость, за которую провинность доставят его к нему на казенный счет».
История эта заимствована из жизни самого Николая Бестужева.
Об этом, отвечая на вопросы М.И. Семевского, вспоминал Михаил Бестужев: «С братом Николаем он (генерал Плуталов. —
В повествования Лоренса Стерна нарушение временной последовательности использовалось, как литературный прием. Николай Бестужев в «Шлиссельбургской станции», как и его брат Михаил в «мемуарах», нарушают временную последовательность и в своей прозе, и в самих своих жизнях.
Впрочем, похоже, что нарушили они эту временную последовательность и в ходе событий 14 декабря 1825 года.
Ведь, собственно говоря, если бы братья Бестужевы не стали обманывать солдат и не вывели бы их на Сенатскую площадь, не было бы, быть может, и самого восстания…
Странным образом перекликается игра рассказа «Шлиссельбургская станция» с судьбою Иосифа Викторовича Поджио, просидевшего в Секретном доме Шлиссельбургской крепости гораздо дольше других декабристов — шесть с половиной лет.
Иосифа Викторовича Поджио, старшего брата декабриста Александра Викторовича Поджио, привела в тайное общество, как он показал на следствии… любовь.
Иосиф Викторович вступил в тайное общество по предложению Василия Львовича Давыдова, так как был страстно влюблен в его племянницу Марию Андреевну Бороздину и опасался, что, отказавшись, лишится расположения Василия Львовича и потеряет возможность видеться с Марией Андреевной в его доме.
У отца Марии Андреевны, генерал-лейтенанта Андрея Михайловича Бороздина, который считал вдового красавца Поджио не самой удачной партией для дочери, Иосиф Викторович мог бывать очень редко. Таким образом, членство в тайном обществе нужно было И.В. Поджио, чтобы завоевать расположение Марии Андреевны, и в 1825 году, незадолго до восстания, они поженились.
После подавления восстания И.В. Поджио обвинили в «принадлежности к тайному обществу с знанием цели и знанием о приготовлении к мятежу, а также в умысле на цареубийство согласием и даже вызовом».
Он был отнесен к четвертому разряду преступников и приговорен по лишении чинов и дворянства к ссылке в каторгу на 12 ле г, а потом на поселение.
В августе 1826 года срок каторги ему сократили до восьми лет, но самое страшное ждало его впереди.
Мария Андреевна собиралась поехать следом за красавцем-мужем на каторгу, но отец ее, ставший сенатором Андрей Михайлович Бороздин, употребил все силы, чтобы помешать дочери.
Он добился приема у Николая I, и тот приказал заточить И.В. Поджио в Шлиссельбурге, причем матери и молодой жене Иосифа Викторовича об этом не сообщили.
В апреле 1828 года Иосифа Викторовича перевели в Шлиссельбург. Условия его содержания были чрезвычайно тяжелыми и, судя по запискам М.Н. Волконской, вполне схожими с тюремными фантазиями героя «Шлиссельбургской станции» И.А. Бестужева.
«За все эти годы, — пишет М.Н. Волконская, — он видел только своего тюремщика да изредка коменданта. Его оставляли в полном неведении всего, что происходило за стенами тюрьмы, его никогда не выпускали на воздух, и когда он спрашивал часового: «Какой у нас день?» — ему отвечали: «Не могу знать». Таким образом, он не слыхал о Польском восстании, об Июльской революции, о войнах с Персией и Турцией, ни даже о холере; его часовой умер от нее у двери, а он ничего не подозревал об эпидемии. Сырость в его тюрьме была такова, что всё его платье пропитывалось ею, табак покрывался плесенью, его здоровье настолько пострадало, что у него выпали все зубы».
Периодически Третье отделение посылало коменданту крепости «уведомление» — «доставить приложенные при сем письмо и посылку находящемуся в Шлиссельбургской крепости Осипу Поджио…»
Только в январе 1829 года Поджио получил разрешение отвечать на письма, но по-прежнему ему запрещалось указывать место его нахождения.
За год до прибытия в Шлиссельбург И.В. Поджио сидевший здесь В.К. Кюхельбекер написал:
Стихотворение названо «Тень Рылеева» и посвящено Петру Александровичу Муханову, но кажется, что ложится на него и тень несчастного Иосифа Викторовича Поджио, вступившего ради своей любви в тайное общество и осужденного за свою любовь на заточение в Секретном доме Шлиссельбурга…
Глава третья. Николаевская эпоха
Сеть уготоваша ногам моим, и слякоша душу мою:
ископаша пред лицеем моим яму, и впадоша в ню.