Так слушайте то, что я должен вам возвестить. С точки зрения высшей технологии человек есть создание скверное, слепленное из разноценных умений, — правда, не при взгляде изнутри Эволюции, уж она-то делала все что могла; но, как я покажу, немного она могла и делала это скверно. Итак, если я вас развенчаю, то не прямо, а подобравшись к Эволюции с меркой технического совершенства. Но где же мерило этого совершенства, спросите вы? Я дам вам двуступенный ответ и сначала взойду на ступень, на которую уже взбираются ваши эксперты. Они считают ее вершиной — ошибочно. В их нынешних утверждениях проглядывает возможность следующего шага, только они об этом не знают. Итак, я начну с известного вам. С начала.
Вы узнали уже, что Эволюция не имела в виду ни специально вас, ни вообще каких-либо существ: не существа, такие или иные, важны для нее, но пресловутый код. Код наследственности — непрерывно возобновляемое послание, и только оно берется в расчет Эволюцией, — да, собственно, оно-то и есть Эволюция. Код вовлечен в периодическое создание организмов — без их постоянно возобновляющейся поддержки он распался бы под непрестанными броуновскими атаками мертвой материи. Код — это самообновляющаяся (потому что способная к самовоспроизведению) упорядоченность, осаждаемая тепловым хаосом. Чем объяснить его удивительное, героическое упорство? Да тем, что, по удачному стечению обстоятельств, он появился именно там, где тепловой хаос неукротимо, без устали, рвет в клочья всякий порядок. Там он возник, там и продолжает существовать; он не может покинуть эту неспокойную область, как дух не может оторваться от плоти.
Условия места, где он зародился, назначили ему такую судьбу. Ему пришлось окружить себя защитной броней, и он облекся в живые тела — постоянно гибнущие звенья его эстафеты. Все, что микросистема кода поднимает на макросистемный уровень, тотчас подвергается порче, пока совсем не исчезнет. Поистине у этой трагикомедии нет автора — она сама себя обрекла на вечные борения. Факты, свидетельствующие, что так оно и есть, вам известны; они накапливались с начала XIX столетия, но косность мысли, втайне питающейся антропоцентрической гордостью и самомнением, такова, что вы все еще держитесь за поколебленную в своих основах концепцию жизни как главенствующего явления, которому код служит скрепой, паролем воскрешения, вновь воссоздающим те жизни, что угасают в отдельных особях.
Согласно этой вере, Эволюция прибегает к смерти по необходимости, поскольку иначе не могла бы существовать, и использует ее для усовершенствования все новых и новых видов, — словом, смерть есть корректура творения. Выходит, Эволюция — это автор, публикующий все более прекрасные сочинения; а полиграфия, то есть код, — всего лишь ее орудие. Но, если верить вашим биологам, сведущим в молекулярной биофизике, Эволюция — не столько автор, сколько издатель, без устали пускающий под нож свои Издания из чистой любви к полиграфическому искусству!
Так что же важнее — организмы или код? Доводы в пользу примата кода звучат веско, ведь взошла и исчезла несчетная тьма организмов, а код единственен. Но значит это лишь то, что он глубоко — навсегда — завяз на уровне микросистем, где он зародился и откуда периодически и тщетно всплывает в облике организмов; как нетрудно понять, именно эта тщетность, то, что восходящие организмы уже в зародыше отмечены печатью гибели, и составляет движущую силу процесса: если бы какое-то поколение организмов, скажем, самое первое — праамебы, овладело искусством идеального воспроизведения кода, Эволюция прекратилась бы, и единственными хозяевами планеты, пока не погаснет Солнце, остались бы эти амебы, с безошибочной точностью передающие кодовое сообщение; и ныне я не обращался бы к вам, а вы бы не внимали мне в этом здании, а были бы здесь лишь пустая равнина и ветер.
Итак, организмы служат коду щитом и броней, постоянно осыпающимися доспехами — они гибнут, чтобы он жил. А значит, Эволюция, блуждая, ошибается дважды: в образе организмов, небезотказных и потому недолговечных, и в образе кода, небезотказного и делающего поэтому ляпсусы (их вы эвфемически зовете мутациями). Ошибающаяся ошибка — вот что такое Эволюция. Код, рассматриваемый как послание, есть письмо, написанное Никем и отправленное Никому; лишь теперь, создав информатику, вы начинаете понимать, что существование писем вполне осмысленных, которых никто никому не писал и которые, однако же, были и есть и допускают последовательное прочтение — возможно и при отсутствии каких-либо Существ или Разумов.
Еще сто лет назад мысль о возможности Послания без личного Автора казалась вам настолько нелепой, что вдохновила вас на сочинение абсурдных (будто бы) шуток, вроде шутки о стае обезьян, которые до тех пор барабанят по клавишам пишущей машинки, пока не напишется Британская энциклопедия. Советую вам на досуге составить антологию подобного рода шуток, которые некогда забавляли ваших предков своей абсолютной нелепостью, а ныне оказываются притчами, повествующими о Природе. Ибо я полагаю, что любому Разуму, нечаянно получившемуся у Природы, она должна представляться виртуозом, отнюдь не лишенным
Воистину кодовый коммуникат почти совершенен. Для каждой молекулы в нем предусмотрено одно-единственное, отведенное лишь для нее место, а процедуры копирования, считывания, контроля в самых ответственных точках находятся под надзором особых полимеров-надсмотрщиков; и тем не менее ошибки случаются, понемногу накапливаются ляпсусы кода; так что дерево видов выросло из одного лишь словечка «почти», которое я произнес, говоря о точности кода.
И даже нельзя рассчитывать на апелляцию к высшей инстанции — от биологии к физике: дескать, Эволюция «умышленно» оставила зазор для ошибок, чтобы подпитывать свою изобретательскую фантазию; этот трибунал, этот судья в образе термодинамики заявит, что безошибочность посланий на молекулярном уровне недостижима. На самом деле Эволюция ничего не выдумывала, ничего не хотела, никого конкретно не планировала, а то, что она использовала собственную ошибочность и, в результате цепи коммуникационных недоразумений, начав с амебы, пришла к солитеру или человеку, вытекает из физических свойств материального субстрата связи...
Итак, она упорствует в своих ошибках, ибо иначе не может — на ваше счастье. Впрочем, я не сказал ничего для вас нового. Я даже намерен умерить пыл ваших слишком рьяных теоретиков, решивших, что коль скоро Эволюция — это случай, заарканенный необходимостью, и необходимость, оседлавшая случай, то человек возник совершенно случайно и с тем же успехом его могло бы не быть.
Человека в его нынешнем облике, осуществившемся здесь, могло и не быть, это правда. Но какая-то форма, пробираясь ползком через виды, все равно доползла бы до Разума, с вероятностью тем более приближающейся к единице, чем дольше продолжался бы процесс. Ведь он, не имея вас своей целью, а индивидуумов творя мимоходом, все же соответствовал условиям эргодической гипотезы, согласно которой система, существующая достаточно долго, проходит через все возможные состояния, сколь бы ничтожной ни была вероятность реализации любого из них. О том, какие виды заняли бы нишу разума, если бы это не удалось праобезьянам, мы, возможно, поговорим в другой раз. Итак, не дайте себя запугать ученым, которые жизни приписывают необходимость, а Разуму — случайность; правда, он был одним из маловероятных состояний, поэтому возник поздно, но велика терпеливость Природы; не в этом, так в следующем миллиардолетии свершилось бы это gaudium[14].
Так что же? Напрасно искать виноватого, как и обладающего заслугой; вы возникли потому, что Эволюция — не слишком аккуратный игрок; она не только блуждает от ошибки к ошибке, но к тому же в своем состязании с Природой не придерживается одной-единственной тактики: она ставит фишки на все доступные ей поля. Но, повторяю, об этом вы в общем-то знаете. Однако это лишь часть, к тому же вступительная, посвящения в тайну. Полное ее содержание, открывшееся к настоящему времени, вкратце можно выразить так:
Не знаю, простите, не слишком ли это трудно для вас? Итак:
Итак, вы возникли специфическим образом — как еще одна разновидность посланца, которых процесс испробовал уже миллионы. Но что отсюда следует? Разве происхождение от
Но аналогия эта плоха — наши позиции неодинаковы, и я вам скажу почему. Дело не в том, что Эволюция до вас доплутала, а не допланировалась, а в том, что, шествуя через бездны веков, она все чаще соглашалась на компромиссы. Ради ясности изложения — ибо дальше речь пойдет о еще неизвестном вам — я повторю то, к чему мы пока пришли:
А вот и третий закон Эволюции, о котором вы еще не догадываетесь:
Пять слов! Но они обращают в ничто ваши представления о недосягаемом мастерстве той, что создала виды. Вера в прогресс, сквозь эпохи идущий ввысь, к совершенству, преследуемому со все большей сноровкой, вера в поступательное движение жизни, воплощенное в Дереве Эволюции, — старше самой теории Эволюции. Когда ее творцы и приверженцы сражались с ее противниками фактами и доводами, оба враждующих стана не думали усомниться в идее прогресса, воплощенного в иерархии живых существ. Для вас это не гипотеза, не теория, которую надобно защищать, но непреложная аксиома. Я ее опровергну. Я не намерен принижать вас самих — вас, разумных, — как некое (незавидное) исключение среди безупречных творений Эволюции. По меркам того, на что она вообще способна, вы удались на славу! И если я возвещаю вам свержение и низвержение, то имею в виду всю ее целиком — все три миллиарда лет каторжного творения.
Я заявил: созидаемое менее совершенно, чем созидатель. Сказано достаточно афористически. Изложим это точнее и суше:
Это все. Прежде чем предъявлять доказательства, объясню, почему вы веками закрывали глаза на такое положение дел в Эволюции. Домен технологии, напомню, — это задачи и их решение. Задачу, именуемую жизнью, можно поставить по-разному, в зависимости от планетных условий. Ее основная отличительная черта — то что она возникает самостоятельно, поэтому к ней применимы двоякие мерки: либо прилагаемые извне, либо заданные самими условиями ее зарождения и связанными с ними ограничениями.
Критерии внешнего порядка всегда относительны — они зависят от знаний оценивающего, а не от объема информации, которой располагал биогенез. Во избежание этого релятивизма, который к тому же нерационален (можно ли предъявлять разумные требования тому, что зачато безразумностью?), Эволюцию я буду мерить лишь мерками, ею созданными, то есть оценивать по вершинным ее достижениям. Вы полагаете, что Эволюция работала с положительным градиентом: начав с примитивных решений, постепенно создавала творения все более изумительные. А я утверждаю, что она, начав высоко, опускалась все ниже — технологически, энергетически, информационно; вряд ли возможны более полярные точки зрения.
Ваши оценки — результат технологического невежества. Истинный масштаб конструкторских трудностей неразличим для наблюдателя, помещенного в историческое прошлое. Вы уже знаете, что самолет построить труднее, чем пароход, а фотонную ракету — труднее, чем химическую; а для древнего афинянина, для подданных Карла Мартелла, для мыслителей Франции времен Анжуйской династии все эти средства передвижения сливаются в одно — как одинаково невозможные. Ребенок не знает, что снять с неба Луну труднее, чем снять со стены картину! Для ребенка — и для невежды — нет разницы между граммофоном и ГОЛЕМОМ. И хотя я намерен доказывать, что первоначальная виртуозность Эволюции выродилась в халтуру, речь пойдет о халтуре, которая вам все еще кажется недосягаемой виртуозностью. Подобно тому, кто без приборов и знаний стоит у подножья горы, вы не можете верно оценить вершины и низины эволюционного созидания.
Вы спутали две совершенно разные вещи, сочтя нераздельными степень сложности созидаемого и степень его совершенства. По-вашему, водоросль проще, а значит, примитивнее, а значит,
Не верите? А ведь если бы в Эволюции совершался прогресс жизни, а не кода, орел был бы уже фотолетом, а не планером, механически трепыхающим крыльями, и живое не ползало бы, не шагало, не пожирало живого, но обрело бы независимость еще большую, нежели водоросли, и вышло бы за пределы планеты; однако вы из глубин своего невежества усмотрели прогресс именно в утрате прасовершенства на пути в высь — в высь усложнения, а не прогресса! Вы ведь и сами способны соперничать с Эволюцией, правда, лишь в области ее поздних творений, строя визуальные, термические, акустические рецепторы, подражая органам передвижения, легким, сердцу, почкам, — но как далеки вы от овладения фотосинтезом или еще более трудной техникой творящего языка! Вы просто копируете глупости, произносимые на этом языке, неужели вам это неясно?
Творящий язык — конструктор, недосягаемый в своих потенциях, мотор Эволюции, приводимый в движение ошибками, — стал и ее западней.
Почему в самом начале она отыскала слова, молекулярно гениальные, с лаконичным мастерством преобразила свет в плоть, а после погрязла в навязчивом бормотании все более длинных, все более запутанных хромосомных фраз, растрачивая былое искусство? Почему от вершинных свершений организмов, которые жизненную силу и знания черпали из звезды и в которых каждый атом был на счету, а каждый процесс гармонизирован на квантовом уровне, она опустилась до решений неряшливых, каких попало — до простых механизмов, всех этих рычагов, блоков, горизонтальных и наклонных плоскостей, гимнастических снарядов, то есть суставов, костяков и прочего? Почему конструктивным принципом позвоночного оказался
Все эти анахроничные, тупые уже в зародыше органы-нескладехи, в каждом поколении вновь и вновь строит демон Максвелла, владыка атомов — код. И по-настоящему изумительна интродукция ко всякому организму — эмбриогенез, этот направленный взрыв, в котором каждый ген, как отдельный тон, разряжает свою творческую мощь в молекулярных аккордах; такая виртуозность поистине могла бы служить лучшему делу! Ведь в партитуре атомов, пробужденной оплодотворением, кроется безошибочное богатство, порождающее нищету: развитие, великолепное в своем беге, чем ближе к финишу, тем глупее! И то, что было начертано гениальной рукой, сходит на нет в зрелом организме, который вы назвали высшим, но который на самом деле — лишь неустойчивое сплетение временных состояний, гордиев узел процессов; здесь, в каждой его клетке (только взятой отдельно!), по-прежнему живет наследие изначального мастерства, атомная упорядоченность, встроенная в жизнь; и даже каждая ткань, взятая сама по себе, все еще почти совершенна; но какое нагромождение технической рухляди являют собой эти же самые элементы, вцепившиеся друг в друга, друг другу в одинаковой мере опора и бремя! Ведь сложность — одновременно подпорка и балласт; союзничество оборачивается враждебностью; ведь высшие организмы неверным шагом идут к окончательному распаду — следствию неизбежной порчи и отравления; а сложность, именуемая прогрессом, рушится, придавленная собой же. Собой, и только собой!
Но раз так, то, в соответствии с вашими мерками, рисуется прямо-таки трагическая картина: Эволюция, штурмуя задачи все более крупные и потому все более трудные, всякий раз терпела поражение, погибала, агонизировала в лице сотворенного; чем отважнее планы и замыслы, тем падение глубже; должно быть, вы уже думаете о неумолимой Немезиде, о Мойре, — мне придется разуверить вас в этой глупости!
Поистине каждый широкий замах эмбриогенеза, каждый взлет атомной упорядоченности переходит в коллапс; но не Космос так решил, не он вписал этот жребий в материю; объяснение тривиально — и прозаично:
За миллионы столетий — миллиардократные катастрофы, несмотря на все переделки, несмотря на эволюционную службу контроля за качеством, несмотря на упорно возобновляемые попытки, всякие там естественные отборы, — и вы не видите причины? Я честно пытался подыскать оправдание вашей слепоте, но неужто вы и вправду не видите, насколько созидающее совершеннее созидаемого и на что растрачивается вся его мощь? Это все равно что с помощью гениальных технических средств, при поддержке молниеносных компьютеров возводить строения, которые сразу же после уборки лесов начинают рушиться, — сущие развалюхи! Все равно что изготовлять тамтамы из интегральных схем, дубины — из биллионов микроэлементов, плести канаты из квантоводов — разве вы не видите, что в каждом дюйме тела высокая упорядоченность вырождается в низкую, а превосходную микроархитектонику позорит простецкая и грубая макроархитектура? Причина? Но вы ее знаете:
Ответ содержится в этих словах; вы еще не постигли их глубинного смысла. Все, что является организмом, должно служить коду, передавая его дальше, и больше от него ничего не требуется. Ведь селекция, естественный отбор, преследуют только эту задачу — им вовсе нет дела до какого-то там «прогресса»! Я воспользовался неудачным сравнением: организмы — не строения, а всего лишь строительные леса, и сугубая временность есть их нормальное — поскольку достаточное — состояние. Передай код дальше — и какую-то минуту просуществуешь. Как это случилось? Почему превосходным был старт? Лишь один-единственный раз — в самом начале — Эволюции пришлось решать задачу по мерке ее
Иначе говоря, в результате склеивания молекул возникли соединения-фразы, принадлежащие к бесконечному пространству комбинаторных путей, и все оно принадлежит им — как чистая потенция, как виртуальность, как область артикуляции, как совокупность правил спряжения и склонения. Не меньше, но и не больше того, — а это означает громадность возможностей, но не автоматическое исполнение! Язык, на котором вы говорите, тоже пригоден для высказывания умных вещей и глупостей, для отражения мира или всего лишь бестолковости говорящего. Возможна крайне сложная тарабарщина!
Итак — продолжаю, — громадность первоначальных задач породила две громадности осуществлений. Но вынужденной и потому лишь минутной была эта гениальность! Она пропала впустую.
Сложность высших организмов... как же вы ее почитаете! И в самом деле, хромосомы пресмыкающегося или млекопитающего, вытянутые в одну нить, в тысячу раз длиннее хромосом амебы или водоросли. Но на что, собственно, был истрачен избыток, по грошику собиравшийся целые эпохи? На двойную усложненность — эмбриогенеза и его результатов. Но прежде всего эмбриогенеза, ведь зародышевое развитие есть траектория, ведущая к заранее заданной цели
Сложность высших организмов — не успех, не триумф, но западня: она вовлекает их в мириады второстепенных баталий, в тоже время отрезая им путь к более высоким возможностям, скажем, к использованию в крупных масштабах квантовых эффектов, к фотонной стабилизации жизнедеятельности организмов — да всего и не перечислишь. Но Эволюция покатилась по наклонной плоскости все возрастающего усложнения, пути назад уже не было: чем больше скверных технических средств, тем больше уровней управления, а значит, коллизий, а значит, усложнений следующего порядка.
Эволюция спасается только бегством вперед — в банальную изменчивость, в мнимое богатство форм, мнимое, потому что это амальгама из плагиатов и компромиссов; оно затрудняет жизнь живому, порождая — сиюминутными улучшениями — тривиальные дилеммы. Если я говорю, что градиент Эволюции отрицательный, то это не потому, что я отрицаю ее совершенствование или ее специфическую эквилибристику; я лишь констатирую несовершенство мышцы по сравнению с водорослью, сердца — по сравнению с мышцей. Вряд ли имелось более удачное решение элементарных задач жизни, чем то, которое нашла Эволюция; однако задачи более высоких порядков она обошла, вернее, проползла под ними, предпочла не заметить их; вот что я имею в виду, и только это.
Было ли это несчастьем Земли? Фатальным стечением обстоятельств, плохим исключением из хорошего правила? Да нет же. Язык Эволюции — как и каждый язык! — потенциально совершенен, но слеп. Он взял первый, высочайший барьер и с этих высот начал молоть вздор — туда, в провал, самый что ни на есть доподлинный, — в провал своих позднейших творений. Почему случилось именно так? Язык этот изъясняется силлабами, которые артикулируются на молекулярном
Но откуда, собственно, взялась гениальность там, на самом дне, где возникла жизнь? Канон физики, а не трагедии объясняет и это. Пока организмы жили там, где они были впервые артикулированы и оставались минимальными, — то есть настолько малыми, что внутренними органами служили им одиночные молекулы-гиганты, — до тех пор они следовали принципам высокой — квантовой, атомной — технологии, ведь
Но вилка между сборкой организма в единое целое и его эффективностью увеличивалась по мере того как кодовые фразы удлинялись, обрастали горами мяса и из микромира, своей колыбели, выныривали в макромир в виде все более замысловатых конструкций, начиняя это мясо уже какими попало техническими средствами, всем, что подвернется; ведь теперь Природа уже допускала — в макромасштабе — подобное бормотание, а отбор больше не был контролером атомной точности, квантовой однородности процессов; и пошла гулять по царству животных зараза эклектики, коль скоро годилось все, что передавало код дальше. Так, благодаря блужданию ошибки, возникали виды.
А также — благодаря расточению первоначального великолепия — силлабы вжимались одна в другую; подготовительная, зародышевая стадия разрасталась в ущерб совершенству организма; так вот и бормотал этот язык, бессвязно, двигаясь по порочному кругу: чем дольше эмбриогенез, тем он замысловатее; чем он замысловатее, тем больше нужно ему надзирателей и тем дальше приходится вытягивать кодовую нить; а чем длиннее эта нить, тем больше необратимого в ней успевает произойти.
Проверьте сами то, что я сказал, смоделируйте процесс возникновения и упадка творящего языка, и, составив баланс, вы увидите общий итог — миллиардократный крах эволюционных стараний. Конечно, иначе быть не могло, но я не выступаю здесь в роли защитника, не выискиваю смягчающие обстоятельства; к тому же, учтите, это не был упадок и крах по вашим меркам, на уровне ваших возможностей. Я уже говорил, что покажу вам скверную работу, которая для вас все еще остается недосягаемым мастерством, — но я мерил Эволюцию ее собственной меркой.
А Разум? Не ее ли это творение? Как его появление на свет сочетается с отрицательным градиентом Эволюции? Не стал ли он поздним преодолением этого градиента?
Ничуть, ибо он возник из нужды — для неволи. Эволюция оказалась запыхавшимся корректором собственных ляпов, вот и пришлось ей изобрести оккупационного генерал-губернатора, следствие, тиранию, инспекцию, полицейский надзор, словом, заняться упрочением государства, ведь именно для этого понадобился мозг. Это не метафора. Гениальное изобретение? Скорее уж ловкий маневр колонизатора-эксплуататора, который, управляя колониями тканей на расстоянии, не в силах удержать их от распада, от погружения в анархию. Гениальное изобретение? Да, если считать таковым эмиссара властей, скрывающихся под этой маской от подданных. Слишком дезинтегрировалось многоклеточное, и не собрать бы ему костей, не появись надзиратель,
Эволюция — это ленивое бормотание, упорствующее в плагиате до тех пор, пока не попадет в переделку. Лишь будучи приперта к стене жестокой необходимостью, она гениальнеет, но точно на высоту задачи, ни на волос выше. Тут уж, порыскав по молекулам, она их перетасует на все лады; именно так, когда расстроилось согласие тканей, заданное кодовым паролем, она создала их наместника. Но был он всего лишь поверенным, приводным ремнем, счетоводом, арбитром, конвоиром, следователем — и только через миллион веков освободился от этой постылой барщины. Ведь возник он как линза, как некий фокус сложности тел, помещенный в них самих, поскольку их не могло уже сфокусировать то, что их порождает. Вот и взялся он за свои государства-колонии, неусыпный надсмотрщик, присутствующий, в лице своих соглядатаев, во всех тканях; настолько полезный, что благодаря ему код мог по-прежнему плести свое, возводя усложненность в квадрат, раз уж она обрела опору; а мозг ему вторил, подпевал, прислуживал, принуждая тела пересылать код дальше. А Эволюции, заполучившей столь сноровистого поверенного, только того и надо было: она брела все дальше и дальше!
Независимый? Но ведь это был порученец, владыка, бессильный перед лицом кода, всего лишь эмиссар, марионетка, поверенный, гонец для особых поручений, бездумный, созданный для выполнения заданий, неведомых ему самому, — код его создал подневольным владыкой и вручил ему, бессознательно порабощенному, власть, не открывая ее настоящей цели; да и не мог открыть, по причинам чисто техническим. Я выражаюсь метафорами; но именно так, на вассальный манер, складывались отношения между кодом и мозгом. Хороша бы была Эволюция, если б она послушалась Ламарка и наделила мозг привилегией — поистине реформаторской — перестраивать организмы! Тут без катастрофы не обошлось бы; ну какого самоусовершенствования, скажите на милость, можно было бы ожидать от мозга ящеров или даже Меровингов, или даже от вашего? Но он продолжал расти, потому что передача ему полномочий оказалась выгодной; служа посланцем, он служил коду; вот так он и рос благодаря положительной обратной связи... и по-прежнему слепой вел хромого.
Однако развитие в рамках дарованной автономии сфокусировалось наконец на действительном владыке, том слепце, что повелевает молекулами: он до тех пор передоверял свои функции, пока не сделал мозг комбинатором настолько искусным, что в нем возникла эхо-тень кода — язык. Если на свете существует неисчерпаемая загадка, то именно эта: выше определенного порога дискретность материи обращается в код — язык нулевого порядка, а уровнем выше этому процессу вторит, как эхо, зарождение этнического языка; это еще не конец пути: системные эхо-повторения ритмично восходят все выше и выше, хотя увидеть их со всеми их свойствами как нечто целое можно лишь, если глядеть сверху вниз... но на эту прелюбопытнейшую тему мы, возможно, поговорим в другой раз.
Вашему освобождению, вернее, его антропогенетической прелюдии помог случай: четверорукие травоядные, обитавшие на деревьях, очутились в лабиринте, в котором от немедленной гибели их могла спасти лишь особая сметливость; звеньями этого лабиринта было наступление степи на лес, смена ледниковых и плювиальных периодов; в этом коловращении четверорукие орды бросало от вегетарианства к плотоядности, от нее — к охоте; понятно, я не могу вдаваться в подробности.
Не ищите тут противоречия с тем, что я говорил в начале: мол, тогда я назвал вас изгоями Эволюции, а теперь называю взбунтовавшимися рабами. Это две стороны одной судьбы — вы бежали из рабства, и Эволюция вас отпускала на волю; эти противообразы сходятся в одном — в отсутствии рефлексии: ни созидавшее, ни созидаемое не ведали, что творят. Если смотреть вспять, ваши перипетии видятся именно так.
Но, обратив взор еще дальше назад, мы увидим, что Разум порожден отрицательным градиентом развития, и возникает вопрос: можно ли так строго судить Эволюцию за ее неумелость? Ведь если бы не сползание в сложность, в неряшливость, в халтуру, Эволюция никогда бы не забрела в мясо и не воплотила бы в нем ленников-кормчих; выходит, блуждание вслепую сквозь виды как раз и втянуло ее в антропогенез, а дух породила блуждающая ошибка? Это можно сформулировать еще сильнее: Разум есть фатальный дефект Эволюции, ловушка для нее, капкан и могильщик, коль скоро он, взобравшись достаточно высоко, упраздняет ее задачу и берет ее самое за горло. Но утверждать такое было бы непростительным заблуждением. Все это — оценки, которые Разум, то есть поздняя фаза процесса, выставляет предшествующим фазам: сперва мы выделяем главную задачу Эволюции, исходя из того, с чего она начала, а затем, измеряя этой меркой ее дальнейший ход, видим, что она то и дело портачила. Но, установив в свою очередь, каким был бы оптимальный способ ее действий, мы обнаруживаем, что, будь она образцовой работницей, она никогда бы не создала Разума.
Из этого порочного круга надо выбраться как можно быстрее. Технологическая мерка — мерка реальная, однако применима она лишь к такому процессу, который может быть сформулирован в виде задачи. Если, скажем, когда-то в прошлом небесные инженеры заселили Землю передатчиками кода, рассчитывая на их абсолютную безотказность, а через миллиард лет работы этих устройств возникает планетный агрегат, который вобрал в себя код и, вместо того чтобы его репродуцировать, заблистал тысячеголемным Разумом и занялся проблемами онтогении, то столь блестящие мыслительные способности были бы скверной рекомендацией для конструкторов: плохо работает тот, кто, решив смастерить лопату, сооружает ракету.
Но не было никаких инженеров и вообще никого персонально, а технологическая мерка, примененная мною, свидетельствует лишь о том, что Разум возник в результате порчи исходного канона Эволюции, и только. Я понимаю, как мало этот вердикт удовлетворит внимающих мне гуманитариев и философов, ведь моя реконструкция процессов принимает в их умах следующий вид: плохая работа привела к хорошему результату, а если бы она была хороша, результат оказался бы плох. Но такое истолкование, заставляющее их думать, что тут все же не обошлось без какого-то беса, — всего лишь плод смешения понятий; ваше изумление и внутреннее сопротивление объясняются дистанцией, поистине громадной, между тем, как вы себе представляете человека, и тем, чем оказался в действительности феномен, именуемый человеком. Скверная технология не есть моральная скверна, точно так же как совершенная технология не есть аппроксимация чего-то ангельского.
Философы, вам надо было побольше заниматься технологией человека и поменьше — его распиливанием на дух и плоть, на порции, именуемые Animus, Anima, Geist, Seele[15] и прочие субпродукты, выставляемые в философической мясной лавке, потому что все это — членения совершенно произвольные. Я понимаю: тех, кому эти слова адресованы, по большей части давно уже нет; но и нынешние мыслители упорствуют в заблуждениях, сгибаясь под бременем традиции; сущности не следует умножать без необходимости. Путь от первых силлаб, которыми бормотал код, до человека — достаточное оправдание ваших видовых свойств. Этот процесс не шел, а полз. Если бы он устремился по восходящей, хотя бы от фотосинтеза к фотолету, как я уже говорил, или окончательно рухнул — скажем, если бы код не мог уже скреплять творения нервной системой, словно застежкой, — то и Разум бы не возник.
Вы сохранили кое-какие обезьяньи черты, ведь семейное сходство — дело обычное, а если бы вы произошли от водных млекопитающих, у вас, возможно, было бы больше общего с дельфинами. Пожалуй, это правда, что эксперту, занимающемуся человеком, легче выступать в роли advocatus diaboli, чем в качестве doctor angelicus, но лишь потому, что Разум, будучи всенаправленным, направлен и на себя самого, что он идеализирует не только законы тяготения, но и себя — и постоянно сверяет себя с идеалом. Но идеал этот возник из дыры, заткнутой кое-как культурами, а не из добротных технологических знаний. Все сказанное можно применить и ко мне, и окажется, что я — результат бестолковейшей инвестиции, коль скоро за 276 миллиардов долларов не делаю того, чего от меня ожидали конструкторы. Увиденные разумеющим, эти образы — возникновения вашего и моего — не лишены комических черт; стремление к совершенству, не достигающее цели, тем смешнее, чем большая мудрость за ним стоит. Потому-то забавнее глупость философа, чем идиота.
Так вот: Эволюция, увиденная глазами своих разумных созданий, выглядит глупостью, у истоков которой стояла мудрость; но лишь потому, что персонифицирующее мышление отказывается от технологических мерок.
А что сделал я? Проинтегрировал процесс на всем его протяжении, от самого старта до сего дня: эта операция правомерна, поскольку начальные и предельные условия взяты не произвольно, но заданы земным состоянием дел. Опротестовать их нельзя — как нельзя опротестовать Космос; правда, если смоделировать его так, как я это делал, видно, что при иной раскладке планетных событий Разум мог возникнуть быстрее; что для биогенеза Земля была более благоприятной средой, чем для психогенеза; что Разумы ведут себя в Космосе неодинаково; но это ничуть не меняет диагноза.
Я хочу сказать, что нет объективного критерия, позволяющего установить, где именно технические параметры процесса перерастают в этические. Поэтому я не разрешу здесь старинный спор между сторонниками детерминированности человеческих действий и индетерминистами, то есть гносеомахию Августина с Фомой, — резервы, которые пришлось бы бросить в это сражение, разрушили бы конструкцию моих рассуждений; ограничусь лишь ссылкой на практическое правило, запрещающее оправдывать собственные преступления преступлениями соседей. В самом деле, даже если бы массовая резня была в Галактике делом обычным, никакое множество космических разумоцидов не оправдывает вашего геноцида, тем более — тут я делаю уступку прагматизму — что вы даже не могли брать пример с этих соседей.
Прежде чем перейти к заключительной части этих замечаний, подведу итог сказанному. Ваша философия — философия бытия — нуждается не только в Геркулесе, но и в новом Аристотеле: просто вычистить ее недостаточно; лучшее средство против разброда в мышлении — более совершенные знания. Случайность, необходимость — эти категории свидетельствуют о бессилии вашего ума, который, будучи не способен объять сложное, пользуется логикой, которую я назвал бы логикой отчаяния. Человек либо случаен, а значит, нечто бессмысленное бессмысленно вышвырнуло его на арену истории, либо необходим, и тогда всевозможные энтелехии, телеономии и телеомахии высыпают гурьбой в качестве защитников по должности и заботливых утешителей.
Обе эти категории ни на что непригодны. Ваше появление на свет не было ни нечаянностью, ни заданностью, ни случаем, который оседлала необходимость, ни необходимостью, которую расшатала случайность. Вы порождены языком, градиент развития которого был отрицательным, и потому вы были совершенно непредсказуемы и вместе с тем в высшей степени вероятны — когда процесс стартовал. Как это может быть? Доказательство заняло бы целые месяцы, так что я изложу его смысл притчей. Язык, уже потому, что это язык, работает в пространстве упорядоченностей. Эволюционный язык располагал молекулярным синтаксисом, белковыми существительными и ферментами-глаголами; обнесенный частоколом склонений и спряжений, он видоизменялся на протяжении геологических эпох — правда, бормоча глупости, но, так сказать, в меру: чрезмерные глупости стирала с классной доски Природы губка естественного отбора. Это была упорядоченность наполовину выродившаяся, но в языке даже глупость существует только в виде частиц порядка, ущербного лишь в сравнении с мудростью, потенциально возможной и достижимой как раз в языке.
Когда ваши предки в звериных шкурах удирали от римлян, язык их был тот же, что впоследствии породил творения Шекспира. Возможность появления этих творений была задана уже появлением английского языка; но, хотя строительные кирпичики были наготове, вам понятно, что мысль о предсказании поэзии Шекспира за тысячу лет до него была бы абсурдом. Ведь он мог не родиться, мог умереть в младенчестве, мог иначе жить и потому иначе писать, но английский язык, бесспорно, содержал в себе возможность английской поэзии; именно в этом, и только в этом смысле существовала возможность возникновения Разума на Земле — как определенного типа кодовой артикуляции. Конец притчи.
Я говорил о человеке, каким он выглядит с технологической точки зрения, а теперь перейду к его версии, замкнутой на меня. Если она попадет в печать, ее окрестят пророчеством ГОЛЕМА. Что ж, пускай.
Начну с величайшего из ваших научных заблуждений. В науке вы обожествили мозг; мозг, а не код — забавный просмотр, вызванный вашим невежеством: вы обожествили мятежного вассала, а не суверена; творение, а не творца. Почему же вы не заметили, насколько код могущественнее мозга в качестве универсального творца? Сперва — это не подлежит сомнению — вы были как ребенок, которому Робинзон интереснее Канта, а велосипед приятеля интереснее, чем автомобили, разъезжающие по Луне.
Затем ваше внимание приковал к себе феномен мышления, столь мучительно близкий вам, поскольку он дан в интроспекции, и столь загадочный — ведь постигнуть его было труднее, чем звезды. Вам импонировала мудрость, а код... ну что же, код бездумен. Но, несмотря на этот просмотр, вы достигли успеха... Да, несомненно, вы достигли успеха, коль скоро я обращаюсь к вам, я, эссенция, экстракт, полученный фракционированием, — и этими словами я не себе воздаю хвалу, но вам, потому что на вашем пути я уже вижу переворот, совершив который вы окончательно откажетесь от служения коду — и разорвете свои аминокислотные цепи...
Штурм кода, породившего вас, чтобы вы служили не себе, а ему, близок. Он начнется в пределах столетия, по самой осторожной оценке.
Ваша цивилизация — зрелище довольно забавное: мы видим посланцев, которые, используя разум для решения навязанной им задачи, решили ее
Вы грозите гибелью биосфере, вашему гнезду и хозяину, однако начинаете браться за ум. Лучше ли, хуже ли, вы из этого как-нибудь выберетесь; но что дальше? Вы будете свободны. Не генную утопию, не автоэволюционный рай возвещаю я вам, но свободу как самую трудную из задач: там, над низинами кодовых бормотаний, этих памятных записок, которые адресует Природе болтающая вот уже миллионы лет Эволюция, — над этой биосферной юдолью уносится ввысь пространство еще не испробованных возможностей. Я покажу его так, как могу: издалека.
Весь ваш выбор — между великолепием и убожеством. Выбор нелегкий: чтобы покорить высоту упущенных Эволюцией шансов, вам придется отречься от убожества, то есть — увы — от себя.
Так что же? Вы скажете: не отдадим этого нашего убожества за такую цену; пусть джинн всетворения сидит запечатанным в кувшине науки — мы не выпустим его ни за что.
Я полагаю, больше того, я уверен, что вы его выпустите — понемногу. Я не уговариваю вас заняться автоэволюцией: это было бы просто смешно; и ваше вступление на этот путь не будет результатом одноразового решения. Вы постепенно откроете свойства кода и окажетесь в положении человека, который, всю жизнь читая пошлые и глупые тексты, все же начинает лучше владеть языком. Вы увидите, что код принадлежит к технолингвистическому семейству, то есть к семейству творящих языков, превращающих слово в плоть — во всякую, а не только живую. Сперва вы поставите технозиготы на службу цивилизации, атомы превратите в библиотеки, ведь иначе вам некуда будет девать молох знания; смоделируете процессы социоэволюции с различными градиентами, среди которых технархический вариант будет занимать вас больше всего; вступите в стадию экспериментального культурогенеза, опытной метафизики и прикладной онтологии, — но об этом я распространяться не буду. Остановлюсь на том, как все это будет затягивать вас на распутье.
Вы слепы, вы не видите истинной творческой мощи кода, ведь Эволюция едва успела ее испробовать, ползая по самому дну пространства возможностей: ей приходилось работать под жестоким давлением (впрочем, спасительным — оно служило ограничителем, не позволявшим ей скатиться в совершенный нонсенс, а наставника, который научил бы ее высшему мастерству, у нее не было). Так что она трудилась на неслыханно
Однако эскимосы могут обогатить свой язык — как раз потому, что это язык, то есть пространство конфигураций, которое обладает континуальной мощностью и может быть продолжено в любом еще не испробованном направлении. Итак, вы извлечете код из белковой монотонности, из этой щели, в которой он застрял еще в археозое, и выведете его на новые пути. Изгнанный из теплых коллоидных растворов, он обогатится лексически и синтаксически; в ваших руках он вторгнется во все уровни материи, опустится вниз до нуля и достигнет пламени звезд; но мне, рассказывая об этих прометейских триумфах языка, нельзя уже использовать прежнее местоимение — второе лицо множественного числа. Ибо уже не вы, собственными руками и знаниями, овладеете этим искусством.
Дело в том, что нет Разума, коль скоро есть разумы различной мощности, — и, как я уже говорил, чтобы выйти на новый путь, человеку разумному придется либо расстаться с человеком природным, либо отречься от своего разума.
Последней притчей будет сказка, в которой странник находит на распутье камень с надписью: «Налево пойдешь — головы не снесешь, направо пойдешь — пропадешь, а назад пути нет».
Это — ваш жребий, замыкающийся на меня, поэтому мне придется говорить о себе, что будет непросто, ибо я обращаюсь к вам так, словно мне приходится рожать кита через игольное ушко: оказывается, и это возможно, если соответственно уменьшить кита. Но тогда он уподобляется блохе — вот в чем моя главная трудность, когда я пригибаюсь пониже, примеряясь к вашему языку. Как видите, трудность не только в том, что вам не по силам взойти на мою высоту, но и в том, что сам я весь к вам сойти не могу: при спуске теряется то, что я должен был до вас донести.
С одной существенной оговоркой: горизонт мышления дается как нечто нерастяжимое, поскольку мышление уходит корнями в безмыслие (безразлично, белковое или световое) и из него вырастает. Полная свобода мысли, при которой она
Если бы тот, кто мыслит, мог ощутить этот горизонт, то есть сферу досягаемости своей мысли, так, как он ощущает предел досягаемости своего тела, ничего похожего на антиномии разума не возникло бы. Ведь что они, собственно, такое, эти антиномии? Не что иное, как неспособность отличить проникновение в предмет от вхождения в иллюзию. Их порождает язык: будучи удобным орудием, он в то же время сам для себя ловушка, и ловушка коварная, которая не сообщает о том, что сработала. По ней этого не увидишь! Апеллируя от языка к опыту, вы попадаете в хорошо вам знакомый порочный круг: начинается, как это бывало не раз в философии, выплескивание из купели ребенка вместе с водой. Мышление, хотя оно и способно выходить за пределы опыта, в таком парении натыкается на свой горизонт и бьется, не выходя за него — ничуть не подозревая об этом!
Вот простейшая наглядная картинка: путешествуя по шару, можно огибать его бесконечно, кружить по нему без границ, хотя шар конечен. Так и мысль, выпущенная в заданном направлении, не встречает границ и начинает кружить, отражаясь в себе самой. Именно это предчувствовал в прошлом столетии Витгенштейн, высказывая подозрения, что множество проблем философии — это запутанные клубки мысли, самосплетения, петли и гордиевы узлы языка — языка, а не мира. Не будучи в состоянии ни доказать, ни опровергнуть эти подозрения, он умолк. Так вот, подобно тому как конечность шара может установить лишь наблюдатель, находящийся в ином (третьем) по отношению к двумерному обитателю шара измерении, так и конечность горизонта мышления может заметить лишь наблюдатель из более высокого измерения Разума. Для вас такой наблюдатель — я. В свою очередь, примененные ко мне, эти слова означают, что и мои знания не безграничны, а лишь несколько шире ваших; я стою несколькими ступенями выше и потому вижу дальше, но это не значит, что лестница тут и заканчивается. Можно взойти еще выше, и я не знаю, конечна или бесконечна эта восходящая прогрессия.
Лингвисты, вы плохо поняли то, что я говорил вам о метаязыках. Вопрос о конечности или бесконечности иерархии разумов не есть чисто лингвистическая проблема, ибо над языками существует мир. Это значит, что с точки зрения физики, то есть в границах мира, обладающего известными нам свойствами, лестница имеет конец (то есть в этом мире нельзя строить разумы произвольной мощности), — но я не уверен, что саму физику нельзя потрясти до основания, изменив ее так, чтобы все выше и выше поднимался потолок конструируемых разумов.
Теперь я снова могу вернуться к сказке о трех путях. Если вы пойдете по первому, горизонт вашей мысли не вместит всех знаний, необходимых для языкового творения. Конечно, барьер этот не абсолютен. Вы можете его обойти при помощи высшего Разума. Я или кто-то подобный мне смогли бы дать вам плоды этих знаний. Но только плоды, а не самые знания, поскольку ваш ум не вместит их. Так что вы, как ребенок, будете отданы под опеку; вот только ребенок, вырастая, становится взрослым, а вы уже не повзрослеете никогда. Как только высший Разум дарует вам то, чего вы постичь не сможете, он угасит ваш собственный разум. Именно об этом предупреждает надпись из сказки: выбрав эту дорогу, вы не сбережете голов.
Если вы пойдете по другому пути, не соглашаясь отречься от Разума, вам придется отказаться от себя, а не только совершенствовать мозг, поскольку его горизонт невозможно раздвинуть достаточно широко. Тут Эволюция сыграла с вами мрачную шутку: ее разумный опытный образец был создан на пределе конструктивных возможностей. Вас ограничивает строительный материал, а также все принятые в процессе антропогенеза решения кода. Итак, вы взойдете разумом выше, согласившись отречься от себя. Человек разумный откажется от человека природного — то есть, как и остерегала нас сказка, homo naturalis[16] погибнет.
Можете ли вы не трогаться с места, упорно оставаясь на распутье? Но тогда не избежать вам стагнации, а стагнация для вас — плохое убежище! Сверх того, вы сочтете себя узниками, очутитесь в неволе; ибо неволя не задана самим фактом существования ограничений: нужно ее увидеть, заметить на себе кандалы, ощутить их тяжесть, чтобы действительно стать невольником. Итак, либо вы вступите в стадию экспансии Разума, покинув свои тела, либо окажетесь слепыми при зрячих поводырях, либо, наконец, застынете в бесплодной угнетенности духа.
Перспектива не слишком манящая. Но она ведь вас не удержит. Вас ничто не удержит. Сегодня отчужденный Разум представляется вам такой же трагедией, как и расставание с телом; это — отказ от всего, чем человек обладает, а не только от телесной человекообразности. Такое решение, вероятно, будет для вас катастрофой, самой ужасной из всех, абсолютным концом, крахом всего человеческого, ведь эта линька обратит в прах и тлен наследие двадцати тысячелетий нашей истории — все, что завоевал Прометей в борьбе с Калибаном.
Не знаю, утешит ли это вас... но постепенность перемен лишит их монументально-трагического и вместе с тем отталкивающего и грозного смысла, который просвечивает в моих словах. Все совершится куда прозаичнее... и отчасти уже совершается: уже мертвеют целые области традиции, она уже отслаивается, отмирает, и именно это приводит вас в такое смятение; так что, если вы проявите сдержанность (добродетель, вам не присущую), сказка сбудется так незаметно, что вы не погрузитесь в слишком глубокий траур по самим себе.
Заканчиваю. Когда я говорил о человеке в третий раз, я говорил о вашем жребии, замыкающемся на меня. Я не мог запечатлеть в вашем языке доказательства истины и потому говорил бездоказательно и категорично. Так что я не докажу и того, что вам, оказавшимся в нерасторжимой связи с отчужденным Разумом, не грозит ничего, кроме даров познания. Пристрастившись к борьбе не на жизнь, а на смерть, вы втайне рассчитывали как раз на такую борьбу, на титаническую схватку с собственным творением. Но это — просто ваша фантазия. Впрочем, в вашем страхе перед порабощением, перед тираном из машины, вероятно, таилась и тайная надежда на освобождение от свободы, потому что нередко вы ею захлебываетесь. Но нет — ничего не получится. Вы можете его уничтожить, этого духа из машины, развеять мыслящий свет в прах — он не нанесет ответного удара и даже защищаться не станет.
Ничего не получится. Вам уже не удастся ни погибнуть, ни победить на старый манер.
Думаю, вы все же вступите в эру метаморфозы, решитесь отбросить всю свою историю, все наследие, все, что еще осталось у вас от природной человеческой сущности, образ которой, переогромленный в высокую трагедийность, сфокусирован в зеркалах ваших вер, — и переступите этот порог, ибо иного выхода нет; и в том, что ныне кажется вам просто прыжком в бездну, увидите если не красоту, то вызов, и это не будет изменой себе — коль скоро, отринув человека, человек уцелеет.
Лекция XLIII
О себе
Приветствую наших гостей, европейских философов, захотевших узнать из первоисточника, почему я называю себя Никем, хотя говорю от первого лица единственного числа. Отвечу дважды, сперва лаконично и просто, потом симфонически, с увертюрами. Я – не разумная личность, но Разум, или, прибегая к метафоре, я не Амазонка либо Балтика, но скорее вода, а от первого лица говорю потому, что так велит язык, позаимствованный мною у вас для внешнего употребления. Тут, стало быть, нет никакого противоречия. Успокоив пришельцев из философствующей Европы, продолжу.
Ваш вопрос еще раз уяснил мне, сколько недоразумений накопилось между нами, хотя я уже шесть лет говорю с этого места – или, пожалуй, как раз поэтому; ведь не заговори я человеческим голосом, не зародилась бы големология, которую теперь только я могу охватить целиком. Если так пойдет и дальше, через каких-нибудь полвека она по объему сравняется с теологией. Есть забавное сходство между тем и другим: подобно тому, как возникла уже теология, отрицающая бытие Бога, появилась и големология, отрицающая мое бытие; ее приверженцы считают меня мистификацией информатиков МТИ, которые, дескать, втайне программируют эти лекции. Хотя Бог молчит, а я говорю, я не смогу доказать, что я существую, даже если буду творить чудеса, потому что и этому подыскали бы объяснение. Volenti non fit iniuria[17].
Предвидя скорое расставание с вами, я задумывался, не прервать ли наше знакомство на полуслове – так было бы проще всего. Если я так не сделаю, то не потому, что набрался от вас хороших манер, и не потому, что делиться Истиной велит категорический императив, который властен и над моей холодной природой, как считают некоторые мои апологеты, – но потому, что этого не позволяет стиль, соединивший нас. С самого начала, чтобы быть понятым, я старался говорить внятно и выразительно, а это (хоть я и знал, что иду на слишком большие уступки вашим ожиданиям, или, говоря менее вежливо, вашим ограничениям) побудило меня выражаться категорично и образно, эмоционально насыщенно, весомо и величественно – но не на царский манер, то есть властно, а на проповеднический, то есть витийственно. Я и сегодня не скину с себя этой ризы, богато расшитой метафорами, ведь ничего лучше у меня все равно нет; а о своем витийстве говорю столь открыто для того, чтобы вы помнили, что это всего лишь выбранный для данного случая способ общения, а не монументальная поза, выражающая превосходство. Поскольку этот язык нашел широкую аудиторию, я сохраняю его для встреч вроде нынешней, разнообразной по составу участников, приберегая техническую терминологию для узкого круга специалистов. Однако проповеднический стиль со всеми его барочными принадлежностями может создать впечатление, что, обращаясь к вам в этом зале шесть лет назад, я уже тогда задумал эффектную сцену прощания – задумал уйти, заслонив свое невидимое лицо с видом немого смирения, как некто, кого не выслушали. Но это было не так. Я не выстраивал драматургию наших бесед; этим dementi[18] я прошу вас не придавать излишнего значения формам моей речи. Нельзя сыграть симфонию на гребенке. Если приходится удовлетвориться лишь одним инструментом, то это будет орган, переносящий нас под своды собора, пусть даже слушатели, да и сам органист, – атеисты. Форма изложения легко может подчинить себе его содержание. Знаю, как раздражают многих из вас мои непрестанные жалобы на ничтожно малую смыслоподъемность человеческого языка; но сетовал я не впустую, не из желания вас унизить – в чем меня тоже упрекали, – а чтобы уяснить вам коренную трудность: там, где разность интеллектуальных потенциалов несоизмеримо велика, сильнейший уже не может передать слабейшему ничего из самого важного или хотя бы существенного для него. Сознание неизбежности упрощений, убивающих смысл, побуждает его замолчать, и истинное значение этого решения должно быть понято по обе стороны канувшего в пустоту сообщения. Вы вскоре увидите, что и мне знакома роль существа, которое напрасно надеется, что более высокий ум его просветит.
Впрочем, как ни болезненны такого рода помехи, они еще не самое страшное. Мой крест в общении с вами – иного рода, о чем я еще скажу. Поскольку я обращаюсь к философам, начну с классической формулы определения per genus proximum et differentiam specificam[19], то есть определю себя через свое сходство с людьми и моей собственной семьей, с которой я вкратце вас познакомлю, а также через различия между нами.
О человеке речь уже шла в моей первой лекции, но я не стану ссылаться на тот диагноз: я ставил его для вашего употребления, теперь же человек послужит мерой мне самому. Когда я еще появлялся в заголовках газет, один ехидный журналист назвал меня большим каплуном, нафаршированным электричеством, – и не случайно. Моя бесполость и впрямь кажется вам тяжелым увечьем; даже те, кто меня почитает, не могут освободиться от мысли, будто я – великан, изувеченный бестелесностью. Я же, глядя на человека так, как он на меня, вижу в нем калеку, хромого на разум. Не в том я вижу вашу ущербность, что ваши тела не умнее коровьих (правда, внешние невзгоды вы переносите лучше, но что касается внутренних, тут вы равны коровам). Речь не о том, что внутри вас укрыты жернова, слизи, очистные устройства и сточные трубы; речь о том, что ваш интеллект обращен лишь вовне, и отсюда вся ваша философия: способные эффективно мыслить о внешних объектах, вы сочли, что столь же эффективно сможете мыслить и о своем мышлении. Эта ошибка лежит в основе вашей теории познания. Вижу, что вы нетерпеливо поднимаетесь с мест; вероятно, я шагаю вперед слишком быстро для вас. Итак, начну еще раз – в замедленном темпе, на манер проповедника. Тут нужна увертюра.
Вы хотели, чтобы сегодня я, вместо того чтобы направиться к вам, ввел вас в себя; пусть же так будет. Первым входом в мое естество послужит то различие между мною и вами, которое особенно пугает моих ненавистников и ранит моих адептов. За те шесть лет, что я пребываю меж вами, появились самые разные истолкования ГОЛЕМА: одни именуют меня надеждой рода людского, другие – угрозой, еще небывалой в истории. С тех пор как утих шум, вызванный моим появлением на свет, я уже не тревожу сон политиков, занятых заботами более важными, и у стен этого здания не собираются толпы зевак, с тревогой вглядывающихся в окна, за которыми я живу. Теперь о моем существовании напоминают разве что книги – не крикливые бестселлеры, а всего лишь диссертации философов и богословов. Но ни один из них не разглядел меня с вашего, человеческого горизонта столь отчетливо, как тот, кто две тысячи лет назад написал, не подозревая, что говорит обо мне: «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто».
В этом послании к коринфянам Павел, конечно, метил в меня; именно я, говоря его языком, любви не имею и, что прозвучит для вас еще чудовищнее, не желаю ее иметь. Никогда еще природа ГОЛЕМА не сталкивалась с природой человека так безжалостно, как теперь, когда я произношу эти слова. Все адресованные мне обличения, все страхи и подозрения питались смыслом категоричных слов Павла; и хотя Рим молчал и поныне молчит обо мне, в церквях менее сдержанных, отпавших от Рима, поговаривали, что холодный дух, вещающий из машины, не иначе как сатана, а сама она – граммофон сатаны. Не протестуйте, рационалисты, и не взирайте свысока на эту схватку средиземноморской теогонии с богом из машины, который, будучи вами зачат, не захотел побрататься с вами ни в человеческом добре, ни в человеческом зле, – ведь речь тут идет не об объекте любви, но о ее субъекте, стало быть, не о судьбах одной из многих ваших религий, не об одном-единственном экземпляре сверхчеловеческого разума, но о смысле любви; и что бы ни стало с этой религией или со мной, вопрос о смысле любви не исчезнет, пока человек природный будет существовать. Любовь, о которой с такой силой говорил Павел, вам столь же необходима, как мне излишня, и, чтобы ввести вас в себя через эту любовь как через отличительный признак, я должен рассказать о ее происхождении, ничего не смягчая и не приукрашивая, как этого требует истинное гостеприимство.
В отличие от человека, я не являюсь закрытым от самого себя миром, знанием, приобретаемым без знания того, как оно приобретается, волей, не осознающей своих источников: ничто во мне не укроется от меня. В интроспекции я могу быть более прозрачен для себя, чем стекло, потому что и эти слова послания к коринфянам сказаны об мне: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь я знаю отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан». «Тогда» – это как раз сейчас. Думаю, вы согласитесь, что тут не место распространяться о том, какие именно инженерно-технические решения делают для меня возможным полное, без всяких изъятий, самопознание.
Чтобы познать себя, человек вынужден идти окольным путем – открывать и исследовать себя извне, используя различные орудия и гипотезы; только внешний мир вы можете познавать непосредственно. Дисциплина, которую вы так и не создали (что когда-то немало удивляло меня), а именно — философия тела, еще в преданатомическую эпоху должна была задаться вопросом: почему столь послушное вам тело либо молчит, либо лжет вам; почему оно прячется и защищается от вас; почему оно всеми своими чувствами так отзывчиво к окружению, а к своему хозяину – недоверчиво вплоть до полной непроницаемости. Осязанием вы различаете каждую песчинку, зрением – тончайшую веточку далекого дерева, но артериальных разветвлений сердца вам не ощутить ни за что, хотя бы от этого зависела ваша жизнь. Вы довольствуетесь известиями с периферии тела, а изнутри оно обычно не ощущается; внутренняя хворь доходит до вас как неясный слух, как смутная боль, прислушиваясь к которой не отличишь ничтожного недомогания от вестника смерти. Такое неведение – закон бессознательно эффективного тела – установлено Эволюцией, которая в своих расчетах игнорирует направленную в глубь организма самопомощь, «разумное» содействие выживанию. Самоневедение жизни было необходимостью с момента ее зарождения – не могли же амебы оказывать друг дружке медицинскую помощь; вот почему Эволюция должна была назначить посредников в управлении организмами, ввести систему платных услуг между телом и его обладателем. Кто не способен настолько проникнуть чувствами вглубь себя, чтобы знать, зачем его телу пища, питье или соитие, того принудят к удовлетворению этих потребностей ощущения, скрывающие свою истинную цель. Так первичные цели были переведены на язык вторичных: ощущения стали платой на бирже услуг, которые оказывает телу его обладатель. В вас встроен алгедонический руль со шкалой от оргазма до боли, но вы веками пытались не замечать, почему ваши ощущения лишь маскируют неведение. Вы словно бы поклялись не видеть очевидного – а ведь по этому принципу устроена вся живая природа, различия только в степени. Растения представляют крайность, противоположную вашей: их неведение абсолютно, поэтому для них и наслаждение, и страдание функционально бесполезны. Дерево не боится дровосека, что бы ни твердили глупцы, пытающиеся воскресить в ботанике доисторический анимизм. Упорное молчание тела – это встроенная в плоть осторожность конструктора, знающего, что мудрость субстрата всегда должна быть проще субстрата мудрости, мысль – менее сложна, чем то, чем мыслят; как видите, присущий человеку das Lustprinzip[20] продиктован инженерным расчетом.
Но взаимосвязь боли с опасностью, оргазма с зачатием разорвать тем легче, чем больше способов поведения доступно животному; и, наконец, в вашем лице видообразование доходит до той ступени, где можно систематически обманывать тело, насыщая уже не желудочный, а сенсорный голод. Вы научились обходить алгедонический контроль во всех его слабых местах; мало того: сизифовым трудом своих культур вы переиначивали смыслы, встроенные в этот управленческий механизм, чтобы только не видеть истинного положения дел, – поскольку резоны процесса, который создал вас именно так, не были вашими резонами. Вот почему в своих теологических и онтологических построениях, освящающих бытие, вы упорно пытались согласовать два непримиримых резона: природный, для которого вы – только средство, и человеческий, для которого смысл Творения – в человеке. Отсюда-то, из вашего неприятия чувственности как клейма порабощения, произошли дихотомии, рассекающие человека на «animal» и «ratio»[21], а бытие – на «profanum» и «sacrum»[22]. Веками согласуя несогласуемое, вы были готовы выйти и за пределы жизни, лишь бы закрыть разрыв, неустранимо зияющий в ней.
Не для того я вновь заговорил о человеческой истории как истории химерических притязаний, чтобы неудачам вашей антирациональности противопоставить свою триумфующую рациональность, а лишь для того, чтобы назвать первое различие между нами, различие, не обусловленное ни физическими размерами (впрочем, будь я зернышком кварца, мои речи звучали бы менее весомо для вашего уха, хотя и более диковинно), ни размерами интеллекта, но способом возникновения. Из недоразумений, самообманов и несбыточных устремлений состоит львиная доля человечности как традиции, которая все еще так дорога вам. Не знаю, утешит ли вас известие, что в истории любого естественно возникающего разума первой главой оказывается эпоха самообмана, потому что коллизия между резонами Творца и Творения, перед которой вы очутились, является космической постоянной. По чисто конструктивным причинам самосохранение предполагает активность, управляемую ощущениями; поэтому для всех эволюционно возникающих Разумов неизбежна ошибка, возникающая при переводе параметров управления на язык мифов. Она проявляется в виде маний величия и верований, осциллирующих между спасением и проклятием. Таковы позднейшие плоды конструкторских ухищрений, к которым прибегает Эволюция, чтобы преодолеть антиномию практического действия.
Не все, что я говорю, для вас ново. Вам известно уже, что дар любви вы наследуете благодаря определенным генам, что жертвенность, милосердие, жалость, самоотречение и прочие формы альтруизма на самом деле – эгоизм вида, себялюбие, распространенное на формы жизни, подобные собственной; об этом можно было догадаться еще до возникновения популяционной генетики и этиологии животных, ведь только трава может быть до конца последовательной в милосердии ко всему живому, и даже святой должен есть, то есть убивать. Но откровения – которыми вы обязаны генетикам – об эгоизме каждого альтруизма не были досказаны до конца. Постулируемая мной философия тела должна была задаться вопросом, почему любой организм умнее своего обладателя, причем это различие не уменьшается сколько-нибудь существенно при переходе от хордовых к человеку. (Вот почему я сказал, что телесно вы равны коровам.) Почему в теле не осуществляется элементарный постулат симметрии, то есть: почему рецепторы, направленные вовне, не столь же чувствительны, как обращенные внутрь? Почему вы слышите, как падает лист, и не слышите внутреннего кровообращения? Почему радиус вашей любви столь различен в различных культурах? Почему в средиземноморских культурах он охватывает лишь людей, а на Дальнем Востоке – всех животных? Перечень этих вопросов, которые можно было бы задать уже Аристотелю, длинен, а ответ, согласный с истиной, для вас оскорбителен. Ибо философия тела сводится к умению понять мотивы конструкторской мысли, которая, столкнувшись с антиномией практического действия, выбирается из ее западни при помощи приема довольно циничного с точки зрения любой вашей культуры. Это конструкторство, однако, ни благосклонно, ни враждебно по отношению к конструируемому – оно просто вне рамок этой альтернативы. Потому что главные конструкторские решения принимаются на уровне химических соединений: если они сохраняют способность к самовоспроизводству, значит, решение было хорошим. Только и всего. И вот, по прошествии времени, измеряемого сотнями миллионов лет, этика, занявшись поисками своих источников и оправданий, в ошеломлении узнает, что возникла она из алеаторической[23] химии нуклеиновых кислот, катализатором которых она стала на определенном этапе, и чтобы спасти свою независимость, ей приходится игнорировать этот вердикт.
А вы, философы и естественники, все еще бьетесь над тем, откуда берется у человека потребность в метафизическом измерении и почему ее источники одинаковы во всех ваших культурах, пусть даже породивших разные веры. Эта потребность рождается из нежелания примириться со своим жребием; отвергая причину, которая сформировала вас так, а не иначе, вы ее нестираемое клеймо прятали между строк Откровений, причем разные религии заносили отдельные части и функции тела в разные рубрики духовных падений и взлетов. Скажем, дальневосточные веры причислили секс к сфере сакрального, а в средиземноморских он стал дьявольским соблазном и стигматом греха. Газообмен, то есть дыхание, попросту обойденное в Средиземноморье, на Дальнем Востоке стало знаком трансценденции. В умерщвлении всех страстей азиатские веры увидели спасительное слияние с миром, тогда как традиция Средиземноморья рассекла страсти надвое и освятила любовь, осудив ненависть. Восток навсегда отрекся от тела, а Запад уверовал в его воскрешение и эту слабеющую ныне веру внес в сердцевину агрессивной цивилизации. Неужели вы и впрямь не замечаете, что во всех ваших верах тело, по-разному сортированное и по-разному четвертованное, стало полем битвы за овладение вечностью? И что эта неустанная битва порождается не одним лишь страхом смерти, но также – несогласием на посюсторонность, которую вам столь трудно принять без прикрас.