— Фу, черт, устал. Ты откуда?
— С митинга.
— Ну, что, опять товарищи грызлись? И когда эта сволочь замолчит…
Я вспомнил уверения К. относительно полка и решил проверить.
— Как у вас в батальоне?
— Хочешь знать — выступят ли завтра?
— Нет, не то, мне вообще интересно настроение батальона.
— А, понимаю… У нас много дельных солдат, но они скоро разбе1угся по домам. Вот если им платить…
— Ах, опять деньги…
— Да-да, без денег ничего не выйдет. Уж время такое. Или деньги, или такое… явное сочувствие. Общий крик: вы наши спасители, и цветы, улыбки…
Я засмеялся.
— Что ты? Я правду говорю.
Он вдруг резким движением схватил меня за плечо…
Мимо нас тихо проезжали простые дровни…
— Разве не видишь? — шептал над моим ухом Войцек.
Я испугался его лица — побледневшее, с остановившимися, расширенными, полными ужаса глазами. Луна бросала свет прямо на него.
— Не видишь? Да ведь это ноги торчат из-под рогожи. Он трупы везет. Расстрелянные»{34}.
Тут интересно сравнить, как готовилась к разгону Учредительного собрания другая сторона…
П.Е. Дыбенко рассказал, как матросы обеспечивали проведение «дополнительной революции», отсекая депутатов от поддержки своих избирателей.
«Накануне открытия Учредилки прибывает в Петроград отряд моряков, спаянный и дисциплинированный…
С раннего утра, пока обыватель еще мирно спал, на главных улицах Петрограда заняли свои посты верные часовые Советской власти — отряды моряков. Им дан был строгий приказ: следить за порядком в городе. Начальники отрядов — все боевые, испытанные еще в июле и октябре товарищи…
В 3 часа дня, проверив с т. Мясниковым караулы, спешу в Таврический. Входы в него охраняются матросами. В коридоре Таврического встречаю Бонч-Бруевича.
— Ну как? Все спокойно в городе? Демонстрантов много? Куда направляются? Есть сведения, будто направляются прямо к Таврическому?
На лице его заметны нервность и некоторая растерянность.
— Только что объехал караулы. Все на местах. Никакие демонстранты не движутся к Таврическому, а если и двинутся, матросы не пропустят. Им строго приказано.
— Все это прекрасно, но говорят, будто вместе с демонстрантами выступили петроградские полки.
— Товарищ Бонч-Бруевич, все это — ерунда. Что теперь петроградские полки? Из них нет ни одного боеспособного. В город же втянуто 5 тысяч моряков.
Бонч-Бруевич, несколько успокоенный, уходит на совещание. Около пяти часов Бонч-Бруевич снова подходит и растерянным, взволнованным голосом сообщает:
— Вы говорили, что в городе все спокойно; между тем сейчас получены сведения, что на углу Кирочной и Литейного проспекта движется демонстрация около 10 тысяч, вместе с солдатами. Направляются прямо к Таврическому. Какие приняты меры?
— На углу Литейного стоит отряд в 500 человек под командой товарища Ховрина. Демонстранты к Таврическому не проникнут.
— Все же поезжайте сейчас сами. Посмотрите всюду и немедленно сообщите. Товарищ Ленин беспокоится.
На автомобиле объезжаю караулы. К углу Литейного действительно подошла довольно внушительная демонстрация, требовала пропустить ее к Таврическому дворцу. Матросы не пропускали. Был момент, когда казалось, что демонстранты бросятся на матросский отряд. Было произведено несколько выстрелов в автомобиль. Взвод матросов дал залп в воздух. Толпа рассыпалась во все стороны. Но еще до позднего вечера отдельные незначительные группы демонстрировали по городу, пытаясь пробраться к Таврическому. Доступ был твердо прегражден»{35}.
Существуют свидетельства, что столкновения демонстрантов с матросами носили более кровопролитный характер. Впрочем, цитировать их нет нужды… Уличные события «дополнительной» революции достаточно точно описаны в поэме Александра Блока «Двенадцать», созданной сразу по следам событий…
4
Современники поэмы вспоминают, что ее «взахлеб» читали и в Белой, и — кто мог — в Красной армии. Современники услышали голос поэта, когда в уличной разноголосице, в бесовском вое ветра рвались и комкались, путались и сникали голоса профессиональных «витий»; услышали не звон отточенных лозунгов, а судорожные, как предсмертная мука, стихи…
«Двенадцать» — это русская поэма о России, русскому человеку адресованная… Русскому человеку на улице «дополнительной» — сколько их еще будет? — революции…
Сосредоточенность, духовная ясность и покой трехстопного анапеста сразу же сминаются бесовской веселостью пушкинского хорея: «Тятя! Тятя! Наши сети притянули мертвеца…»
Этот хорей у Блока и возникает как бы из ветра, завивающего «белый снежок, под снежком — ледок. Скользко…» И когда человек поскользнется на льду, это сразу же, с документальной бесстрастностью будет зафиксировано в нервном ритме паузника, вмещающего и крики, и лязганье затворов, и истерический смех, и завывания вьюги, и выкрики частушек…
Все это — черное, белое, кумачовое — обрушивается на путника, «заблудившегося в сумрачном лесу» родного города, родной — до боли — страны.
Ветер выдувает душу, высушивает ее, поскольку это ветер революции — смертный ветер…
Стихи в поэме «Двенадцать» существуют как бы по отдельности.
Каждый стих звучит со своей интонацией. Связь между ними нарушена:
Впрочем, как же иначе, если из России, в которой и «невозможное возможно, дорога долгая легка, когда блеснет в пыли дорожной мгновенный взор из-под платка», Блок выводит читателя на петроградскую пропитанную блуждающими — «Кругом — огни, огни, огни…» — огнями улицу, где из бесформенной черноты звуковой какофонии с трудом прорываются злые голоса:
И ведь не просто «пульнуть», а с присвистом, с неприличными телодвижениями:
Судя по дневниковым записям, Александр Блок не был горячим сторонником Учредительного собрания…
«Почему “учредилка”? — записал он в дневнике 5 января. — Потому что — как выбираю я, как все? Втемную выбираем, не понимаем. И почему другой может за меня быть? Я один за себя. Ложь выборная (не говоря о подкупах на выборах, которыми прогремели все их американцы и французы)…
Инстинктивная ненависть к парламентам, учредительным собраниям и пр. Потому, что рано или поздно некий Милюков произнесет: “Законопроект в третьем чтении отвергнут большинством”.
Это — ватерклозет, грязный снег, старуха в автомобиле, Мережковский в Таврическом саду, собака подняла ногу на тумбу, m-le Врангель тренькает на рояле (б… буржуазная), и все кончено».
Некоторые из этих впечатлений, как и мучительные размышления о судьбе России и русского народа, навеянные состоявшимся в те первые дни 1918 года разговором с Есениным, почти цитатами вошли в поэму «Двенадцать»…
Только в отличие от дневника, в поэме Александр Блок перешагнул через бесплодное резонерство и силою своего гения сумел постигнуть и запечатлеть в ярких художественных образах мистическую суть происходящих событий.
Герои поэмы «Двенадцать» — революционные матросы, вызванные большевиками утишать «буржуазию», когда будут разгонять Учредительное собрание. Город отдан в их полную власть, и они вершат скорый суд и расправу тут же, на улице.
Наверное, можно сказать, что поэма «Двенадцать» — это попытка понять, что же все-таки объединяет картавящих большевиков с плохо знакомыми с грамотой, полупьяными веселыми чудовищами, как называл матросов сам В.И. Ленин.
Содержание поэмы этим, разумеется, не исчерпывается, но это важный и в каком-то смысле сюжетообразующий мотив.
Как ни странно, но общим между большевиками и матросами было именно отношение к России, к ее традициям, к ее культуре…
Этому сближению со стороны большевиков помогало их чисто местечковое пренебрежение к интересам любой другой национальности, кроме своей собственной, а со стороны матросов — та полупьяная русская удаль, что не желает знать о завтрашнем дне, та столь знакомая всем хамоватость пьяного человека…
При достаточно высокоразвитом интеллекте можно допустить возможность существования и попытаться смоделировать любую, даже самую глумливую систему. Даже если это — глумление над Родиной, которую любишь каждой клеточкой своего тела.
И, допустив, можно попытаться понять логику глумления, разглядеть чужой и страшный смысл. Желание, хотя и доступное лишь чрезвычайно высокой душе, но вполне естественное, потому что глумящиеся — вот она самая горькая правда русской жизни! — тоже были частью ее, частью России, а значит, и твоей собственной души.
Так возникает в поэме тема «Двенадцати».
Символика предельно откровенна.
«Двенадцать» — это двенадцать апостолов еще неведомого Слова…
Тринадцатый апостол — Ванька. С его появлением и завязывается сюжетная линия поэмы.
С появлением Иуды-Ваньки символика сразу отягощается бытовыми реалиями, которые раскрывают ужасающий смысл происходящего.
Новые апостолы вооружены, их слова — пули, их поступки — смерть, соответственно обставлена и встреча с предателем:
И сразу «трах-тарарахи», и снова лязганье затворов и ненужное: «Еще разок! Взводи курок!..»
Поворот происходит в сюжете, когда выясняется, в кого стрелял апостол Петька… Оказывается, он стрелял не в Иуду, не в Ваньку…
Петькиной пулей убита Катька, которая для Петьки всё — весь мир и еще он, Петька, впридачу. Пуля, отрикошетив, летит назад:
Подмена местоимения междометием весьма загадочна.
Ее? Но, простите! Нельзя же ее загубить из-за ее родинки пунцовой возле ее плеча? Тут надобно подставить другое местоимение: не
Финал неожиданный, но закономерный.
Задействованная на протяжении всего текста евангельская символика легко перемещает всю «двенадцатку» из бытового текста в то «надпространство», что открывается духовному зрению поэта.
Цепь замкнулась.
Глумление над матерью-Родиной — не она ли и явилась в поэме в образе старушки под плакатом «Учредительное Собрание»? — оборачивается глумлением над собой.
И гаснет, гаснет апостольский ореол. Апостолы превращаются в паяцев.
Такое ощущение, что сейчас вот-вот вывалится пружинка. Такое ощущение, что не люди идут, а мертвь, «…и вьюга пылит им в очи».
И в конце снова о Христе, что идет «Нежной поступью надвьюжной, снежной россыпью жемчужной…»
Конечно, «если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь… женственный призрак».
Однако есть у Блока и другая, датированная 20 февраля 1918 года, запись: «Страшная мысль этих дней: не в том дело, что красногвардейцы “не достойны” Иисуса, который идет с ними сейчас, а в том, что именно Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой».
Запись жутковатая. В ней слышны завывания того ветра, что — словно когтями чудовище — разрывал грудь поэта.
Из недобрых предчувствий, из сжимающего сердце страха, из робко и бережно согреваемых надежд поэт вышел на революционную улицу — в поэму? — и побрел, качаясь от ветра колючего и царапающего, словно когтями, лицо.
Пройти эту улицу, без дантовского поводыря, без защиты, увидеть смертное — подвиг безоговорочный и столь же бесповоротный, это подвиг-гибель, подвиг-жертва.
Есть определенная закономерность, согласно которой страна деградирует и самоуничтожается, если количество революций и переворотов в ней превышает допустимый уровень.
Так произошло с Российской империей в 1917 году.
Это же пережил в 1991 году СССР.
При этом совсем необязательно, чтобы революции и перевороты были богаты на кровь. Кровь часто сопутствует революции, но сама революция вполне может обойтись и без крови.
Революция — это перемена для всей страны привычного уклада жизни, кардинальное изменение нравственных ценностей[15].
В этом смысле церковные реформы царя Алексея Михайловича и Петра I — несомненные революции. И они обусловили из-за своей частоты деградацию управления страной, затянувшийся почти на столетие династический кризис, выход из которого пришлось искать многим русским императорам.
Постперестроечные интриги Горбачева, когда он перестраивал страну под собственное президентство, ГКЧП и сросшийся с ним ельцинский переворот 1991 года, события 1993 года — все они сокрушили СССР, разрушили экономику России, ее государственную мощь и нравственность…
Февральская революция, Октябрьский переворот и «дополнительная революция» обусловили разрушение Российской империи, затянувшуюся на десятилетия кровавую вакханалию владычества «чуда-партии»…
Иначе, но все-таки именно это и прозревал в снежном вихре, обрушившемся на улицы Петрограда, Александр Блок.