Загадочный голос внезапно изрек:
– «Он Дух незримый. Не подобает думать о нем как о богах или о чем-то подобном. Ибо он больше бога, ведь нет никого, кто был бы господином над ним».
Услыхав непонятное, пугающее – не то приговор всему миру, не то ему одному, кто не прочь поставить себя на один уровень с богом, – Кондрат, сраженный невидимым голосом, едва не последовал примеру старика. Пошатнулся опасно, нелепо взмахнул руками, точно умирающая птица крылами, но сумел-таки совладать со своими чувствами, сумел устоять на ногах.
В бытовке ждал ужасный холод. Ветер, свив студеное гнездо, повсюду плодил карликовых снеговиков – в разбитое окно наносил с улицы снег, где придется растил белые кучи. Чертыхнувшись, Кондрат в обнимку с куклой выпрыгнул во двор.
«Дэу» щедро замело снегом; машина походила на уменьшенную копию могильного кургана – правда, захоронили в нем не знатного скифа-кочевника, а бедного корейского волонтера…
Воскового Вишеса с книгой Кондрат усадил на заднем сиденье – с трудом просунул в дверцу. Потом руками-ногами торопливо расчистил перед машиной первые метры дороги…
Улицы, по обыкновению не сопротивляясь небесам, медленно, но неуклонно утопали в снегу. «Дэу» не без моторной натуги преодолевала дорогу домой. Дома же было тепло и уютно. Кондрат на плече донес куклу до лифта, поднявшись к себе на этаж, не стал задерживаться в прихожей, а сразу отнес воскового Вишеса в свою комнату. Осторожно прислонил к стене рядом с бра. Включил свет…
Тая, снег на его ботинках растекался грязно-мутной лужицей, будто парень топтался не в свежем снегу, а в задубелом ноябрьском месиве. Кондрат ничего не замечал вокруг, все внимание его было приковано к удивительной книге; он безуспешно пытался вчитаться в ее бесконечно заумные строки. Смысл их, и без того ускользающий, безжалостно заглушал странный голос, вместе со снегом и страхом принесенный снаружи. Таинственный голос, впервые услышанный в пустом зале музея, теперь упрямо бубнил в Кондратовой голове, а парню было невдомек, что голос пытался помочь ему, добросовестно озвучивая содержание книги. Означало это лишь одно: что не было в книге и близко ничего о скандальной группе, о вызывающей музыке, о беспутной жизни обреченных английских парней. А были в книге вещи гораздо страшней, чем обвинения королевы в фашизме, чем провозглашение себя анти-Христом. И то, что читал голос, была сущая правда, не вымышленная, не восковая; и столько в той правде было запредельных откровений, кого угодно заставящих сопереживать ей, страдать наравне с теми, кто хранил эту правду, что никакой ум не смог бы долго выдержать такого шквала истин, никакое сердце рано или поздно не пережило бы такого накала нечеловеческих чувств…
И настал момент, когда Кондрат понял, что больше не может. Ноги почти не держали, став ватными; уши не слышали, словно тоже набитые ватой, оттого спасительный голос неумолимо гас, все глуше произнося очередные истины; глаза едва-едва различали строки, набравшись, точно весенние полыньи, сердечной воды; руки, как за соломинку, схватившись за книгу, нестерпимо закоченели, будто держали не воск, а осколок льда. И уже вся душа восстала против напора непостижимых истин, непрерывно прущих с восковых страниц; и уже ум, придя в полное отчаянье, возжелал, чтоб горела книга синим пламенем, чтоб свечой сгорела в Богом забытом мирке… И вот тогда произошло это. Кондрат скорее почувствовал, чем увидел, как почернела, точно карамельный сахар, книга, как начали чернеть руки куклы, сжимавшие книгу. Как вся восковая фигура Сида Вишеса ужасно потемнела и скукожилась, будто обгоревший лист бумаги. Невероятно! Еще несколько мгновений – и кукольный Вишес станет меньше того воскового мальчишки, которому он с таким немым вдохновением читал свой загадочный фолиант. А сам фолиант, вконец почернев, вдобавок сожмется до размеров микроскопической записной книжки. Тогда ее страницы окажутся недоступны. А это значит, что все ранее услышанные истины обратятся в прах и яд. Потому что любое недосказанное, недополученное знание неминуемо превращается в прах и яд.
Но юноша этого, конечно, не знал. Он просто испугался неожиданным переменам, происшедшим с книгой и его восковым идолом – Сидом Вишесом. Кондрат, казалось, никогда не знакомый с интуицией, вдруг осознал: перемены коснутся и его, если он сейчас же ничего не предпримет.
Накинув на плечи куртку, схватив в охапку жалкую мумию – все, что еще оставалось от рослой восковой куклы музыканта, – он вылетел на площадку, сломя голову понесся по лестнице.
Авто словно кто сглазил. «Дэу» едва ли не становилась на дыбы при любой команде Кондрата. Отказывалась быть соучастницей плана, задуманного парнем. А он ничего особенного и не придумал, ни одной преступной, черной мысли! Просто хотел вернуть книгу в музей…
На четвертом повороте парень не справился с управлением – машину занесло, выбросило на тротуар, под самые витрины гастронома, где с весны до осени гудят летние столики – здесь он с пацанами любит пить пиво… Это ж надо, как кружит тачку, каток, что ли, здесь разлили?!..
Вечерком хорошо потянуть «Оболонь», вспомнить день, обсудить дела… Черт, откуда здесь дорожный знак?! Его ж отродясь здесь не было! Че-ерт!!.. «Дэу», больше не слушаясь водителя, закружилась в сумасшедшем вальсе. Звезды, небо, редкие уличные огни, свет в окнах домов, светящиеся витрины, светящиеся вывески магазинов – вся эта мерцающая, сверкающая панорама ночного города странным образом выпала из поля зрения юноши. Перед его глазами мелькал, слившись в неразрывную грязно-серую полосу, снег. Один лишь восковой снег… Наконец машина ударилась левой стороной капота о фонарный столб – лампочка на верху его едва-едва освещала строительные раскопки. От удара лампочка, коротко мигнув, погасла; за ней погас и тусклый свет в очах юноши, унося с собой летящую картинку снега. Все, восковой снег исчез. И страх за Сида, спрятанного за пазухой, тоже исчез…
4
Сид гнал как всегда напролом. Не разбирая дороги. Не признавая дороги… Молодая смазливая мамочка засмотрелась на его кондомистый кабриолет – на него, ужасного, в гладеньком до безобразия «порше». Сид обдал грязью ротозейку-красуню и ее беленького сыночка. Вот уроды! Нечего на пути становиться… Вдруг что-то темное со всего размаху ударило о лобовое стекло, брызнул в стороны фонтан кроваво-красных брызг. Вот, черт, он опять спутал педаль тормоза и газа. Крепкий, черт, героин… Да хрен вам, Сид знает, что делает! Нечего на пути…
Сид завел себя с первых аккордов. Нет, он пошел в разнос еще раньше, когда понял, что сбил ребенка. Того беленького мальчишку, мать его… Презрительно вытянув губы уточкой – его излюбленная гримаса, когда он входит в раж, – Сид бешеным селезнем скакал по сцене. Впереди с маниакальной навязчивостью маячил кровавый потек – рваное пятно крови, расползшееся, будто на стекле, перед его воспаленным взором. Как одержимый, Сид гнался за алой печатью его греха, метил грифом своей басухи в яблоко кровавой приманки. Безуспешно пытался пронзить сердцевину, размочить о нее гитару. По пятам, слившись в трубный ор, неслись крики фанов, подобно стихийной волне огня, подпаливая Вишесу кончики и без того пережженных перекисью волос.
Внезапно Сид замер, словно ему наконец удалось настигнуть кровавого беглеца – в тот же миг его самого настигли чужие чувства и чужой страх. С головой захлестнули, заглушили Сида Вишеса… Не смея выдохнуть, удерживая в груди крик, как последний глоток воздуха, он корпусом оттолкнул Роттена от микрофона и, ослепший, оглохший, загорланил строки, что первыми пришли ему в голову. Так давно пришедшие, что сейчас, хоть убей его, Сид не вспомнил бы, сколько вечностей это было назад.
Стало значительно легче. Измучив гадкими, ядовитыми песнями душу, вывернув ее наизнанку, Сид освободил ее от засилия совести. Ощущение было покруче, чем если бы он, ужравшийся виски, вздумал марганцем промыть желудок. Дерьмо ощущение, чего там ля-ля.
Но нет же, на душе и в самом деле почти кайф. На том месте, где жалко ютилась душа, – еще лайф…
По служебному ходу Сид проскользнул от вконец свихнувшихся фанов; со второго этажа, высадив оконное стекло каблуком сапога, прыгнул в мягкие сиденья «порше»; завизжал от радости, ощутив вновь прилив бесстыдства и злости; повернул ключ зажигания и в тот же миг, когда разноцветные всполохи игриво заметались на лобовом стекле, будто передразнивая огни на приборной доске, воткнулся взглядом в мутноватый след крови. Ох, ни хрена себе! Так значит, это все-таки было?! С ним и с тем, кого он снес!..
Сид загадочно улыбался. Какой он, на хрен, анархист! Улыбка обреченно трепетала на его утиных губах, словно тихое пламя на остывающих углях. К черту, все кончено! Жизнь ребенка не склеишь, как раздолбанную гитару. Не заменишь на ней струны, ни разу больше не споешь: «Придурки хавают деток – дети не мстят никому…» Теперь не отмажешься, не открестишься, не покаешься… Зато Сид придумал клево: засунул бомбу за пазуху. Сейчас он отъедет, чтоб не было рядом свидетелей, чтоб никто не заподозрил у цьому выбухи след террористов. А впрочем, какая, к гребаной мате… Бомба рванула – и Сид отъехал…
5
…В безграничном, непостижимом и невидимом мире Света всякая плоть – одно лишь слово, достойное разве что своего одинокого, редкого изречения; воплощению она не подлежит и вовсе. В мире Света, где властвуют святой Дух и его образ – Пронойа, – все рождается от мысли и мыслью же является – образом предыдущей мысли и прародительницей последующей. Мыслить – значит, открывать в себе свой образ.
Благодаря согласию и дару Духа незримого из его сына – света Христа, или Блага, – появились еще четыре света, четыре совершенных зона – Благодать, Мудрость, Чувствование и Рассудительность, а с ними четыре ангела и еще двенадцать других божественных эонов.
Первому совершенному зону покровительствовал ангел-свет Армоцель. Над вторым эоном стоял ангел Оройэль, над третьим – Давейтай. Над четвертым эоном был поставлен ангел света Элелет. Это ему достался необузданный, неукротимый, как исполненная гордыни земная женщина, зон Софиа-Эпинойа.
Своенравная Софиа-Эпинойа захотела сама открыть в себе образ. Свой образ, который, возможно, помог бы ей узнать о себе больше, понять себя, гордиться собой. Не испросив одобрения и согласия ни у Духа, ни у сотоварища, ни у себя самой, ни у кого-либо другого, Софиа вывела наружу мысль. Произвела мысль мыслью без чьего-либо без благословения. Без благословения – значит, в совершенном незнании. Во тьме незнания.
Неблагословенная, несогласованная, неодобренная мысль ее приняла вид непотребный, несообразный – вид змея с мордой льва. Софиа назвала безобразного сына своего – плод своевольной мысли, первого архонта, – именем, недостойным звучать в мире бессмертных, – Иалтабаоф. И, оскорбившись его видом, перенесла сына далеко за пределы святой Плеромы. Там, вдали от царства Света, Иалтабаоф создал свой мир, образовал другие зоны. А, соединившись с собственным безумием, породил двенадцать властей, последняя из которых, Белиас, властвует над преисподней поныне. И, помимо этого, поставил двенадцать царей властвовать над твердью небес и бездной ада. И подумал, что теперь он бог навеки.
Больная тьма спустилась на царство Иалтабаофа, на двенадцать его властей и двенадцать царей, поставленных им над небесами и адом. Больная тьма – это тьма незнания, смешавшаяся с божественным светом, бывшим в его, Иалтабаофа, матери Софии, заразившая этот свет невежеством и злобой.
Оттого Иалтабаофа согревал не чистый свет, но низкий пламень тьмы незнания. Этот пламень не оставлял ни единой надежды на спасение, угрожая разрушением самому Иалтабаофу.
Тот не стал ни нанимать охранников, ни обзаводиться лживыми двойниками, а просто нарекся тремя именами: помимо имени Иалтабаоф, присвоил еще два – Сакляс и Самаэль.
Иалтабаоф был нечестив в своем безумии, бывшем главной природой его. Иалтабаоф сказал: «Я – бог ревнитель, и нет другого бога, кроме меня». Таким образом, он, по-прежнему пребывавший во тьме незнания, сжигаемый изнутри нечестивым огнем, выплескивающий этот огонь наружу, вдруг объявил всем, кто служил ему: он – не один, есть еще бог, к которому протоархонт ревнует, которого побаивается втайне…
Однажды одна из властей, находившихся в подчинении у первого архонта, спросила у своего господина: «Иалтабаоф – это тело твоего имени, господин, или душа? Если тело, то, значит, имеет, изъяны и в назначенный срок умрет, и тебе придется брать в жены новое имя. Если же Иалтабаоф – душа твоего имени, то я совсем не знаю ее. А как я могу верить и подчиняться своему господину, если я не знаю его? Поэтому я спрашиваю тебя: как достучаться до души твоего имени? Чтоб лучше знать своего повелителя, чтоб наперед угадывать даже едва заметные повороты его души, вовремя присоединяться к маршам его воли». На это первый архонт ответил: «Мое истинное имя – бог, нерушимое, цельное, не подлежащее расчленению на душу и тело. Но если ты сомневаешься в этом, лукавый раб, я уничтожу тебя». Сразу после того памятного разговора, а может, задолго до него, Иалтабаоф вздумал усилить армию своих ангелов и демонов, с тем чтобы суметь противостоять Богу, к которому втайне ревновал. С которым открыто соперничал.
И всякую власть, всякого ангела и вещь всякую Иалтабаоф создавал и нарекал по образу и подобию истинных имен и творений, память о которых была передана ему великой матерью его Софией. Порядок восторжествовал в его мире, и Иалтабаоф не смог объяснить его. Что-то похожее на страх почувствовал он и новый приступ ревности, и ярость слепую… Он взревновал к Богу, которого ненавидел и которому был обязан. Незнающий, зато наделенный бессмертной силой матери своей, Иалтабаоф бесконечно возвысился над миром, сотворенным им, окутав себя и мир покровом кромешной тьмы.
Софиа же, узнав об этом покрове тьмы, обнаружив, как потемнел ее образ с рождением темного ее сына, беспокойно заметалась, не находя места в Плероме от стыда и раскаяния. Она молилась, и вся Плерома слышала молитву ее покаяния. И Дух незримый, вняв ее молитве и просьбам горячим, выслал ее из Плеромы, отправив на небо чужое, озаренное светом чужим, прозябающее в забвение под покровом чуждой тьмы. Так святой Дух послал Софию, дерзкую, но теперь раскаявшуюся, в царствие ее сына, дабы она устранила свой изъян. И только тогда бы вернулась. При этом светлейший Дух не оставил Софию один на один с ее темным огненным сыном, не бросил на произвол судьбы свой образ, извлеченный из его же мысли. Напротив, Дух незримый – свет и образ света, Бог и первый Человек – принял облик первого Человека, Метропатора, и проник первым в царствие Иалтабаофа. Проник одним лишь взглядом чистым – но как задрожал мир протоархонта, как всколыхнулись небеса! Как треснула, двинулась земля и основание ада! Как вспучились воды и как содрогнулась тьма, шаг за шагом уступая место белому свету! Засветилось даже дно вод, и благодаря этому, благодаря отраженным от дна лучам вдруг открылся образ святого Метропатора, запечатленный на поверхности вод.
И тогда Иалтабаоф впервые осознал, что Бог есть, Бог, которого он открыл в своей душе задолго до того, как Его образ отразился в беспокойных водах. Бог, которого протоархонт втайне ненавидел, к которому стремился… И тогда Иалтабаофа осенило: его царству нужен был свет, и теперь первый архонт знал, как раздобыть его. Непререкаемой волей своей он созвал совет всех властей и сил и изрек: «Создадим человека по образу Бога и по нашему подобию, дабы его образ мог стать светом для нас».
И все власти, все силы, все ангелы и демоны, выслушав приказ протоархонта, устремили взоры внутрь себя – там, в таежных тупиках и глухих закоулках их несовершенных душ хранились тайные знаки будущего человека. Знаки, неслучайно занесенные в них по безмятежной воле матери Иалтабаофа – Софии.
К творению человека неугомонный, движимый враждебным огнем, Иалтабаоф привлек громадные полчища сил и властей, ангелов и демонов. Каждый из человекостроителей отвечал за определенный орган, член, чувство, страсть будущего человека. «Назовем же его Адамом, дабы имя его стало для нас силой света», – объявил на весь свой эон первый архонт, и власти его приступили к невиданному до селе человекотворчеству.
Крима спешил создать ногти на руках, Астропос – правую грудь, Арехе – живот, Агромаума – сердце, Арабеей – пенис слева, Трахун – левую ступню, Фикна – ее пальцы, Миаман – ногти на ступне… И были поставлены те, кто будет трудиться во вновь сотворенных членах, и был поставлен господин над чувствами Адама, а другой – над его восприятием, третий – над воображением, четвертый ангел – над согласием, пятый – над всем порывом, который в скором времени увлечет человека в неслыханную историю, неведомую даже ангелам, – жизнь… Сборка человека продолжалась; на место одних ангелов и демонов, уже сделавших свое дело, но так не хотевших отрывать крылья от чистого тела Адама, приходили вторые, и третьи, и четвертые – настойчиво оттесняли первых и с загоревшимися очами продолжали святое и чудесное. Четыре демона должны были контролировать четыре важнейших источника, имевших место в теле человека, – жару, холод, влагу и сухость. И столько же демонов было поставлено господинами над чувствами и страстями Адама. Над удовольствием человека был поставлен Эфемемфи, над желанием – Иоко, Ненентофни над печалью, а Блаомэн – над страхом. И мать их всех есть Эстенис-ух-епиптоэ, а глава вещественной души – Анаро…
Десятки сил и властей, 365 ангелов собрались подле завершенного наконец тела Адама. Дух захватывало при виде идеально сотворенных и согласованных тел первого человека – тела вещественного и душевного. Дух захватывало, а душа в это время слезами обливалась – совершенное тело Адама оставалось недвижимо, продолжало лежать не дыша.
И тогда великий и милостивый Метропатор – образ Духа святого, – видя такое, послал в царствие Иалтабаофа пять верных светов. И они подсказали протоархонту: «Подуй в его лицо от духа твоего, и тело его восстанет». Иалтабаоф, не ведая того, что творит, подул в лицо Адама духом своим, а в нем, животворном, была заключена чистая сила его матери, Софии. И Иалтабаоф, душа которого продолжала пребывать во тьме незнания, навсегда простился со святой силой матери – выйдя из протоархонта, она вошла в душевное тело человека, с великой радостью соединилась с ним. Обретя силу Софии, Адам неожиданно двинул членами и… засветился. И тогда Иалтабаоф и его приближенные архонты поняли, что натворили, кого сотворили – создание, что светится, как истинное божество, мыслит лучше и выше их и свободно от их пороков и грехов.
Начинался неисповедимый путь человека; его невозможно было ни остановить, ни повернуть вспять. В пути этом Адаму пришлось испытать все черное и бесчеловечное, на что способны силы тьмы. Иалтабаоф с властями и ангелами несметными решили забрать обратно у человека силу Софии, вновь возвыситься над человеком, как в те времена, когда он был неодушевлен и недвижим. И вот настал час, когда, сговорившись, они одели Адама в смертное тело – живую могилу, слепленную из огня, земли, воды и четырех огненных ветров. Надели насильно тело-могилу – и сделали человека смертным.
Плерома не осталась равнодушной и безучастной к беде Адама. Блаженный Метропатор вновь проявил милость и снисхождение к первому человеку. И не мудрено: ведь даже под покровом живой могилы Адам оставался носителем благой силы Софии…
Враждебные архонты не прекращали испытания человека – поселили его в раю, где принудили отведать от дерева наслаждения. «Ешь! – приказали. – Но ешь неторопливо!» Ах, как непросто было вкушать от их дерева! Ведь наслаждение их горько, красота порочна, и все их дерево – сплошь нечестивость, тень от него – ненависть, а плоды – смертельная отрава. И тогда одиночество и малодушие, что ядовитей любой отравы, схватили в цепкие объятия Адама, намериваясь удерживать его вечно…
…Дух святой и незримый, он же благотворящий Метропатор, смилостивившись, послал на помощь Адаму Эпинойю – божественную искру света, рожденную от него же, Духа святого, и нареченную жизнью. Эпинойа была призвана помогать всякому живому творению и человеку в том числе, трудясь вместе с ним и искренне сострадая ему, направляя его к его полноте и подлинности, обучая его пути восхождения – пути, которым она сошла вниз…
Но в раю есть и другое дерево – дерево познания добра и зла. Находчивая и великодушная Эпинойа облеклась в кору того дерева, зовет-манит к себе незрячего душой Адама – но все напрасно. Окружили дерево-свет архонты и все многочисленные власти, дабы человек не прикоснулся к Эпинойе, не узрел своей полноты и подлинности и не узнал наготы своего безобразия.
Однако Иалтабаоф никак не мог успокоиться, настойчиво шел к тому, чтобы отобрать у человека силу его матери – Софии. Протоархонт изрек: «Я отягощу их сердца, дабы они не разумели и не видели» – и принес Адаму забвение. И тогда Эпинойа света скрылась, затаилась в человеке, подобно живой твари, спасающейся от беспощадной облавы. Но Иалтабаоф был непреклонен и нетерпелив; отдавшись воле безумия, он решил, что божественная Эпинойа укрылась в ребре человека, и пожелал извлечь из ребра святую искру света. Он извлек ребро, но Эпинойа скрылась дальше, глубже в Адаме. А Иалтабаоф, продолжая безумствовать, создал слепок, и слепок вышел в форме женщины – женской природы оказалась часть силы, взятая из ребра Адама. Сам того не ведая, увлеченный местью, Иалтабаоф в погоне за божественным и святым создал человеку сотоварища, женщину, – и оживил ее. После чего Эпинойа света открылась в обоих, и Адам отрезвел от опьянения тьмой и забвением и воскликнул, узнав в женщине свой образ: «Так! Это кость от моей кости и плоть от моей плоти». И с той поры прилепился к жене своей, и стали они двое одной плотью.
Точно в зеркале, открыл Адам свой образ в жене, несказанно обрадовался такому открытию. Но недолго радость длилась – совсем скоро новое открытие потрясло человека, опечалило его, заставило глубоко задуматься. Эпиной света, приняв вид орла, села на ветку дерева познания добра и зла, знаками стала приглашать людей отведать плод с того дерева. И когда они попробовали, ужаснулись, что они нагие, а тьмы в них больше, чем света. И удалились в унынии, страдая из-за изъянов, доставшихся им при рождении. А протоархонт, увидев, что люди все дальше и дальше уходят от него по пути самопознания, по пути света и благодати, пришел в неописуемую ярость. Безжалостным змеем он ворвался в брачный чертог человека и на глазах мужа осквернил жену. Покусившись не на младое тело, не на нежную душу, а на невиданное сияние, скрытое в сердце женщины, – сияние божественной Эпинойи. И Адам все видел, молча принял позор, не отбросил насильника, не убил врага…
Но не знал того первый человек, что жена его, Ева, досталась протоархонту уже неживой, с утраченной Эпинойей жизни. Дух незримый отнял у Евы святую Эпинойю, принадлежащую единой, нерушимой Плероме, раньше, чем темная власть овладела чревом женщины…
Обезжизненная, лишенная божественного света, Ева родила протоархонту двух сыновей – Элоима с медвежьей мордой и Иаве с кошачьей мордой. И вновь Адам смолчал, простил насильнику силу, жене – позор, себе – малодушие.
Один из сыновей был праведный, другой – неправедный. Иаве первый архонт поставил над огнем и ветром, Элоима – над водой и землей. И дабы обмануть людей и другие зоны, назвал демонических сыновей своих святыми именами – Каин и Авель. И по сей день осталось соитие, ведущее начало от протоархонта. Осталась темная жажда к порождению тел – так, как заповедовал потомкам Адама и Евы первый архонт Иалтабаоф. Он родил двух сыновей и наделил их духом обманчивым. Адам же недолго пребывал в бездействии и отчаянье; в скором времени ему открылось предвидение, в нем он увидел сына Пигераадамана – сына совершенного Человека, восседающего в царстве Света, – и породил образ сына истинного Человека. И дал ему имя такое же, какое было дано сыну Человека в высших зонах – Сиф. И это примирило его с женой, не ведающей о своем грехе и несчастье.
Когда Иалтабаоф узнал, как по-прежнему высок человек в сердце и помыслах своих, что он выше любых попыток, какие только ни совершал протоархонт, он возжелал таких же высот и вновь устроил облаву на Эпинойу света. Первый архонт держал совет со своими властями и силами, вместе они совершили черное прелюбодеяние с девственной Эпинойей. Таким образом протоархонт желал покорить непостижимый свет, окрепнуть его силой и безраздельно властвовать над всеми, поражая божественным сиянием, подавляя тьмой незнания.
Но вышло иначе. Вместо абсолютной силы и власти тихая Софиа – именно ею оказалась та странствующая Эпинойа – родила протоархонту Судьбу. А от судьбы, как от чумы, пошли великие людские беды и несчастья; и стала судьба едким непроглядным туманом между живыми тварями и Богом, между человеком и Духом святым, дабы один не мог узреть другого, дабы человек не мог разглядеть собственные грехи.
И уныние охватило всех, и душевные болезни от такой неразрешимой зависимости, от неизбежности доли и безбожной предопределенности. И даже протоархонту стало не по себе. Иалтабаоф раскаялся из-за всего, что стало существовать через него. Тогда вздумал он избавиться от изъяна, от судьбы беспощадной: послал на людей великий потоп. Но божественная Пронойа – первая мысль Духа святого, воплотившаяся в его образе, – была на чеку. Силой света Пронойа указала Ною на приближающуюся беду и других сынов человека пыталась наставить, направить на путь спасения. Но не все вняли и подчинились божественной воле, оттого в спасительном светлом облаке сбереглись немногие – избранные, те, в чьих сердцах Софиа-Эпинойа пустила самые крепкие верные ростки.
Когда протоархонт увидел, как золотое облако во главе с Ноем уходит все дальше, неподвластное ни потопу, ни судьбе, ни воле архонтов, тьма вновь затмила его разум, погасив последнюю искру божественного света, зароненную его несчастной матерью, Софией-Эпинойей.
Иалтабаоф собрал новый совет со своими властями, постановил рассеять, уничтожить светлое облако, а дочерей человека вернуть и зачать с ними новое потомство, и покорить навеки веков. Поначалу ангелы не добились успеха у человеческих женщин – те отвергли притязания мерзких служителей протоархонта. Иалтабаоф пришел в ярость, узнав о таком непокорстве, и тут же создал дух обманчивый. Наподобие истинного – Духа святого и незримого. А ангелам приказал принять облик сотоварищей женщин, вооружил изменчивых ангелов духом обманчивым. И дал им в дорогу золото, серебро и камни драгоценные, и другие дары, а главное, наделил лестью и лукавством. И ангелы, преобразившись в людей, наполнили души женщин духом обманчивым. И пали женщины, и совратили их ангелы-оборотни. Стали люди стареть и умирать, не найдя истины и не познав Бога истины. А ангелы продолжали брать женщин и рождать детей во тьме по подобию их духа. Все живущие заперли свои сердца, отныне не способные снова впустить в них свет божественный, навеки веков полоненные духом обманчивым.
И тогда вновь настал черед совершенной Пронойи. Трижды она вступала в величие тьмы, дважды отступала, теснимая то лукавством темных сил, то малодушным страхом за тех, кого она жаждала спасти. Но вот настал третий черед. Пронойа окунулась памятью в светлый образ Духа незримого, истинного, коим сама являлась, и, наполнившись чистой силой Плеромы, ступила в середину темницы – в темницу тела человеческого. Воскликнула, едва-едва справляясь с отчаяньем: «Тот, кто слышит, да восстанет он ото сна тяжелого!» И вдруг человек, еще безымянный, неизвестный, бесславный, заплакал: «Кто тот, который называет имя мое, и откуда эта надежда пришла ко мне, когда я в оковах темницы?» И Пронойа отвечала, почувствовав облегчение и надежду: «Я Пронойа света чистого. Я мысль девственного Духа, который поднял тебя до места почитаемого. Восстань и вспомни, ибо ты тот, который услышал… И стань, оберегаясь от сна тяжелого и заграждения внутри преисподней».
Так посланница Духа святого пробудила человека после долгой спячки, смертельной спячки и запечатлела в нем свет пятью печатями, дабы отныне ни смерть, ни дух обманчивый, ни судьба не имели окончательной силы над новым человеком…
6
…В больнице от него не отрывали глаз и рук врач с мерзко заботливой миной и три смазливых сестрички. Этих голодных девах Сид хотел бы трахнуть по очереди, когда встанет. Если встанет вообще с чертовой больничной лежанки!.. Тогда будет жить, тогда трахнет их всех сразу. А сейчас… У-у, как же больно сейчас! Но не скулить! Улыбаться! Губы уточкой, он же, черт, Сид Вишес!
Эта рыжая, самая улыбчивая и грудастая из трех медсестер, словно в отместку ему за будущее траханье с ее подружками, говорит:
– Сэр, к вам пришли… Молодая леди с ребенком. Они давно добиваются свидания с вами. До этого я им отказывала, но сегодня мадам очень просила…
– Хоть не ври, дрянь. Заплатили тебе, небось, хорошую зелень… Ладно, пусть заходит. На полминуты. Иначе, на фиг она нужна…
В палату вбежал ребенок и в нерешительности встал посредине. От удивления у Сида полезли вверх брови, утиные губы сами собой выпрямились, на смену презрительной гримасе пришла улыбка – изумленная, согретая кроткой радостью встречи. Сид только сейчас заметил, какие у мальчишки длинные, точно у девчонки, ресницы. Боже, тот пацаненок жив!.. Но может, это он, Сид Вишес… мертв? Может, они оба в раю и вот – встретились?
– Ты-ы… – задыхаясь, прохрипел Сид. Будто кто вцепился ему в горло, будто страх и впрямь имеет стальную хватку. Захотелось тут же от всего избавиться – от капельницы, от чертовых безжизненных простыней, от образа беленького мальчика. – А мамка где, ма…
Следом за чистеньким ребенком, испуганно ссутулившись, безуспешно борясь с собственной красотой и свежестью, в палату шагнула молодая женщина. Черные глаза ее блестели, словно натертые воском; они бегали, бегали, казалось, лишенные шанса когда-нибудь остановиться и успокоиться.
– Сэр, это такое… недоразумение. Простите. Простите моего сына! Он так мал, он… всего лишь пил сок.
С этими словами мамаша легонько подтолкнула сына к больничной кровати.
– Пил сок? Значит…
«Боже, значит тот след на стекле – не кровавое пятно, – Сид на миг закрыл глаза, – а потеки от сока. Боже, как просто». В следующую секунду, приподнявшись на локте, жадно заглянул в лицо мальчишки:
– Сок – это класс, у?.. Ну веселей, парень! – двумя пальцами, указательным и средним, Сид приподнял мальчику подбородок – кожа на нем была фантастически нежной, мягкой. – Все ж живы – ты и я. Черт, нам с тобой повезло! Я правильно говорю?
– Угу, – мальчик согласно кивнул.
– Как тебя зовут?
– Кон… Кондрат Гапон.
7
«Эй, парень, все в порядке?» – встревоженный мужской голос и чья-то рука, крепко встряхнув его за плечо, вернули Кондрата к жизни. Не осторожно и плавно, как во сне, когда явь мягко накладывается на дрему, – а резко, почти безжалостно. «Ух, да ты весь в крови! Эко тебя угораздило! Дай-ка оботру… Что ж ты толком руль держать не можешь, а туда же…» Когда юноша наконец разомкнул тяжелые и липкие, будто в меду, веки, он их тут же едва не закрыл – таким неприятным, отталкивающим показалось ему лицо незнакомца. Случайного человека, не побоявшегося заглянуть в мертвую машину.
У незнакомого сердобольного мужика было утомленное немолодое лицо и светлые глаза. Они светились тем ярче, чем уверенней Кондрат ощущал себя во вновь обретенной реальности.
– Пил?.. Вроде нет, по твоему дыханию не чую. Ладно, отвезу тебя в ближайшую больницу.
– На фиг больницу! – неожиданно твердо, даже грубо отрезал Кондрат. – Мне нужно в музей!
– Да кто ж тебя с разбитой мордой пустит?! Да еще посреди ночи! – застигнутый врасплох столь бурной, озлобленной реакцией хлопца, незнакомец невольно попятился от него. Мужик уже пожалел, что полез в эту тачку, будь она не ладна!..
– Ты поможешь! Кто ж еще?! – продолжал грубить Кондрат; но вдруг взмолился, чуть ли не хлюпая носом. – Дяденька, мне позарез нужно в музей! Одну штуку вернуть!
– Ну, раз ты так просишь… Точно за жизнь свою.
Мало того, что мужик на редкость был добрым, он еще и таксистом оказался. Остановил такси прямо против разбитого окна. Кондрат порывался заплатить свыше, мужик же с недвусмысленным видом сунул парню под нос натруженный кулак. Затем, так же ни слова не говоря, подставил плечо, уверенным движением подсадил парня.
На месте разбитого стекла была наклеена газета. От налетавшего ветра она легонько вздувалась, жалобно шелестела. Кондрат, к месту вспомнив Буратино, разорвавшего знаменитый холст в доме папы Карло, порвал газету. Улыбнувшись воспоминаниям, прыгнул вниз – под ногами угрожающе захрустели не то осколки стекла, не то ледяная слюда.
Юноша, осторожно отворив дверь, выглянул наружу… и немедленно ослеп. Свет в пустой комнате, до этого тщедушный, рассеянный – каким его запомнил Кондрат, – в этот раз оказался неслыханно резок, невыносим! Будто свет ждал этой встречи, наперед зная о ней, готовился к ней, аккумулировал, собирал свои силы в жесткий слепящий пучок. Хлестнул по глазам юноши – и не промахнулся.
– Черт! – Кондрат инстинктивно вытянул перед собой руки, тотчас повернулся, чтоб вернуться, скорей спастись от слепящего стражника, но внезапно уперся в стену. Глухую, черт, стену. – Да что это, боже?..
– Что ж вы, юноша, то чертыхаетесь, то Господа Бога вспоминаете? – за спиной вдруг раздался стариковский голос. Похоже, не только один запредельный свет поджидал здесь Кондрата, сторожил в слепящей засаде… Сторож смущенно откашлялся. – Постой, постой, а это не ты… Батюшки! Да это ж в тебя я всадил заряд! Боженьки, так ты жив?!
От стыда и еще какого-то нового чувства, имя которого Кондрату пока было неизвестно, он был готов провалиться сквозь землю. Сквозь затоптанный его неизменно грязными буцами пол. Блин, где он столько грязи набрал? Под ногами расплывались две мутноватых лужицы. Дежавю. Где-то Кондрат уже видел такое… Сверху в лужицы падали таинственные, необъяснимые капли. Не иначе, плакало его, Кондратово, тело.
Скорчив неловкую, извиняющуюся гримасу, парень повернулся к старику.
– Я вас прошу… Не сердитесь на меня. Я не хотел… Я только хотел вернуть!
– Да что ж ты, Господи?! – старик смертельно побледнел; на миг его лицо стало похоже на лицо ребенка. Сторож в страхе отступил назад, будто услышал признание в ужасном преступлении. Вдруг перешел на свистящий шепот. – Да здесь же нельзя! Тут же не я – сам Господь за всем наблюдает. Это ж все Его. Как же можно было брать?
– Замолчите вы! – в истерике сорвался Кондрат. – Я не убийца! Ничего такого не сделал!.. Только книгу взял. Посмотреть. И Сида. Потому что Сид был с книгой…
– Кто был с книгой? Сатана?! Чур меня, чур!! – зрачки у старика исчезли, он вытаращился на парня выпученными от ужаса белками. Неживыми, восковыми белками.
– Да нет же! Нет!! Вот – восковая кукла! – Кондрат в отчаянье полез за пазуху, чтоб скорей достать злополучного заморыша, воскового уродца – увы, все, что осталось от злодея Вишеса и его проклятой книги… Но рука нащупала мокрое, холодное, уже не больше детского кулачка.
Когда Кондрат разжал пальцы перед ошалелым взглядом сторожа, на какое-то время и сам замолчал, обмер, уставившись невидящим взором на собственную ладонь.
В его руке таяли остатки не воска, а обыкновенного снега. Под сердцем Кондрат носил маленький снежок…
В тот же день, точнее, вечер, наступивший после сумасшедшей ночи, Эрос и Кондрат пили малиновый глинтвейн в любимом кафе. Что удивительно, этот чудесный напиток они и заказали. Похоже, друзья впервые угадали настоящую жажду души… Кондрат во всех подробностях рассказывал Эросу, как этой ночью снял молоденькую девчонку, привез домой и протрахался с ней до рассвета.
– Представь, она девственницей оказалась!.. Это я к тому говорю, что все твои предсказания сбылись: платок в пятнах сока – это к ее крови, ключи от машины – к прогулке. После ночи любви мы два часа катались по спящему городу…