Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Проклятие Лермонтова - Лин фон Паль на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Жажда жизни у маленького страдальца оказалась сильнее болезни: он все же встал на ножки. Для бабушки это означало одно – выживет, и, значит, нужно думать не только о лечении, но и о воспитании. Для воспитания были наняты гувернер Капэ из тех французов, которые попали в плен еще при Наполеоне и так и остались навсегда в чужой стране, и немецкая бонна Христина Ремер, которую в Тарханах звали Христиной Осиповной, а сам Лермонтов называл «мамушкой».

Для лечения Арсеньева взяла в дом французского еврея доктора Ансельма Леви, которого, как уже говорилось, Дудаков и Надир определили в отцы поэта. Но трудов доктора, наверно, оказалось для исцеления Мишеля недостаточно. И Елизавета Алексеевна решила действовать наверняка. Она была осведомлена о чудесах, которые творят кислые и горячие воды на Кавказе. И решилась ехать, благо там, в окрестностях Пятигорска, в станице Шелковая (или Шелкозаводская), жила ее сестра Екатерина Алексеевна, вышедшая замуж за «передового помещика» Акима Васильевича Хастатова. Между местными Шелковая называлась «земным раем».

Доподлинно неизвестно, когда Мишеля увезли в Шелковую в первый раз, но, скорее всего, в очень раннем возрасте, и от этой южной поездки осталось у него лишь смутное воспоминание. На уровне ощущений. Неизвестно также, сколько раз бабушка возила его в «земной рай» до 1825 года. Аким Шан-Гирей, сын племянницы Арсеньевой, на четыре года младший Мишеля, считал, что раза три. В первую поездку (или поездки) доктора отказались лечить больного ребенка местными грязями и водами, объяснив это тем, что пациент слишком мал. Надежда на мгновенное чудо развеялась. И в ход снова пошли традиционные серные примочки и кормление серным цветом. Это были годы, тяжелые для бабушки и мучительные для внука. Христианские рассуждения, что физические страдания очищают душу, тут никак не работают: в детском возрасте страдания – только страдания. Пребывающий в болезни с рождения, Мишель не замечал страданий, поскольку другой жизни, без них, просто не знал. Однако уже в том раннем детстве, наряду с физическим несовершенством тела, проявились задатки ума и таланты. У Елизаветы Алексеевны хватило любви и мудрости их не задушить, попросту сочтя проявлением болезни.

Один из биографов Лермонтова, Петр Шугаев, который – увы! – пустил в ход неприглядные деревенские слухи, о раннем детстве Мишеля пишет так: он «будучи еще четырех-пятилетним ребенком, не зная еще грамоты, едва умея ходить и предпочитая еще ползать, хорошо уже мог произносить слова и имел склонность произносить слова в рифму. Это тогда еще было замечено некоторыми знакомыми соседями, часто бывавшими у Елизаветы Алексеевны. К этому его никто не приучал, да и довольно мудрено в таком возрасте приучить к разговору в рифму». Страсть к рисованию и «говорение в рифму», конечно, напоминали Елизавете Алексеевне о покойном муже. С одной стороны, это радовало: не в Лермонтовых пошел мальчик. Но с другой – тревожило: вырастет – будет непрактичным.

В 1820 году бабушка снова отвезла внука на Кавказ, и на этот раз доктора разрешили ему лечение водами. Надежды Елизаветы Алексеевны оправдались: мокнущие язвочки зажили. От прошедшего недуга осталось лишь одно напоминание – кривые ноги. Но на этих кривых ногах внук стоял совершенно уверенно и выглядел вполне здоровым ребенком. Так что в Тарханы вернулся уже «чудесно исцеленный» мальчик. Но трепетное отношение к нему сохранилось. Бабушка боялась, что болезнь только отступила, но не побеждена. И буквально через год эти страхи оправдались: лет в семь Мишеля неожиданно поразила кошмарная детская инфекция – скорее всего, корь.

Об этом периоде жизни Лермонтов рассказывал устами своего героя Саши Арбенина: «Саша был преизбалованный, пресвоевольный ребенок. Он семи лет умел уже прикрикнуть на непослушного лакея. Приняв гордый вид, он умел с презреньем улыбнуться на низкую лесть толстой ключницы. Между тем природная всем склонность к разрушению развивалась в нем необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие <цветы>, усыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием давил несчастную муху и радовался, когда брошенный им камень сбивал с ног бедную курицу. Бог знает какое направление принял бы его характер, если б не пришла на помощь корь, болезнь, опасная в его возрасте. Его спасли от смерти, но тяжелый недуг оставил его в совершенном расслаблении: он не мог ходить, не мог приподнять ложки. Целые три года оставался он в самом жалком положении; и если б он не получил от природы железного телосложения, то, верно бы, отправился на тот свет. Болезнь эта имела важные следствия и странное влияние на ум и характер Саши: он выучился думать. Лишенный возможности развлекаться обыкновенными забавами детей, он начал искать их в самом себе. Воображение стало для него новой игрушкой. Недаром учат детей, что с огнем играть не до́лжно. Но увы! никто и не подозревал в Саше этого скрытого огня, а между тем он обхватил всё существо бедного ребенка. В продолжение мучительных бессонниц, задыхаясь между горячих подушек, он уже привыкал побеждать страданья тела, увлекаясь грезами души. Он воображал себя волжским разбойником среди синих и студеных волн, в тени дремучих лесов, в шуме битв, в ночных наездах, при звуке песен, под свистом волжской бури. Вероятно, что раннее развитие умственных способностей немало помешало его выздоровлению».

Биографы Лермонтова по-разному трактуют это признание автора устами своего героя. Добавив в «медкарту» Михаила Юрьевича к неизвестному недугу еще и тяжелую форму кори, они больше интересуются проявлениями «дурного» характера, которым поэт, оказывается, обладал с детства. И получается у них малолетнее злобное существо, «чистый демон», систематически побивающий камнями кур и злодействующий над мухами, как потом будет злодействовать над людьми, доводя их до слез и исступления. То есть из обычного детского баловства (а Миша Лермонтов рос балованным ребенком, баричем, к нему из-за болезней воспитательные меры в виде розги не применялись) выводится скверный характер, доставшийся, очевидно, от Юрия Петровича (страшного и худого человека, по Сперанскому). Упоминания же лермонтовского Арбенина о дворовых девушках, которые ласкали его в детстве и сказывали сказы о волжских разбойниках, и вовсе превращаются в чудовищную глупость вроде крепостного гарема, созданного для любимого Мишеньки по воле Елизаветы Алексеевны. И портрет рисуется соответствующий: избалованный, злобный, развратный барчук, тарханский демон.

На самом же деле все проще: Мишель был живым и очень впечатлительным ребенком и, конечно же, привык, что все его желания исполняют и все ему подчиняются. Ведь в первые годы жизни его окружали лишь крестьянские дети, и бабушка, как только он достаточно окреп, чтобы резвиться, собрала из этих ребятишек «потешное войско», велела построить «укрепления», которые ее Мишель мог бы брать. Само собой, в этих играх мальчик был командиром, а остальные обязаны были ему подчиняться. Ведь и эти дети были «вещами» Елизаветы Алексеевны, а не свободными людьми. Ее Мишелю нужно учиться властвовать – он и властвовал. Все шло по плану, когда свалилась эта новая напасть – корь. А потом – долгое, трудное выздоровление.

«О, южные горы…» Первая любовь. Предчувствие смерти

После болезни внук на несколько лет оказался прикованным к постели. Он словно бы снова вернулся в тот младенческий возраст, когда не мог ходить. Теперь ноги тоже плохо его держали: сказалось долгое лежание, развилась мышечная слабость. Француз Капэ, по совету бабушки, стал обучать Мишеля верховой езде, и внук скоро в этом преуспел. Преуспел он и в фехтовании, уроки коего тоже давал Капэ. Но, как поняла бабушка, в Тарханах она Мишеля на ноги не поставит. Елизавета Алексеевна терпеливо дожидалась момента, когда мальчик немного окрепнет, чтобы снова отвезти его на Кавказ. Если в первый раз воды чудесно его исцелили, то и теперь вернут силу его мышцам. Мишелю было уже десять лет, и эту поездку он запомнил навсегда. Более того, по этим детским впечатлениям он строил потом практически все свои воображаемые миры: Испания, Италия, Шотландия его ранних стихов – на самом деле все это Кавказ.

В 1825 году по весне Елизавета Алексеевна отправилась в Шелкозаводскую с Мишелем, его бонной Христиной Ремер, гувернером Жаном Капэ, доктором Ансельмом Леви, Мишей Пожогиным-Отрашкевичем (ровесником внука и родственником со стороны отца) и крепостными слугами из Тархан. С ними же – как говорили тогда, «поездом» – ехали и три дочери брата Алексея Алексеевича, кузины Мишеля.

Брать ванны решили на Горячих и Кислых Водах, то есть в Пятигорске и Кисловодске, где у Хастатовых имелись собственные дома. Это были турлучные (глинобитные на каркасе из жердей) постройки с камышовыми крышами, довольно неприглядные на вид, зато – вблизи целебных источников. Лечение шло хорошо. Мишель заметно окреп, загорел под южным солнцем, прогулки по окрестностям вернули силу его ногам. А пребывание в горной стране пробудило и воспоминания от прошлых поездок, так что теперь он вполне мог считать Кавказ своей родиной наряду с Тарханами и Москвой. Даже в большей степени родиной, чем Тарханы, и по вполне понятной причине: Кавказ на впечатлительного мальчика производил гораздо большее впечатления, чем природа Пензенской губернии. Рассказы о набегах горцев и кровавых сражениях тоже не могли не вызывать острого интереса. Ведь его двоюродная бабка жила в постоянной опасности от набегов, и он гостил у нее в Шелкозаводской.


Развалины на берегу Арагвы в Грузии

М. Ю. Лермонтов (1837)

Здесь все как-то сошлось – природа, история, нравы людей, и родство с этим миром он не мог не ощущать. Впрочем, и всякий поэт, приезжающий на Кавказ, оказывается в зоне притяжения Кавказа и любит его всей душой. Поэтом Мишель тогда еще не был, но перепады высот, темные ущелья, скалы, далекие снежные вершины, узкие дороги над пропастями, яркое бархатное небо, огромные звезды – все это не могло не оставить следа в его душе. Потому что душа у этого мальчика, еще не сочинявшего стихов, была душой поэта. Кавказ – лучшее, что могла подарить ему судьба, и худшее в то же время – потому что, поместив его счастливым летом 1825 года в район Пятигорска, она туда же отправила его и летом 1841 года – на погибель.

Летом 1825 года, на Кавказе, он впервые испытал первую влюбленность – в хорошенькую белокурую девочку, имени которой он не знал, а спросить постыдился. Об этой влюбленности он расскажет сам, в своих дневниковых записках. «Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея 10 лет от роду? Мы были большим семейством на водах Кавказских: бабушка, тетушка, кузины. К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет девяти. Я ее видел там. Я не помню, хороша собою была она или нет. Но ее образ и теперь еще хранится в голове моей; он мне любезен, сам не знаю почему. Один раз, я помню, я вбежал в комнату; она была тут и играла с кузиною в куклы: сердце мое затрепетало, ноги подкосились. Я тогда ни об чем еще не имел понятия, тем не менее это была страсть, сильная, хотя ребяческая: это была истинная любовь: с тех пор я еще не любил так. О! Сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум! И так рано! Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку, без причины, желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату… Я не знаю, кто была она, откуда, и поныне мне неловко как-то спросить об этом: может быть, спросят и меня, как я помню, когда они позабыли; или тогда эти люди, внимая мой рассказ, подумают, что я брежу; не поверят ее существованию – это было бы мне больно! Белокурые волосы, голубые глаза, быстрые, непринужденность – нет; с тех пор я ничего подобного больше не видел, или это мне кажется, потому что я никогда так не любил, как в этот раз».

Мариам Вахидова, ничтоже сумняшеся, расшифровывает кавказскую незнакомку как… черкешенку. Ну а что вы хотите? Если сам Михаил Юрьевич у нее – сын Бейбулата, так и первая любовь – из тех же краев, «голос крови» называется. Потом, после смерти Лермонтова, нашлись претендентки занять это место первой любви. И среди них – Эмилия Клингенберг, к тому времени жена… Акима Шан-Гирея. Она, ровесница Лермонтова, упорно твердила, что именно ее, белокурую и синеглазую красавицу девяти лет, видел тогда десятилетний Мишель. Судьба? О, судьба, судьба… если бы это точно было правдой. А правды не знает никто. Просто прекрасный образ, связанный с Кавказом…

Что же касается семейства Шан-Гиреев, то здесь, на Кавказе, Мишель познакомился с этими людьми, которые навсегда войдут в его жизнь. Шан-Гиреи в этот же год переедут, поддавшись уговорам Елизаветы Алексеевны, с опасного Кавказа в безопасную Апалиху, вблизи Тархан. А пока будут обустраиваться на новом месте, Арсеньева возьмет их в свой дом. Бабушка очень рассчитывала на то, что у Мишеля, наконец, появятся друзья его круга и почти его возраста. Аким (или Еким, как писал его Лермонтов) – младше на четыре года. Впервые он увидел Мишеля на Кавказе, и тот запомнился Акиму Шан-Гирею как смуглый мальчик, «с черными блестящими глазками, в зеленой курточке и с клоком белокурых волос надо лбом, резко отличавшихся от прочих, черных как смоль». Лермонтову шел одиннадцатый год, Акиму – седьмой. В смысле хронологии искать у Акима Павловича точности не стоит: ранние воспоминания смешались у него в один бесконечно длинный год, хотя прошло их, наверное, три. Мишель очень сблизился и с матерью Акима Марией Акимовной, которую называл «тетенькой», и ее мужем, «дяденькой» Павлом Петровичем.

Павел Петрович Шан-Гирей служил у Ермолова и вышел в отставку в 1818 году в чине штабс-капитана. Это был человек широкоплечий, высокий, с короткостриженой головой, который даже потом, в Апалихе, носил бешмет и черкеску. Настоящий кавказец, как называли боевых офицеров, сражавшихся против горцев. Неудивительно, что тарханский мальчик слушал его рассказы о кавказских походах с большим интересом. И эти рассказы подогревали интерес к Кавказу, тем более что Павел Петрович был, очевидно, хорошим рассказчиком и образованным человеком. К тому же он обладал особенным качеством: уважал противника, с которым его отправили сражаться. И хорошо знал нравы и обычаи горских народов. Мишель эти рассказы запомнил навсегда, а когда стал писать юношеские сочинения, то использовал пересказанные ему сюжеты, на этой основе и родились его «кавказские» поэмы («Измаил-бей», «Кавказский пленник», «Каллы», «Аул Бастунджи», «Хаджи-абрек»). Вряд ли стоит искать другой источник – его не было. Была нежная любовь к Кавказу, интерес к его жителям, уважение к храбрости его воинов – то, что он узнал от Павла Петровича. И была собственная позиция: слово в защиту тех, кто обречен покориться превосходящей силе. Снова увидеть Кавказ, и не глазами десятилетнего мальчика, а человека вдвое старше, ему предстояло только в 1837 году.

Но Кавказ, если хотите, действительно стал для него судьбой. Большая часть всего им написанного – о Кавказе. Если для Пушкина эти горы стали только вехой в биографии, если Лев Толстой захватил Кавказ только краем и написал на кавказскую тему не много, то у Лермонтова с Кавказом связана вся его недолгая жизнь. Он бывал там несколько раз в детстве, он стал неразлучен с «кавказской» семьей Шан-Гиреев, он был послан на Кавказ воевать, там он и погиб. Чем не воля рока?!

Какой странный путь от:

Хотя я судьбой на заре моих дней,О южные горы, отторгнут от вас,Чтоб вечно их помнить, там надо быть раз:Как сладкую песню отчизны моей,Люблю я Кавказ.В младенческих летах я мать потерял.Но мнилось, что в розовый вечера часТа степь повторяла мне памятный глас.За это люблю я вершины тех скал,Люблю я Кавказ.Я счастлив был с вами, ущелия гор;Пять лет пронеслось: все тоскую по вас.Там видел я пару божественных глаз;И сердце лепечет, воспомня тот взор:Люблю я Кавказ!..

И двумя годами позже:

Синие горы Кавказа, приветствую вас!вы взлелеяли детство мое;вы носили меня на своих одичалых хребтах,облаками меня одевали,вы к небу меня приучили,и я с той поры все мечтаю об вас да о небе.Престолы природы, с которых как дым улетают громовые тучи,кто раз лишь на ваших вершинах Творцу помолился,тот жизнь презирает,хотя в то мгновенье гордился он ею!..Часто во время зари я глядел на снега и далекие льдины утесов;они так сияли в лучах восходящего солнца,и в розовый блеск одеваясь, они,между тем как внизу все темно,возвещали прохожему утро.И розовый цвет их подобился цвету стыда:как будто девицы,когда вдруг увидят мужчину, купаясь,в таком уж смущеньи,что белой одежды накинуть на грудь не успеют.Как я любил твои бури, Кавказ!Те пустынные громкие бури,которым пещеры как стражи ночей отвечают!..На гладком холме одинокое дерево,ветром, дождями нагнутое,иль виноградник, шумящий в ущелье,и путь неизвестный над пропастью,где, покрываяся пеной,бежит безымянная речка,и выстрел нежданный,и страх после выстрела:враг ли коварный иль просто охотник…все, все в этом крае прекрасно.Воздух там чист, как молитва ребенка;И люди, как вольные птицы, живут беззаботно;Война их стихия; и в смуглых чертах их душа говорит.В дымной сакле, землей иль сухим тростникомПокровенной, таятся их жены и девы и чистят оружье,И шьют серебром – в тишине увядаяДушою – желающей, южной, с цепями судьбы незнакомой.

До:

В полдневный жар в долине ДагестанаС свинцом в груди лежал недвижим я;Глубокая еще дымилась рана;По капле кровь точилася моя.Лежал один я на песке долины;Уступы скал теснилися кругом,И солнце жгло их желтые вершиныИ жгло меня – но спал я мертвым сном.И снился мне сияющий огнямиВечерний пир в родимой стороне.Меж юных жен, увенчанных цветами,Шел разговор веселый обо мне.Но в разговор веселый не вступая,Сидела там задумчиво одна,И в грустный сон душа ее младаяБог знает чем была погружена;И снилась ей долина Дагестана;Знакомый труп лежал в долине той;В его груди, дымясь, чернела рана,И кровь лилась хладеющей струей.

Судьба?

Ученики и учителя. Внучок – баловень, домашний тиран?

Мишелю шел уже двенадцатый год, а образован он был для своего возраста слабо. Проще говоря, его учили стараясь не переусердствовать с нагрузками. Француз Капэ, кроме хорошего, яркого родного ему языка и воспоминаний о войне двенадцатого года, на которой он был ранен, попал в плен и чудом остался жив, да военных навыков – верховой езды и фехтования, – ничего ему дать не мог. При изучении французского он упирал на грамматику и заставлял ученика страницами списывать тексты упражнений. К семи годам мальчик делал это уже бойко. Немка Христина Осиповна Ремер научила его своему родному языку и привила любовь к немецкой литературе. Правда, желание бонны привлечь любовь ученика к Гёте едва не поставило бабушку и немку в тупик. Мишель тут же потребовал оленя, раз в книжке говорилось об Оленьем овраге! Тут же для него были приобретены детеныши оленя и лося. Судьба обоих животных, превращенных в материал для наблюдений над живой природой, печальна. Оленя, когда он вырос и стал стремиться на свободу, ходившие за ним крестьяне уморили голодом, а взрослого лося бабушка приказала забить на мясо.

Какие начатки общих знаний дал доктор Леви – сказать трудно. Но, скорее всего, развивал общий кругозор и интерес к естествознанию и математике. Крепостной художник поставил Мишелю руку и научил работать с красками. У кого мальчик брал уроки музыки – неизвестно. Известно только (из воспоминаний Акима Шан-Гирея), что он их ненавидел, хотя музыку очень любил. (Скорее всего, нотной грамоте и игре на фортепьяно учила его Мария Акимовна.) Он умел читать и писать на родном языке, и этому обучила его, скорее всего, старшая сестра Николеньки Давыдова, Пелагея, которую с этой целью и пригласили пожить в Тарханах, там она и жила с 1820 по 1824 год. Маленький Николай и кузен Миша Пожогин тоже жили в Тарханах и учились вместе с Мишелем. А тот в детстве больше наук любил игры либо пребывал в мечтах. Но его познания в учебных предметах были бессистемными и разрозненными. С такими знаниями нечего было думать о дальнейшем серьезном обучении. Бабушка это отлично видела, и теперь, когда Мишель стал вполне здоров, решила создать для внука «школу на дому».

Елизавета Алексеевна была дальновидна: Мишель не будет стараться, если не с кем соревноваться. И она превратила Тарханы в домашнее учебное заведение, пригласив учиться вместе с Мишелем подходящих по возрасту детей. Как прежде создала она для него «потешное войско», так сформировала теперь «домашнюю школу». В соученики Мишелю были определены оба его кузена (дети сестры Юрия Петровича) Пожогины-Отрошкевичи – Михаил и Николай, два брата Юрьевы, князья Максютовы – Петр и Николай, а также Аким Шан-Гирей, Николай Давыдов, были и другие мальчики, имена которых теперь неизвестны. Проще говоря, в Тарханах появился учебный класс. А у подрастающего Мишеля – друзья детских лет.

Шугаев (это именно он «нашел» младенцу Мишелю несуществовавшую бонну Сесилию Федоровну и описал сильный удар кулаком в лицо Марии Михайловне, повлекший ее смертельную болезнь), собравший о Лермонтове-отроке множество сплетен, иначе как маленьким деспотом Мишеля не называет. Так вот, из воспоминаний всех современников, бывавших в те годы в Тарханах, он выбрал только те, где Мишель был показан не в лучшем свете. Припоминал слова его детских друзей, что Мишель вспоминается с нагайкой в руках, писал о чрезмерной требовательности к другим детям и желании всегда настоять на своем. Ему вторил и родственник Елизаветы Алексеевны Илья Арсеньев: «В числе лиц, посещавших изредка наш дом, была Арсеньева, бабушка поэта Лермонтова (приходившаяся нам сродни), которая всегда привозила к нам своего внука, когда приезжала из деревни на несколько дней в Москву. Приезды эти были весьма редки, но я все-таки помню, как старушка Арсеньева, обожавшая своего внука, жаловалась постоянно на него моей матери. Действительно, судя по рассказам, этот внучок-баловень, пользуясь безграничной любовью своей бабушки, с малых лет уже превращался в домашнего тирана. Не хотел никого слушаться, трунил над всеми, даже над своей бабушкой, и пренебрегал наставлениями и советами лиц, заботившихся о его воспитании». Внучок-баловень, домашний тиран, мучитель бабушки, злой мальчик, изводивший ровесников… Только вот ведь: бабушка души в нем не чаяла (правда, по-столыпински), а друзья его детских игр на обиды не жаловались.

На самом деле тарханский барчук, конечно, чувствовал себя хозяином в доме бабушки и требовал от равных ему по рождению мальчиков полного повиновения, и это можно, конечно, расценить как деспотизм, если бы к самому себе он не относился таким же точно образом – если что обещал, то исполнял, даже когда это давалось большим трудом. Именно так и объясняли настойчивость Мишеля его друзья по детским играм. Учтем еще и то, что он долго считался больным ребенком, а ему пришлось учиться общаться с мальчиками на равных, без поблажек. Бабушка, устраивая школу, отлично понимала, что в детском обществе, где рано или поздно ее внук окажется, умение ладить со сверстниками ценится больше успехов в учебе. В этом плане «тарханская школа» свои задачи выполнила. Мишель привык к детскому коллективу. Другое дело, что ладил он только с теми, кого уже знал, а любое новое лицо воспринимал с недоверием. Своим внутренним миром, мечтами он и вообще ни с кем не желал делиться. И резко отшивал тех, кто пытался влезть в душу.

Для преподавания необходимых школьных предметов появились наемные учителя. Кроме того, что занятия языками вели уже известные – горбоносый француз Капэ и старушка-немка Христина Осиповна, к ним добавился еще и учитель греческого и латыни, грек по национальности, патриот своего отечества, бежавший после разгрома в Греции национально-освободительного движения. Мишелю древние языки не пришлись по душе, а грек, вероятно, был еще и отвратительным педагогом, так что, как рассказывал Висковатов, он кончил тем, что стал обучать местных крестьян скорняжному искусству – как из собачьей шкуры сделать приличный мех. В отличие от Мишеля крестьяне оказались хорошими учениками, да и преподавал им грек не латынь с древнегреческим, а практическую науку, которую знал лучше древних языков, и скоро в Тарханах расцвел скорняжный промысел.

Очевидно, в «тарханской школе» учили немного истории, немного географии, потому что в письме из Москвы «тетеньке» Марии Акимовне Мишель сообщал, что подготовке к экзамену в московский благородный пансион сильно помогли занятия в Тарханах. Однако в Тарханах серьезно учиться, как бабушка ни билась, Мишель все же не желал. Ему больше нравились занятия разными искусствами, особенно рисованием, лепкой и театром. Рисовать он стал раньше, чем начал говорить, потому неудивительно, что от мела он перешел к краскам и с удовольствием изображал все, что видит вокруг или воображает.

От поездки на Кавказ 1825 года в альбоме матери сохранился его рисунок: пруд в имении Хастатовых, мостки, на которых стоит сам автор, вид далеких гор, верстовой столб и бабушка у этого столба. Вахидова трактует эту картинку как отчаянное стремление мальчика остаться рядом со своим отцом Бейбулатом, однако это самый обычный детский рисунок. Может, окрашенный грустью, что лето идет к концу и пора уезжать, но никак не трагический и не на разрыв аорты. Интересно, какую сокровенную правду увидела бы исследовательница в другом творении Мишеля – в вылепленной из красного воска сцене спасения Александра Македонского Клитом во время перехода через Граник? Наверняка усмотрела бы и в Александре Двурогом портрет своего горца! Впрочем, как вспоминал Аким Шан-Гирей, больше всего юному скульптуру удались слоны и колесница, украшенные бусами, стеклярусом и фольгой. Мальчику вообще нравилось изображать героические сцены. Даже в старшем, уже подростковом возрасте, иллюстрируя свои поэмы, он с удовольствием изображает сражения, захват пленных, дикие скачки наперегонки со смертью.

Ему нравились герои, что поделать! Всем в этом возрасте нравятся герои, все сравнивают себя с героями. Великими полководцами, бесстрашными разбойниками, блистательными авантюристами. Миша Лермонтов еще не писал ни стихов, ни прозы. Аким Шан-Гирей вспоминал, что даже его сочинения, которые задавали им писать в Тарханах, ничем не выделялись из других школьных упражнений в изящной словесности. У него пока что было только одно средство отобразить мир – через рисунок или лепные фигурки. Причем сначала был только рисунок. Плоский мир. Потом, неожиданно, то, что прежде удавалось только нарисовать, стало обретать форму, выходить за границы плоскости. Теперь полюбившиеся сцены и лица можно было рассматривать со всех сторон, щупать пальцами, чувствовать фактуру материала. Мир иллюзий становился ближе. Это – как облака, на которые он обожал смотреть. Только фигуры в облаках были почти бесплотны, их уносило малейшим порывом ветра. А то, что творили его руки, – оно оставалось. Запечатленные формы. Запечатленные чувства. Пройдет совсем немного времени, и он поймет: то, что можно сотворить из бесформенного податливого воска, можно сотворить и из слов, если поставить их в правильном порядке, наполнив собственным дыханием. Но пока что он умел только лепить.

Страсть к лепке образовалась после всеобщего детского увлечения театром марионеток. Бабушка даже была вынуждена, чтобы доставить Мишелю и его товарищам удовольствие, выписать в Тарханы мастера по куклам, который изготовил все необходимое для детских представлений. И в доме начался полнейший восторг. Мальчики разучивали выбранные для постановки пьесы, а потом давали для взрослых представления. Сделанных мастером кукол оказалось мало, материал, из которых мастер их изготавливал, Мишелю не понравился, и он стал лепить кукольные головы из привычного ему воска. Лепка из воска напоминала ему другое излюбленное занятие – ваяние «скульптур» из мокрого снега, что он освоил совсем еще маленьким мальчиком и очень любил.

Но с такими, пусть и превосходными, умениями в серьезном учебном заведении делать было нечего. Увы! Это в лермонтоведении принято писать о тарханском обучении Лермонтова как о превосходном домашнем образовании. Однако кто были его учителя? Добрый и полюбивший своего питомца наполеоновский солдат, старая немка – они могли лишь научить говорить и писать на французском и немецком, пусть и свободно. Из естественных наук, географии и истории он знал очень немногое. Что же касается русского языка и литературы как учебного предмета – это была вообще нетронутая пустошь. Мишель писал со страшными синтаксическими ошибками, ставя знаки препинания как придет в голову. Практически ничего не читал: ему больше нравились подвижные игры, в основном – военные. Такова реальность его домашнего образования.

У московских детей, поступающих в благородный пансион при Московском университете, были совсем другие учителя – именитые, строгие, готовящие отроков точно по программе. Это стало понятно бабушке только в 1827 году, когда она привезла внука в Москву для зачисления в этот пансион. Михаил Юрьевич Лермонтов на фоне других мальчиков выглядел плохо подготовленным провинциалом, деревенским недорослем. Он к тому же считался чуть ли не переростком: в тот благородный пансион, на который уповала бабушка, принимали только до четырнадцати лет. С девяти! Не сидеть же великовозрастному Мишелю рядом с девятилетними детьми! Да и кто позволит? Ему нужно было поступить в класс, где учились мальчики постарше, но вот тут-то и выяснилось, что знаний, полученных в Тарханах, хватит для зачисления в начальный класс, но мало для обучения со сверстниками. А Мишелю – уже тринадцать. Через год будет четырнадцать. Времени почти не осталось. Не возьмут в пансион, придется отдавать в какую-нибудь военную школу. Военных школ бабушка боялась, потому что на войне убивают, и не за тем она растила Мишеля, вытаскивала его из болезней, ставила на ноги, чтобы нелепо потерять. Его будущее Елизавете Алексеевне виделось ясно: закончит пансион и сразу перейдет учиться в Московский университет, а оттуда выйдет уже с чином и займет в обществе подобающее место, как все Столыпины. Перед ним будут открыты все двери, выберет занятие по душе.

Увы, увы, увы! Хоть и выглядел Мишель гораздо младше своего возраста из-за небольшого роста, но метрику не подделаешь, а там ясно указан год, когда он родился. Хорошо хоть, что в сходной ситуации оказались и другие провинциалы. Детей привезли, а требования к познаниям чад оказались завышенными. И хотя Елизавете Алексеевне не хотелось вступать в расходы, ею не предвиденные, любовь к Мишелю и желание пристроить его в хорошее место взяли верх над бережливостью: она стала срочно искать для внука репетиторов, а чтобы тому не было одиноко – сговариваться со знакомыми, поселившимися в Москве по-соседству, – Мещериновыми, у которых было трое сыновей – Владимир, Афанасий и Петр. Об этом – чуть ниже. А сам Мишель еще не понимал, что так кончилось его затянувшееся тарханское детство и началось московское отрочество. Зачисление в пансион его волновало мало. Гораздо больше мыслей и чувств вызвала остановка по дороге в Москву в имении отца, Юрия Петровича.

Кропотово

Связь с умершей матерью. Завещание в 15 лет

Елизавета Алексеевна всеми силами старалась оградить внука от свиданий с отцом. Боясь навредить будущему сына, Юрий Петрович больше не заикался, что отберет его и увезет в родовое гнездо. Но попыток видеться хоть иногда – не прекращал. Сначала бабушка этих визитов боялась, выискивала предлоги, чтобы на время его приездов Мишеньку увезти к соседям или еще дальше, в Пензу, а то и просто прятала в самих Тарханах. Но, поскольку ей подкинули на воспитание Мишу Пожогина, утаивать внука стало сложнее. И, вероятно, между враждующими сторонами был выработан компромисс. Отец заезжал в Тарханы несколько раз в год, но тут же и уезжал. Тарханы были к нему негостеприимны. Очень редко ему удавалось договориться и взять мальчика к себе в Кропотово. Биографы тут друг другу противоречат: одни пишут, что вообще Мишель не бывал в имении Лермонтовых, другие – что пару раз бывал. Последние рассказывают: когда его приезжали забирать, Мишель жался к отцу и горько плакал. Пишут и другое: что он плакал, когда его отнимали от отцовской груди в Тарханах. Зная неуступчивый характер Елизаветы Алексеевны, в этом можно не сомневаться: плакал.

Впрочем, как все маленькие дети, он скоро о разлуке забывал. Во время долгой болезни Мишеля Арсеньева своего зятя в Тарханы не пускала. Объяснить это можно было хотя бы врачебными запретами. Потом ребенка увезли лечиться на Кавказ, потом начались «тарханские классы». Так что сына Юрий Петрович не видел несколько лет. А сын неожиданно получил невидимую связь с умершей матерью: подружился с «тетенькой» Марией Акимовной, которая Марию Михайловну знала и любила и, вероятно, рассказывала о ней. Мишель страдал, что совсем не помнит ее лица. Бабушка хорошо потрудилась над преобразованием Тархан: портретов матери в новом доме не осталось. Как и ее вещей. Все было роздано или сожжено. Зная, как Арсеньева поступила потом с вещами самого Михаила Юрьевича, можно сказать уверенно: она подчистила всё. Имелась только могила. Но что – могила?! Так что разговоры с Марией Акимовной дали пищу чувствам и размышлениям мальчика: какой она была? что любила? любила ли отца? Естественнее всего было спросить об этом у него самого. Но Мишель знал, что бабушка – отца не выносит. Не думаю, что погрешу против истины: Арсеньева просто не могла не жаловаться любимому внуку на его нехорошего папашу. И это вдалбливалось с раннего возраста. Но не вдолбилось. Характер у мальчика был упрямый. Отца он любил. Несмотря ни на что. Или – вопреки всему.

В Москву ехали через Васильевское, где жили Арсеньевы. Кропотово лежало по дороге. Так что в том 1827 году Мишель провел некоторое время в гостях у отца. Петр Вырыпаев описывал село отца так: «К дому вела широкая аллея серебристых тополей. Аллея разделяла сад на две половины, в одной был старый сад, а в другой, на южной стороне, молодой. Недалеко от дома, в западной стороне от него, на границе с полем, были расположены обычные хозяйственные постройки: кухня, ткацкая, конюшня, каретный сарай и два амбара, сделанные из дубового леса. Погреб, ледник и скотный сарай сложены из дикого камня, добываемого и поныне недалеко от усадьбы. Крыши у всех помещений были соломенные. На выгоне располагалось гумно. Там скирдовали снопы, молотили. Рядом с гумном – два плетневых овина, обмазанных глиной. Это нехитрое сооружение было тогда необходимо и в крестьянском, и в помещичьем быту. Как все усадьбы, кропотовское имение окружала канава, обсаженная акациями и березовыми деревьями».

Кропотово было куда беднее бабушкиных Тархан. Если Арсеньева получала в год около 20 000 рублей дохода, то Лермонтовы – только 300. Но в этом имении, в отличие от Тархан, память об умерших не уничтожалась. И сюда Юрий Петрович привез после смерти жены ее портрет. Теперь Мишель мог увидеть и запомнить ее лицо, хотя бы написанное на холсте. Кроме портрета отец хранил и один из альбомов жены, в него она записывала стихи – некоторые писала сама, другими ей отвечал Юрий Петрович. Еще, как писал Вырыпаев, в этом альбоме был: «акварельный рисунок: два дерева, разделенные ручьем. На рисунке чернилами рукой Марии Михайловны надпись по-французски:

Склонности объединяют нас,Судьба разъединяет.

И, как ответ на это двустишие, карандашом написано другой рукой:

Ручей два древа разделяет,Но ветви их, сплетясь, растут.

Это Мишеля тоже не могло не тронуть. Кажется, за недолгое пребывание в Кропотово отец и сын сблизились. Сблизились больше, чем того желала Елизавета Алексеевна. Но у нее была надежда, что с началом занятий в пансионе у ее внука не останется времени для досужих размышлений. Могла ли она даже предположить, что помнить об этом приезде в дом отца Мишель будет всегда?

Не только встреча с отцом была тому причиной. В Кропотово Мишель влюбился в одну из своих кузин. И даже два года спустя лелеял ее образ и посвятил ей длинное стихотворение под названием «К гению», где есть описание свидания на балконе деревенского дома и упоминание яблони, тирса, и золотой лиры, и вдохновения, рифмующегося с упоением. Эту яблоню он не отпускал из своей памяти, и стихи ей посвящал, и даже написал пятнадцати лет от роду завещание: «Схороните меня под этим сухим деревом, чтобы два образа смерти предстояли глазам вашим; я любил под ним и слышал волшебное слово: „люблю“, которое потрясло судорожным движением каждую жилу моего сердца; в то время это дерево, еще цветущее, при свежем ветре покачало головою и шепотом молвило: „безумец, что ты делаешь?“ Время постигло мрачного свидетеля радостей человеческих прежде меня. Я не плакал, ибо слезы есть принадлежность тех, у которых есть надежды; но тогда же взял бумагу и сделал следующее завещание: „Похороните мои кости под этой сухою яблоней; положите камень; и – пускай на нем ничего не будет написано, если одного имени моего не довольно будет доставить ему бессмертие!“».

Вот как глубоко врезалась в его память и эта яблоня, и эта девушка, и милое имение отца. Дабы эти родные (и чужие) места сохранили память о нем, на одном из старых тополей, идущих аллеей к входу в дом, он вырезал свои инициалы – М. Ю. Л. И странно подумать, что загаданное в детстве исполнилось, – да, одного имени его довольно, оно стало бессмертным.

Часть 2

Москва

Серьезное отношение к наукам. Первые стихи. Смерть гувернера

Судьба или бабушка – кто из них? Но все было сделано правильно. Миша Лермонтов, выпестованный в деревенских Тарханах, получивший подсказкой будущего в качестве родины своей души Кавказ, наконец обрел город, который будет любить нежно и беззаветно. Москву. В ней он родился. В ней он будет и взрослеть. Арсеньева могла отвезти его учиться и в Северную столицу. И столичные Столыпины очень даже рекомендовали ей Петербург. Но в противовес им московские Столыпины выступали за Первопрестольную. А пока Елизавета Алексеевна выбирала, много чего нехорошего произошло в отечестве. В мае 1825 года умер Аркадий Столыпин, в декабре произошел гвардейский бунт на Сенатской площади. Какой еще Петербург?! Альтернативы не стало. Миша должен расти в уюте и покое, а не в городе с недреманным полицейским оком. Значит, возвращение на родину? О, да! В Москву!

Мишин кузен и тезка Пожогин отправился учиться в кадетский корпус. Такой «карьеры» Елизавета Алексеевна своему внуку не желала. Два года она домашними силами приготовляла его к пансиону. Очень надеялась на помощь Дмитрия Столыпина, но тот умер зимой 1826 года от сердечного приступа. Не пережил волнений, последовавших за Сенатским бунтом. И полагаться теперь она могла только на себя да на способности Мишеля.

Способности – были, знаний – негусто. Осенью 1827 года Михаил Юрьевич в пансион не попал. Сразу обнаружились досадные упущения: не подготовлен по математике, музыке, истории, географии. Мальчики Мещериновы имели те же проблемы с домашним образованием. Из них и составился «московский класс». Математика Арсеньева нашла среди студентов, тот рад был подработке. Рисованию учил не крепостной самоучка, а настоящий художник с образованием – Александр Солоницкий. Историка сыскала с расчетом, чтобы потом он за внуком приглядывал и в пансионе. Кроме истории, он преподавал также латынь и русский язык. Этот историк, Алексей Зиновьев, оставил воспоминания о своем ученике, правда, довольно путаные – он смешивает даты, гувернеров Мишеля, порядок написания его первых стихов и т. п. «Бывши с 1826 до 1830 в очень близких отношениях к Лермонтову, – пишет Зиновьев, – считаю обязанностью сообщить о нем несколько сведений, относящихся к этому периоду, и вообще о раннем развитии его самостоятельного и твердого характера. В это время я, окончивши магистерский экзамен в Московском университете, служил учителем и надзирателем в Университетском благородном пансионе, для поступления в который бабушка М. Ю. Лермонтова Елизавета Алексеевна Арсеньева привезла его в Москву. Осенью 1826 года я, по рекомендации Елизаветы Петровны Мещериновой, близкого друга и, кажется, дальней родственницы Арсеньевой, приглашен был давать уроки, и мне же поручено было пригласить других учителей двенадцатилетнему ее внуку (тут неверно указан год. – Авт.). Этим не ограничивалась доверенность почтенной старушки; она на меня же возложила обязанность следить за учением юноши, когда он поступил через год прямо в четвертый класс Университетского пансиона полупансионером, ибо нежно и страстно любившая своего внука бабушка ни за что не хотела с ним надолго расставаться… В доме Елизаветы Алексеевны все было рассчитано для пользы и удовольствия ее внука. Круг ее ограничивался преимущественно одними родственниками, и если в день именин или рождения Миши собиралось веселое общество, то хозяйка хранила грустную задумчивость и любила говорить лишь о своем Мише, радовалась лишь его успехами. И было чем радоваться. Миша учился прекрасно, вел себя благородно, особенные успехи оказывал в русской словесности… Лермонтов всегда был благодарен своей бабушке за ее заботливость, и Елизавета Алексеевна ничего не жалела, чтобы он имел хороших руководителей. Он всегда являлся в пансионе в сопровождении гувернера, которые, однако, нередко сменялись. Помню, что Миша особенно уважал бывшего при нем француза Жандро, капитана наполеоновской гвардии, человека очень почтенного, умершего в доме Арсеньевой и оплаканного ее внуком. Менее ладил он с весьма ученым евреем Леви, заступившим место Жандро, и скоро научился по-английски у нового гувернера Винсона, который впоследствии жил в доме знаменитого министра просвещения гр. С. С. Уварова». (А тут мемуарист совершенно запутался в гувернерах: доктор Леви не был таковым, а в наполеоновской гвардии служил не Жандро, а Капэ, который растил Мишеля с детства. – Авт.)

Мишель, действительно, был уязвлен тем, что его не взяли учиться из-за недостаточной подготовки. Он был мальчиком самолюбивым и любой провал воспринимал болезненно. К учению он теперь приложил все силы. Бабушка считала, что «Мишенька взялся за ум», стал серьезно относиться к будущему. Но это было, конечно, не так. Просто Мишенька не мог позволить другим мальчикам обойти себя. Он не любил и не умел проигрывать. Ради победы он трудился так, что бабушка стала бояться его усердия. Плох в математике? Он часами занимался математикой и стал хорошо в ней разбираться. Кроме того, обучился «математической игре» – шахматам и очень ее полюбил. Отстает в истории? Зиновьев докладывал бабушке о его успехах. Не знает нотной грамоты и не желает учиться музыке? Так было в Тарханах. В Москве ему взяли учителя по скрипке. Скоро и нотная грамота была освоена. Отказался в Тарханах от греческого? В Москве он засел за греческий, потому что без него в пансионе нечего было делать. Не знает латыни? Пишет с синтаксическими ошибками по-русски? Зиновьев готовил его по латыни и русскому. Заставлял связно излагать мысли, писать небольшие сочинения. Мишелю было мало упражнений. Он нашел замечательное средство учиться синтаксису – писал письма. Некоторые адресаты их бережно сохранили.

«Милая тетенька,

Наконец настало то время, которое вы столь ожидаете, но ежели я к вам мало напишу, то это будет не от моей лености, но от того, что у меня не будет время. Я думаю, что вам приятно будет узнать, что я в русской грамматике учу синтаксис и что мне дают сочинять; я к вам это пишу не для похвальбы, но собственно оттого, что вам это будет приятно; в географии я учу математическую; по небесному глобусу градусы планеты, ход их и пр…; прежнее учение истории мне очень помогло. Заставьте, пожалуста, Екима рисовать контуры, мой учитель говорит, что я еще буду их рисовать с полгода; но я лучше стал рисовать; однако ж мне запрещено рисовать свое. Катюше в знак благодарности за подвязку посылаю ей бисерный ящик моей работы. Я еще ни в каких садах не был, но я был в театре, где я видел оперу „Невидимку“, ту самую, что я видел в Москве 8 лет назад; мы сами делаем театр, который довольно хорошо выходит, и будут восковые фигуры играть (сделайте милость, пришлите мои воски). Я нарочно замечаю, чтобы вы в хлопотах не были, я думаю, что эта пунктуальность не мешает; я бы приписал к братцам здесь, но я им напишу особливо; Катюшу же целую и благодарю за подвязку.

Прощайте, милая тетенька, целую ваши ручки; и остаюсь ваш покорный племянник.

М. Лермантов»

«Милая тетенька» – это Мария Акимовна, мать Акима. Через год, когда приедет учиться Аким, он не узнает своего шумного и своевольного кузена.

«В Мишеле нашел я большую перемену, он был уже не дитя, ему минуло четырнадцать лет; он учился прилежно. M-r Gindrot, гувернер, почтенный и добрый старик, был, однако, строг и взыскателен и держал нас в руках; к нам ходили разные другие учители, как водится. Тут я в первый раз увидел русские стихи у Мишеля: Ломоносова, Державина, Дмитриева, Озерова, Батюшкова, Крылова, Жуковского, Козлова и Пушкина, тогда же Мишель прочел мне своего сочинения стансы К***; меня ужасно интриговало, что значит слово стансы и зачем три звездочки? Однако ж промолчал, как будто понимаю. Вскоре была написана первая поэма „Индианка“ и начал издаваться рукописный журнал „Утренняя заря“…»

За год, который Аким не видел Мишеля, произошли и другие перемены. Печальные. Умер гувернер Капэ. Это случилось довольно скоро после переезда в Москву – Капэ простудился, стал кашлять кровью и быстро сгорел от чахотки. Мишель горько оплакивал старого наполеоновского гвардейца. Десять лет они прожили бок о бок. Капэ научил его не только языку, фехтованию и верховой езде, он научил Лермонтова любить свободу и ненавидеть раболепие, отстаивать свою правду, защищать гонимых – французское свободомыслие дошло до тарханского мальчика из уст наполеоновского солдата. На события в той, постреволюционной, Франции Михаил Юрьевич смотрел глазами Капэ и годы спустя. Наполеон был для него окружен таким же ореолом славы, как и лорд Байрон. Капэ был честным, преданным, добрым. Иногда смешным. Например, по рассказам Акима Шан-Гирея, очень любил есть мясо молодых галчат и всячески рекомендовал это блюдо Мишелю. Мишель морщился и отказывался и называл деликатес из галчат падалью.

Вместе с Капэ умерла целая эпоха в жизни Лермонтова. Половина его жизни. В женском обществе в Тарханах Капэ заменял ему и деда, и отца. Бабушка на смерть француза смотрела спокойно и прагматично, она быстро нашла ему замену – Жана Пьера Жандро, французского эмигранта, из бывших при королевском дворе, закоренелого роялиста, уже старого, но еще галантного. Бабушкины знакомые этот выбор одобрили: хорошо воспитан. Мишель тоже его полюбил: старик был занятный. Лермонтов описал Жандро в своей поэме «Сашка», произведении частично автобиографическом. Мсье Жандро назван в поэме маркизом де Тэс:

Его учитель чистый был француз,Marquis de Tess. Педант полузабавный,Имел он длинный нос и тонкий вкусИ потому брал деньги преисправно.Покорный раб губернских дам и муз,Он сочинял сонеты, хоть пороюПо часу бился с рифмою одною;Но каламбуров полный лексикон,Как талисман, носил в карманах онИ, быв уверен в дамской благодати,Не размышлял, что кстати, что некстати.Его отец богатый был маркиз,Но жертвой стал народного волненья:На фонаре однажды он повис,Как было в моде, вместо украшенья.Приятель наш, парижский Адонис,Оставив прах родителя судьбине,Не поклонился гордой гильотине:Он молча проклял вольность и народ,И натощак отправился в поход,И наконец, едва живой от муки,Пришел в Россию поощрять науки…

Увы! Мсье Жандро тоже прожил в доме Арсеньевых недолго. Он умер через год. И гувернером к Мишелю был нанят Федор Федорович Винсон, англичанин, который брал большие деньги. Но ему Лермонтов обязан знанием английского и приобщением к великой английской литературе. Уроки Винсона относятся уже к тому времени, когда Мишель поступил в благородный пансион. Возблагодарить стены этого учебного заведения стоит хотя бы потому, что там Миша Лермонтов начал писать стихи.

Благородный пансион. Двери Фортуны

В 1828 году Мишелю исполнилось четырнадцать лет. Лермонтову сильно повезло, что он родился 3 октября, а не 3 сентября. В последнем случае в пансион он вряд ли бы попал. А если бы он появился на свет 3 августа или даже 31 августа – то не попал бы на все сто процентов. Судьба? Судьба! «Опоздание» на месяц позволило ему проскочить в готовые захлопнуться двери Фортуны. Конечно, московский пансион смешно сравнивать с Царскосельским лицеем, где учился Пушкин. Хотя такие сравнения постоянно делаются. Лицей открылся в 1811 году, как раз за год до Отечественной войны. Царскосельский лицей был создан для детей аристократов, это было лучшее учебное заведение в стране. С замечательными учителями, с лучшей на тот момент методикой преподавания, с индивидуальным подходом к ученикам. Из Лицея выходили в высшие сферы, там воспитывались будущие государственные деятели. Программу этого учебного заведения разработал друг Столыпиных Сперанский, который мыслил по-государственному и знал, что первоклассных специалистов нужно пестовать с детства. Среди питомцев Лицея был не только поэт Пушкин, но и целая плеяда прославившихся впоследствии политиков, дипломатов, ученых.

Университетский благородный пансион был основан в 1779 году, и в нем первоначально также обучали детей из знатнейших семейств. В нем воспитывались Василий Жуковский, Александр Грибоедов, Владимир Одоевский, Дмитрий Фонвизин, Александр Тургенев и многие другие. Но время расцвета пансиона миновало. После Отечественной войны знатные семейства не слишком жаловали разрушенную Москву, детей они тоже предпочитали обучать в Петербурге. А в 1825 году пансион вызвал личное неудовольствие Николая I: многие его воспитанники оказались в рядах декабристов. Кто виноват? Система обучения: слишком много свободы. Николай Павлович посетил пансион в 1826 году, аккурат после казни пятерых декабристов, и тут же сменил все руководство – чтобы больше было порядка и меньше вольнодумства. Реформа в 1828 году, когда туда попал Миша Лермонтов, еще не обезобразила черты этого пансиона, но привилегий он лишился. Так в послевоенной Москве этот очаг знаний потерял популярность, и, созданный для воспитания высшей знати, пансион стал использоваться для обучения подрастающих дворян из семейств, не принадлежащих к высшему свету, московских и провинциальных, и последних было даже больше. Теперь провинциальная знать, мелкая для Петербурга, ездила «образовываться» в Москву. Родителями, думавшими о хорошем образовании детей, пансион ценился и за то, что был чем-то вроде приготовительного отделения Московского университета, то есть пансионеры без хлопот сразу переходили из одних учебных стен в другие – университетские. А те, что не желали учиться дальше, получали «стартовые» чины десятого – четырнадцатого классов и право производства в офицеры. В этом-то и была притягательность пансиона: молодой человек имел после него приличествующее положению в обществе образование и чин. Бабушка выбрала пансион, потому как чин Мишеньке будет обеспечен, а Лицей – далеко, да и как еще приживется там ее «захудалый» внук рядом с детьми вельмож, если он вообще туда попадет. Лучше не рисковать. Неудача 1827 года ясно показала: она была права, в Лицей Мишеньку точно бы не взяли.

Экзамены 1828 года Михаил Юрьевич сдал хорошо. И поступил вместе с Володей Мещериновым в старший четвертый класс. Всего классов было шесть. Большинство воспитанников жили на полном пансионе, то есть в пансионе спали, ели, проводили досуг, но Лермонтов был своекоштным студентом: в пансион его привозили утром и забирали после шести часов вечера. Поэтому в классе близких друзей у него не образовалось. Да он и не особенно пытался сблизиться с одноклассниками. Напротив, соблюдал дистанцию. Этому есть объяснение: даже мальчиком он не стремился первым свести знакомство, ему казалось, что так он навязывается, делает себя смешным, теряет собственное достоинство. Мальчики более простые и открытые этого не понимали, им казалось, что Лермонтов «важничает». Иногда, в ответ на шуточки, он вел себя соответственно.

Его соученик по пансиону Николай Сатин писал: «Вообще в пансионе товарищи не любили Лермонтова за его наклонность подтрунивать и надоедать. „Пристанет так не отстанет“, – говорили о нем. Замечательно, что эта юношеская наклонность привела его к последней трагической дуэли». Интересный вывод? Как просто все объяснить, проецируя прошлое на будущее! Но доля правды в замечании Сатина есть: если Мишеля хотели сделать предметом насмешек, то натыкались на его острый язык и быструю реакцию. Так что крепкой дружбы в стенах пансиона он не свел ни с кем. За два года учебы у Лермонтова сложились относительно приятельские отношения только с теми, кто посещал литературный кружок.

Пансионеры изучали огромное количество предметов – как естественных, так и гуманитарных: математику, географию, естествознание, право, историю, логику, философию, политэкономию, языки классические и современные, мифологию, литературу, гражданскую архитектуру, военные науки, нравственные дисциплины, священную историю, эстетику, риторику, шесть видов искусств (музыку, рисование, живопись, танцы, фехтование, верховую езду), этикет и светские дисциплины… Лермонтов застал еще порядок, введенный прежним директором Прокоповичем-Антоновским, – серьезный упор в пансионе делался на изящную словесность и драматическое искусство. Пансионеры писали прозу и стихи, сами издавали альманахи, посещали театры, ставили пьесы, музицировали.

Лермонтов театр обожал. Эта любовь случилась еще в детстве и в пансионе только окрепла. Литературы как отдельного предмета в программе не было, но изучение всех языков начиная с русского и кончая классическими шло не по учебникам грамматики, а через чтение современных и древних авторов. Наставник Лермонтова Мерзляков требовал от своих питомцев досконального знания текстов на том языке, на котором они были написаны. Шиллера они читали по-немецки, Руссо – по-французски, Гомера – на древнегреческом, Овидия – на латыни. Для закрепления материала Мерзляков заставлял их делать переводы, а если текст был стихотворный – так и в стихах. Лермонтову приходилось видеться с Мерзляковым чаще, чем другим воспитанникам: бабушка наняла его в репетиторы, чтобы подтянуть Мишеля по литературе, и, кроме уроков в пансионе, Лермонтов брал у него частные уроки на дому. И в литературный кружок он попал, поскольку был подопечным Мерзлякова.

До пансиона Лермонтов не написал ни единой стихотворной строчки. Время, когда он бормотал во младенчестве «кошка – окошко», безвозвратно прошло. Даже влюбленность в барышню из ефремовской деревни годом ранее не выдавила из него ни единой рифмы. Но в пансионе он стал сочинять. Сначала – от безысходности, как все, кого заставляют это делать в целях воспитания. Очевидно, то, что выходило из-под его пера, ему страшно не нравилось. Он пробовал воспользоваться предложенными образцами – и видел в них изъяны, которые нужно исправить, довести тексты до совершенства. Так он стал много и серьезно читать, и не потому уже, что заставляли, а потому, что ему это нравилось. И… стал исправлять изъяны в чужих стихотворениях, переписывать их от своего лица. Не подражал образцам, нет, просто «улучшал» то, что написано другими. И получалось… что-то свое. «Образец» вроде бы и оставался и – изменялся, точно терял связь со своим творцом. Не то редактура чужих стихов, не то – пристальное изучение объекта, чтобы понять, как же это делается. И – необходимая корректировка погрешностей. Вскоре без стихов он и жить не мог, все воспринималось как поэзия и через поэзию. Он понял, что рассказать о себе, выплеснуть все, что творится в душе, может только через слово.

А там – творилось.

Не только образ прекрасной барышни из ефремовской деревни засел в этой душе и за время разлуки превратился в иллюзорный образ небесного создания, ничего общего не имеющий с конкретной девушкой, чтобы потом потерять небесное сияние и видоизмениться в образ обманщицы. Мимолетная встреча, созерцание луны на балконе барского дома превратились едва ли не в сцену признания в любви, которую он считал обоюдной и – с первого взгляда. И он совершенно не понимал, что это был всего лишь вечер на балконе и любование луной. И барышня получила бы ровно столько же удовольствия, если бы вместо Мишеля рядом с нею сидел кот. Усиленное чтение «программных авторов» только закрепило иллюзию: для него встреча стала роковой, наблюдение луны – свиданием, просьба поправить шаль – ласками, отъезд в Москву – трагической разлукой, а все выше описанное – романтической любовью до гроба. Он же совсем еще не знал жизни и был обычным мальчиком, которому очень хотелось, чтобы у него было «прошлое».

Прошлое – было, но связанное не с любовью (точнее, не с тем, что он принимал за любовь), а с тяжелым прошлым его родителей. После отъезда сына Юрий Петрович решил, что в Москве он сможет его навещать и так хоть немного восстановит свои права, отобранные Елизаветой Алексеевной. Зимой 1828 года он приехал в Москву вместе с сестрами. И сделал попытки сблизиться с Мишелем. Понятно, как на это отреагировала бабушка. Она готова была Юрия Петровича загрызть и видела в этом сближении лишь далеко идущие планы «худого человека» – отобрать Мишу. И хотя имелось завещание, и отобрать Мишу без вреда для благосостояния сына Юрий Петрович не мог, она подозревала, что – мог бы. Миша любил обоих, и распря, которая моментами прорывалась во всей мерзости, ранила его и представлялась предательским ударом клинка в самое сердце. Арсеньева могла, конечно, не допускать Юрия Петровича и держать его на расстоянии, но дело в том, что и он был ей нужен. Хотя Мишеля взяли в пансион с одной только выпиской о рождении из консистории, в университет – следующий этап запланированного образования – его не могли бы взять без документов, подтверждающих дворянское происхождение. И представить эти документы должна была не она, Арсеньева, урожденная Столыпина, мать Марии Михайловны Арсеньевой, а муж Марии Михайловны, Юрий Петрович Лермонтов. Миша носил его фамилию. Дворянская принадлежность определялась по отцу. С документами Марии Михайловны все было в порядке. Документов Юрия Петровича просто не существовало. Он был настолько беспечен, что их… потерял.

В поисках предков

Эта проблема с отсутствием дворянской грамоты вылилась позже в многочисленные инсинуации и сомнения в законнорожденности Мишеля. Именно отсюда и растут версии об отце-горце, отце-еврее, отце-кучере. Будь Юрий Петрович более осторожен с бумагами, храни он все, что должен хранить предусмотрительный человек, не пришлось бы ему тратить силы и время на подтверждение своего дворянского звания. Но очевидно, что и дед Мишеля был тоже человеком непредусмотрительным. И прадед тоже оказался с изъяном. Не спас документы от шайки Пугачева. А утратив – не стал восстанавливать, как другие ответственные люди. В отечестве нашем оно ведь как? Нет документа – нет и человека. В личных документах Лермонтова-отца было, конечно, записано, что он – дворянин, и кадетский корпус в свидетельстве это сообщал, и армейское свидетельство о выходе в отставку это подтверждало. Но вот поди ж ты: без грамоты и записи в родословной книге считалось, что эти утверждения – голословные! Лермонтов? А из каких это Лермонтовых? Где родословное древо? Древа не имелось. В родословной книге тульского дворянства предки Юрия Петровича отсутствовали. В пансион Мишу взяли, так сказать, из уважения к роду Столыпиных. И получалось… Да, что Михаил Юрьевич – никакой не дворянин. Отец хлопотал о выдаче нужных ему бумаг еще с 1825 года. Шел 1828 год, а документов не было.


Герцог Лерма

М. Ю. Лермонтов (1833)

Для Мишеля вопросы «кто я», «откуда я» стали мучительными. О роде матери по бабке он знал все. Видел многочисленную родню. Весело проводил время с кузенами и кузинами. Хотя Столыпины уж точно не были столбовыми дворянами. Их род был совсем почти молодой. Они вели счет предкам с середины 16 века, а в 17 веке получили поместье в Муромском уезде. Поместье было крошечное, и возвышение рода началось с детей прадеда Лермонтова – Алексея Столыпина, то есть при жизни его бабки. Все их богатство образовалось лишь в 18 веке. Созрело на винных откупах. Гордиться таким «возвышением», конечно, можно было лишь с горькой усмешкой. В приличном обществе упоминание о такого рода обогащении считалось неприличным. Хотя не одни Столыпины разбогатели таким способом. Ходили даже слухи, что и все их родословие – поддельное, купленное за барыши с откупного промысла. Ничего «поэтичного» ни в таком родословии, ни в таком возвышении Лермонтов не видел.

Арсеньевы тоже были не из самых родовитых. Их предок Аслан Мурза Челебей перешел на службу к московскому князю Дмитрию Донскому в конце 14 века, и якобы от старшего сына этого Челебея, крестившегося в православие под именем Прокопия, Арсения, и пошел род Арсеньевых. И хотя предок именовался православным именем, в быту его называли старым тюркским – Юсуп. Этот Юсуп дал не только Арсеньевых, но и знатных Юсуповых. Может, несколько восточные черты лица Лермонтова, которые наши современные искатели «кавказских предков» поэта соотносят с вайнахами и ичкерами, нужно просто связать с происхождением рода Арсеньевых? Мария Михайловна, если внимательно присмотреться к портрету, тоже ведь ими не обделена. Однако род Арсеньевых Мишеля в те юные годы никак не заинтересовал. Таких, как Арсеньевы, было немало. И ничем особенным они не прославились. А в предках приятно иметь человека известного, желательно с трагической судьбой или великими заслугами.

О происхождении своего рода не знал и сам Юрий Петрович. Дворяне – да. Но кто был основателем? Он не задумывался. И в голове у его сына бродили разные мысли. Начав изучать историю, он натолкнулся на знакомое имя – Лерма, герцог. Лермонтовы тогда писались как Лермантовы. Может, он, Мишель, ведет свой род от этого герцога? Правда, Франсиско Гомес де Сандоваль-и-Рохас был испанцем. Но достаточно посмотреть на себя в зеркало, чтобы понять – на русского он тоже не слишком похож. А испанцы – это хорошо. Гордый народ, сильный, страстный, очень романтический. И родословие у этого герцога – сплошное удовольствие. Его внучка стала прародительницей португальских королей! Правда, с потомками по мужской линии у герцога было плохо, оба его сына породили лишь дочерей, так что и титул перешел по женской линии роду Мединасели. И никакой родословной ветви сам Лерма не породил и потомками гордое имя не увековечил. Мишель, конечно, особенностей биографии герцога не знал. А то, что знал, очень радовало слух: заключал мирные договоры и вел войны, правда, разорил страну так, как иной враг, за что и попал в сеть придворных интриг и королевскую опалу. Но, чем больше Мишель думал о герцоге, тем больше им восхищался. Сильная личность. Он даже изобразил портрет этого Лермы – сперва на стене, потом на холсте.


Испанец с фонарем и католический монах

М. Ю. Лермонтов (1831)



Поделиться книгой:

На главную
Назад